355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Трегубова » Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 » Текст книги (страница 53)
Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:52

Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1"


Автор книги: Елена Трегубова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 53 (всего у книги 58 страниц)

И неким ледяным адским холодком веяло от названия, придуманного коммунистами для неугасающей газовой горелки возле своего логова – Кремля: «вечный огонь».

И уж совсем жутко было вдруг наткнуться у дружищи Исайи на явное, буквально точное пророчество о незахороненном трупаке дьяволом одержимого упыря Ленина, выставленного на позорище под прозрачным колпаком: «Как упал ты с неба, деннница, сын зари! Разбился о землю, попиравший народы. А говорил в сердце своем: «взойду на небо, выше звезд Божиих вознесу престол мой, и сяду на горе в сонме богов, на краю севера; взойду на высоты облачные, буду подобен Всевышнему». Но ты низвержен в ад, в глубины преисподней. Видящие тебя всматриваются в тебя, размышляют о тебе: «тот ли это человек, который колебал землю, потрясал царства, вселенную сделал пустынею, и разрушал города ее, пленников своих не отпускал домой?» Все цари народов, все лежат с честью, каждый в своей усыпальнице; а ты повержен вне гробницы своей, как презренная ветвь, как одежда убитых, сраженных мечом, которых опускают в каменные рвы, – ты, как попираемый труп, не соединишься с ними в могиле; ибо ты разорил землю твою, убил народ твой; вовеки не помянется племя злодеев».

И как бы ни было стилистически странным и шокирующим находиться в галдящей шумной взбудораженной гуще народа, в начале февраля Елена за шкирку заставила себя пойти вместе с Дьюрькой на протестный антикоммунистический митинг под самый бок Кремля, к гостинице «Москва».

– Миллион! Миллион! – подстанывал от восторга Дьюрька. – Миллион – не меньше! Я же говорил тебе! Говорил! – ликовал Дьюрька, привставая на мыски, а, не удовлетворившись широтой обзора – аж подпрыгивая – и гордо, носато (став вдруг неожиданно на секундочку носом похож на Ельцина) оглядывая целиком забитую гигантскую площадь – аж до здания факультета журналистики, как будто бы это лично он наколдовал. – Взгляни-ка! – и Дьюрька уже тащил ее к низенькому техническому парапету, надеясь на него взобраться – ровно напротив той будочки «Мосгорсправки», в которой года полтора назад они с Еленой надыбали телефон Кагановича.

К мокрой площади с давно просроченным именем «50-летия октября» протестующие стекались не только благополучной разрешенной властями разливанной рекой, но и многочисленными строптивыми свободолюбивыми речками – и из-под моста от Парка Культуры по набережным, и с Садового через все щели и ответвления, и переулками, и с Пушки, ото всюду! – и Дьюрьке всюду хотелось поспеть, со всеми пробежаться, со всеми попихаться, со всеми по дороге, на бегу, подискутировать, рассмотреть все водометы, запрятанные в проулках; и мелькал то и дело – уже не в одном – а в трех, пяти, десяти местах – запретный бело-сине-красный флаг; и везде, везде куда ни брось взгляд, были в смеющихся, радостных, возмущенных руках плакаты с перечеркнутой шестеркой – за отмену шестой статьи конституции, декларирующей диктатуру компартии – так что под конец, добравшись через сломленные, и не раз, по пути милицейские кордоны – с выставленными (не ясно: на фига), как нарочно шаткими, железными заборчиками поперек дорожек («Милиция – с народом! Зачем служить уродам?! – восторженно орали, все, вне зависимости от возраста, незнакомые, сцепившиеся цепочкой под руки и на таран идущие вне разрешенной шеренги демонстранты, когда за несколько рядов впереди менты хватали за руки за ноги и волокли в милицейский газик пожилого мужчину с плакатом – без нумерационных обиняков – «Долой КПСС!», или резвого пацана с только что изничтоженным серыми слугами режима обрывком ватмана: Горбачев, в профиль, на фоне бордового вымпела какого-то с Лениным в звезде, по-ленински машущий рукой – и подпись – «Горбатого могила исправит!»; и протестующие сметали очередную заслонку) – до гостиницы «Москва», Дьюрька уже выл от восторга.

И особенного торжества добавляли Дьюрьке тяжелые военные машины, которыми трусливо перекрыли от народа вход на Красную площадь.

Слушая местами мямлящие обличительные выступления – из-за дурацкой акустики коклюшных электрических «матюгальников» и волнами завывающих динамиков наполовину зажевываемые – Елена, едва уже балансируя на парапете, в водовороте кипящей толпы (жаждущей на парапет взобраться тож), вися на Дьюрькиных восторженно подвизгивающих, круглявых, но все же крепких, широких, надежных плечах, думала о том, что ведь тот же покойный Сахаров, в одиночку противостоявший преступному режиму и боровшийся за права самых бесправных, нищих, обижаемых властью, уничиженных, «никому не нужных» людей – и жертвовавший своей жизнью и комфортом ради жизней, прав и человеческого достоинства других – тот же Сахаров ведь, хотя никогда и нигде публично не исповедовал себя христианином – на самом-то ведь деле, творил Божье дело: делал правду, и положил жизнь свою за друзей своих. А кто делает правду, тот праведен. И, наоборот, приговором любой диктатуре звонко звучала сейчас в памяти, перекрывая кошмарный митинговый шум, лапидарно чеканная формула возлюбленного братца Павла: «Где Дух Господень – там свобода!». Формула обоюдоострая, решающаяся предельно просто: где нет свободы – там нет Духа Господня!

На следующий же день в школе случилось маленькое чудо. То есть сначала – как и положено – пришло гнуснейшее искушение и испытание. В класс заявился военрук (тяжко закладывающий – и за это метко окрещенный учениками «Пол-Стаканычем», – и натаскивающий еженедельно, в принудительном режиме, мальчишек на уроках «начальной военной подготовки»: разбирать и собирать автомат калашникова, за время, пока у него в пальцах догорит спичка – и прочая мерзость) – и заявил, что настало время, и все оставшиеся до конца школы месяцы девочки обязаны будут проходить «военную подготовку» тоже – иначе, без отметки за калашников, аттестата не дадут.

Быстро вспомнив, что прочерков в аттестате и без того уже намечается три – по физике, алгебре и геометрии – при допустимых двух, Елена пережила пол-минутную ломку, подумав, что жаль, всё же: три прочерка еще как-то, по волшебной алхимии, могут превратиться в два – а вот если будет четыре прочерка… будет уже явный перебор – аттестата не дадут точно – значит, вообще зря растранжиренным временем окажутся все ее и так то через силу походы в школу в последний год… а как же университет?… – но ломку все-таки выдержала и, помолившись, твердо пошла на следующей же перемене к кабинету директрисы, на первый этаж: заготовив на ходу речь, что насилия не приемлет, что к советскому автомату калашникова вообще никогда в жизни не прикоснется, что она христианка – и, что, словом, официально отказывается от посещения «начальной военной подготовки», по идеологическим причинам.

Но не успела она пройти даже еще и кабинета медсестры (за которым, в самом углу, прятался зелененький, с цветочками на окнах, кабинет директрисин) – как сама директриса Лаура Владимировна – с пучком, с бигудюшными завлекалочками, выпущенными по краям – с лоснящимся красноватым маленьким носиком – выскочила ей навстречу.

– Лаура Владимировна, я хотела с вами срочно поговорить про уроки военной подготовки, – напряженно выговорила Елена, боясь, что директриса сейчас куда-нибудь улепетнет. – Я…

– Ой, какое совпадение! – радостно защебетала Лаура. – Какое совпадение! А я-то как раз вышла вам всем сказать: мне только что, минуту назад, позвонили из Роно, и дали команду отменить обязательность военной подготовки для девочек!

А еще через пару дней Дьюрька чуть не разнес школу вдребезги от радости: центральный комитет компартии, под давлением массовых гражданских уличных выступлений и протестов, из чувства самосохранения (видимо, всерьез испугавшись румынского финала в своей пьеске) проголосовал за отмену шестой статьи конституции – закрепляющей монополию коммунистов на власть.

Когда еще через день стройненькая Анна Павловна, классная руководительница, подошла в коридоре к Елене, и настороженным шепотом попросила Елену срочно сделать себе паспорт, Елена, разумеется, чуть не послала ее куда подальше – идти получать советский паспорт Елена считала крайним оскорблением, и делать этого не собиралась ни в коем случае.

Мучительно наморщив носик – и напрягая все свои мощные, натруженные немецкоязычными упражнениями жилы на лебяжьей, вроде бы, шее, Анна Павловна проворно, как подружка, взяв Елену под руку и, едва дотянувшись, на мысочках (даже на каблучках казалась низенькой) к уху Елены, восторженно-заговорщицки продолжила:

– Дело в том, что намечается одно меро… Боюсь даже говорить! Тьфу-тьфу-тьфу! Может, еще ничего не состоится, знаешь же, как у нас могут – раз – и… Мероприятие! В котором тебе, я уверена, будет небезынтересно принять участие. Прошу тебя – сделай паспорт а? Не пожалеешь!

– Не вижу, какое такое могло бы быть… – с сарказмом медленно выговорила Елена —…«ме-ро-приятие», ради которого я бы согласилась расписаться в советском паспорте.

– Ну а ради того, чтобы выехать из страны, ты бы паспорт сделала? – совсем уж приглушив голос, в нос, с восторгом выпалила ей в ухо Анна Павловна.

Елена рассмеялась, считая это какой-то глупой шуткой, то ли провокацией.

И тут Анна Павловна принялась рассказывать сказку.

Сказка заключалась в том, что некий бескорыстный русофил, безвестный знаток русской дореволюционной литературы из Мюнхена, в миру – скромный учитель баварской гимназии, внезапно воспылал жаждой вызволить из-за коррозирующего железного занавеса хотя бы маленькую кучку русских детей – и на свой страх и риск, сразу же после объявления о дыре в берлинской стене, рванул в неизвестную и пугающую Россию. С Россией – кроме классических литературных фантазмов – связей у безвестного русофила не было ну ровным счетом никаких – кроме какой-то когда-то где-то как-то случайно встреченной эмигрантки – двоюродной племянницы знаменитого латышского социал-демократа, убитого Сталиным в тридцатые годы – она-то, семейными байками, и рассказами про репрессии и заразила его интересом к современной истории – и привила крепкую антисоветскую прививку. Добившись – невесть как, дубовой педантичной настойчивостью – в советском министерстве образования списка немецких школ в Москве, русофил обошел каждую – и – по непонятной причине (явно, по недоразумению какому-то) с первого взгляда влюбился в школу именно эту – а скорее всего – не в школу, а в элегантную, маленькую, говорливую Анну Павловну. Уехав немедленно восвояси, скромный учитель мюнхенской гимназии послал личное письмо Горбачеву (заручившись – как тараном против советской бюрократии – воззванием той самой двоюродно-внучатой родственницы знаменитого латышского репрессированного). И – к изумлению всех участников процесса – от растерянности, клешни государства моментально разжались: Горбачев дал личное распоряжение выпустить за границу для ознакомительной поездки в капиталистическую страну всех желающих школьников из указанной «западногерманским товарищем учителем» школы.

– Только умоляю… – страдальчески заныла Анна Павловна, – не болтайте с Дьюрькой об этом нигде пока! Ты же знаешь что везде у стен есть уши… Ты же знаешь, как просто все это у нас сорвать! Иди в паспортный стол потихоньку, сделай срочно паспорт! В МИД надо хоть какой-нибудь документ предъявить!

– А свидетельство о рождении не подойдет? – съязвила Елена.

Анна Павловна – со звуком «у-у-уй!…» – мученически скорчила личико, и, сморщив нос до формата игрушечного, – плюшевой лисички, – убежала в свой кабинет.

И, вот, следующий день был напрочь испорчен чудовищными, беспрецедентными по ругани, перепалками (хотя и тайными, вдали от школы) с Дьюрькой.

– Ты что, охренела?! – орал на нее Дьюрька. – Из-за какой-то бумажки такой шанс упустишь! Мы же вырвемся первыми из-за железного занавеса! Историческая поездка!

– Ага… Ноевы голубки… – мрачно, подытоживала Елена, крайне недовольная предоставившимся выбором.

– Какие голуби?! Ты что мне зубы заговариваешь! А ну пойдем вместе немедленно в милицию!

– Сейчас! Сейчас я прям тебе побежала в милицию! Убери от меня руки немедленно, никуда я не пойду! Умру лучше – чем в серпастом-молоткастом свою подпись поставлю! – отбивалась Елена.

И тут Дьюрька, с его непробиваемой веселостью, вдруг умудрился развернуть всю ситуацию так, что в начале следующей же недели Елена не просто нехотя потащилась, а и вправду, хохоча, побежала в паспортный стол:

– Не хочешь подпись свою ставить? – рассмеялся Дьюрька. – Превосходно! Так поставь чужую подпись тогда!

В выходные оба, хохоча до упаду, придумывали, за какого-то исторического деятеля расписаться. И вот, наконец, Елена сказала: «Всё! Придумала! Не скажу ни за что!»

Как же сложно было опознать себя на крупноформатной черно-белой фотографии для паспорта! Улыбчивая, почти хохочущая, с ямочками на щеках, с градуированным каре – и чуть завитой челкой, и верхними вздыбившимися к лицу прядями.

– Девушка, а посерьезней нельзя было? – безобразно издевательским тоном смазанным каким-то, заспанным голоском начал привередничать на приплюснутый арбуз похожий работник паспортного стола – маленького железнобетонного домика на задворках хрущёб, в лысых, хотя и страшно густых и высоких зарослях кустов неведомо чего – замороженного, растаявшего – и замершего теперь в горьковатом тумане в откровенно пловецких каких-то жестах.

Дьюрька, увязавшийся за ней, прыснул и побордовел, как паспортная обложка.

– Вам когда, девушка, паспорт нужен? – с ленивой издевкой едва поднял виевы веки арбуз: и в мутных глазах его появился какой-то невнятный намек.

– Завтра! – без запинки ответила Елена.

Веки взлетели вверх – арбуз вылупился – и не понимая, подстава это какая-то проверяющая – или несусветная наглость паспортуемой, заверещал:

– Вы сроки наши знаете?

– Не знаю, – честно отрезала Елена.

Арбуз еще раз глянул на нее, на Дьюрьку, испытующе, дугой, посмотрел на их руки – проверяя, видимо, не лезет ли кто из них в карман за взяткой при таких срочных запросах.

Нет, за взяткой никто не лез, и никто ему ничего не предлагал. Остановившись, видимо, в своем нехитром мозговом круговороте на версии: «проверяют», милиционер, надувшись, обиженно сказал:

– Завтра – не получится. Зайдите послезавтра. С утра. Только у нас обед ранний, – опоздаете – пеняйте на себя. Выдача закончится.

И вот настал торжественный момент.

Дьюрька сидел справа от Елены, за тем же облупленным, громадными меблированно-лакированными чешуями изборожденным, темно-коричневым столом, напротив арбуза, и, даже не хихикая, и не краснея, чуть приоткрыв рот от блаженного ожидания цирка, ждал, как она распишется.

Елена еще раз, чуть заметно улыбнувшись, вспомнила, как, года четыре, что ли, назад, увидев у кого-то на Арбате фотографию юного Пола Маккартни (двадцатилетней, примерно, давности), безумно в него влюбилась (примерно на два дня) – и ни на секунду не сомневалась в тот момент, что, как только вырастет немножко – обязательно выйдет за Пола Маккартни замуж – только Линду было немножко жалко. Улыбнулась – и, не задумываясь, расписалась в пододвинутой ей арбузом через стол книжечке паспорта: «McCartney». Красиво и внятно. У арбуза, налегшего с той стороны стола голубым пузом на столешницу, задрожала какая-то голубоватая же жилка под мешком у правого сощуренного глаза.

– Девушка?! – рявкнул он.

Елена, делая вид, что ну вот абсолютно не понимает, в чем дело, в чем претензии, схватилась за учетную книгу, где роспись надлежало поставить тоже. Арбуз вцепился в углы амбарной книги пухлыми пальцами и не выпускал.

– Девушка?! – растерянно – уже даже как-то обмягши – верещал он. – Это вы что ж это тут хулиганничаете? Вы что здесь написали под своей фотографией?!

– Ну что я могу поделать – раз у меня подпись такая? – отрезала Елена и рванула на себя амбарный фолиант.

Когда вышли из ворот маленького бетонного домика, ей казалось, что Дьюрька сейчас описается от смеха.

На следующий день оказалось опять не до смеху: Анна Павловна объявила, что МИД вызывает всех желающих поехать в Мюнхен – на идеологическое собеседование.

– Леночка, умоляю – не ходи туда, скажись больной – ну что тебе стоит? Ради всех нас – не срывай нам всем поездку! – стонала Анна Павловна. – Я ведь знаю, что ты там скажешь… Я готова лично подтвердить им, что у тебя дичайший грипп с высокой температурой, срочно слегла, и так далее… Прошу, не ходи!

– Анна Павловна, зря стараетесь: я бы туда все равно не пошла, даже если бы вы на колени передо мной встали.

Дьюрька, хохотнув, в МИД все-таки пошел, заявив, что он, мол «стреляный воробей».

– Ну и ничего нового не было… – разочарованно отчитался Дьюрька, тут же, набрав Елене из телефонного автомата. – Помнишь, как Таня в райкоме нас накручивать пыталась?! Во! Слово в слово всё! У них, видать, одни методички: «Что вы скажете, когда иностранные дяденьки и тетеньки – которые все как один, на самом деле, замаскированные агенты капиталистических стран, – начнут вам задавать каверзные вопросы и клеветать на наш родной советский строй?» «Как честные граждане, которым родина сделала такое великое одолжение, что вас выпустила, вы обязана сказать, что у нас все прекрасно».

– Ну?! Ну?! И что ты им ответил, Дьюрька? – торопила его с рассказом Елена.

Дьюрька стыдливо хмыкнул:

– Я промолчал. Как партизан. Ради всех.

Все было решено. Было ясно, что даже если спецслужбы заартачатся, проверяя каждого в отдельности, личное распоряжение Горби вряд ли кто-то решится нарушить: вряд ли кто-то решится захлопнуть перед самым их носом шлагбаум.

Не ясным, лично Елене, оставалось только одно: вот, ей выдан небывалый, невероятный, билет в запредельное. Грешно ведь вернуться из этого запретного запределья пустопорожней – и не привезти с собой никакой эмигрантской антисоветской литературы, не выкинуть чего-нибудь эдакого. И – да, конечно Крутаков – хам, – но здесь ведь – особенные обстоятельства, и к тому же…

Мучилась-мучилась. И тем же вечером набрала его номер.

VIII

– Ничего стррранного… – возмутительно невозмутимым, спокойнейшим голосом (так, как будто это само собой разумеется, что она ему позвонила) произнес Крутаков – когда вместо заготовленной вступительной хладнокровной ругани, а может быть и меткого краткого плевка хаму этому в лицо, Елена, заслышав в трубке его обычное «Алё-алё?», почувствовала вдруг такую жгучую радость, что, забыв про необходимые выговоры, неожиданно для себя же, в первой же фразе, выпалила ему про то, что приняла крещение. – Ничего удивительного! Если мы и дальше с такими перррерррывами будем общаться, то в следующий ррраз ты мне уже сообщишь, что вышла замуж и обвенчалась, а еще черррез ррраз – пррригласишь на крррестины ррребенка!

– Я, собственно, вообще бы тебе, Крутаков, никогда в жизни больше не позвонила, – собрав всю строгость в кулак, уведомила Елена. – У меня дело к тебе. Когда ты можешь встретиться?

Условились увидеться на Пушке. Елена сильно опоздала (Анастасия Савельевна глупейше, подвернув ногу, растянулась на кухне – запнувшись о неудобно себе же самой подставленный табурет – и потом сидела, как громадный младенец, на паркете, раскинув ноги, ощупывала ушиб на ляжке и плаксиво потирала полненькую коленку; а следом, встык, как нарочно – Анна Павловна позвонила – озабоченно-восторженно-говорливо сообщать технические детали отъезда, назначенного – с феноменальной скоростью – на конец февраля: поездом до Берлина, потом – граница, переход, прямо на станции, в ФРГ – и ночная электричка до Мюнхена), – и Крутаков, поджидавший у входа в кинотеатр «Россия» немедленно же, с возмутительной издевкой, заявил:

– Я прррям как влюбленный тебя тут на свиданье, на ступеньках кинотеатррра, ждал… Только что цветов, прррости, не купил… Гвозди́к, знаешь, каких-нибудь ужасных…

Одет Крутаков и впрямь был как на свидание: в белой рубашке под курткой; рубашка эта, однако, заправлена в джинсы не была; и то, как она скругленной кройкой рубашечного низа торчала из-под распахнутой кожаной куртки, придавало вроде бы благонадежному верху что-то чрезвычайно хулиганское. Крутаков был брит – выскоблен дотошно – до степени свежей царапины на крутой подкрутке подбородка – и лицо его, без обычной черной щетины, казалось бледноватым. И ни малейшей тени раскаяния в нахальных черешневых глазах и не ночевало.

Теплый грязноватый туман. Лиловые бензиновые проблески асфальта. Шли зачем-то по самой кромке обочины Страстного, в рядок со смердящими автомобилями. Несмотря на лучащуюся внутреннюю радость от того, что Крутаков рядом – от того, что слышит опять вот все эти его наглые картавые побасенки, по которым все эти месяцы так скучала – Елена все-таки боялась раскрываться – опасливо как бы прощупывая свои ощущения: ведь не может же быть, что это тот же самый человек, который несколько месяцев назад выступал как отпетое хамло по телефону?!

– Не бррранись на меня! – расхохотался вдруг, после минуты ее напряженного молчания Крутаков. – Я, знаешь ли… Как-то… Вот ведь – взрррослый человек, всё понимаю, а…

– Но почему ты хотя бы не позвонил не извинился?! – почти выплакала вдруг Елена – хотя Крутаков надрыва этого в ней явно не почувствовал и громко расхохотался вновь:

– Я, знаешь ли, пррросто-напррросто понял, что если я позвоню тебе с серррьезными объяснениями, то будет еще хуже!

И хотя все эти загадочные межстрочные извинения звучали крайне неудовлетворительно – а все-же как-то почувствовалось, что Крутаков – вот же он, прежний – совсем не тот, что был в тот роковой день в трубке, и даже явно от того безобразия отмежевывается – и, уже через минуту, настороженность Елены растаяла – и шагала она уже рядом с ним быстрым, легким, размашистым шагом – ему в ритм – счастливо, как раньше, с облегчением думая про себя: «Глупость… Какая-то чудовищная глупость произошла! Напился, наверное, где-нибудь в гостях – а стеснялся признаться… Нечего даже в этом больше и разбираться – забыли и всё!»

Крутаков, как оказалось, успел недавно смотаться в Таллинн – «наблюдательствовал» на какой-то неофициальной политической тусовке – и теперь, после того как Елена выпалила ему про предстоящую поездку в Мюнхен – рассказывал про прибалтийские приключения свои с загадочной хвастливостью. Например, как только Елена пыталась восторженно выведать подробности его встреч с местными лидерами сопротивления, Крутаков кокетливо картавил:

– Да какие там встррречи – пррра-а-амёрррз до жути! Холодно было – ужас! В январрре же ездил! Не то что здесь вон сейчас ррра-а-астопило всё, за неделю!

Проговорился, впрочем, все-таки, что «дрррузья» «пррровезли» его потом по всей Прибалтике – и что был он и в Риге, и в Вильнюсе.

Посмеялись над уродской советской телепрограммой про Темплерова: в отличие от Елены, Крутаков оказался в полном восторге:

– Да ты что! Это же огррромное достижение! Сам факт, что они официально пррризнали наше существование! А ррругают – значит боятся! Это же пррросто истерррика у них была по телевизоррру!

Когда дошли до перекрестка с Цветным, Елена вдруг замолчала – стараясь, самой себе даже не признаваться, какую волну нежности моментально вызвала в ней Сретенская горка с ласковым каким-то, вмиг подошвами кроссовок вспомнившимся, несерьезным, игривым, кривеньким подъемом прикровенных дореволюционных переулков – и внезапные летние воспоминания о Юлином доме; и вместо того, чтобы спросить – как хотелось – у Крутакова, «как там Юля?» – нарочно, чтобы Крутаков не прочитал ее мысли, наоборот, отвернулась направо и принялась изучать загадочный вид запертой зеленой виллы публичного туалета посередь бульвара – с гигантоманским отсверкивающим от фонаря новеньким амбарным замком на двери.

– Жень, ты познакомишь меня с этим своим Темплеровым? – резко вдруг, решившись, проговорила Елена уже на другой стороне бульвара, – несколько волнуясь, потому что прекрасно помнила весь многочисленный выводок благовидных и не очень поводов («мала еще», «мне стыдно к серррьезному человеку малолетку вести», «он сейчас занят серррьезной ррработой», «я сейчас занят» – и так далее), под которыми Крутаков прошлым летом регулярно, как только Елена выклянчивала у него знакомство с Темплеровым, ей отказывал. – Насколько я поняла, именно Темплеров ведь напрямую связан с эмигрантской частью организации? – быстро, по-деловому добавила Елена, не глядя в глаза Крутакову и не давая ему завести обычную шарманку про ее возраст. – Я хочу хоть чем-нибудь быть вам полезной, книг каких-нибудь привезти – что угодно – что вам может понадобиться – любые материалы. Нас ведь вряд ли будут сильно шмонать на таможне…

Крутаков вздохнул, остановился, уперев с обеих сторон ладони в виски, как будто от внезапной головной боли – и с каким-то ошеломившим Елену расстроенным видом, но все-таки чуть смеясь при этом, произнес:

– Так я и знал, что этим кончится… Все мои усилия – к едрррене фене…

– Что кончится…? – Елена затормозила, внезапно для себя с беззаботным любованием взглянув вновь на лихо выпущенную Крутаковскую рубашку – и невольно со внутренней улыбкой подумав: хорошо бы так как-нибудь раздолбайски попробовать одеваться! – Ты о чем?!

– Ты ведь теперррь наверррняка Темплерррову заявишь, что в орррганизацию хочешь вступить… – Крутаков резко повернулся к ней и черно́ зыркнул. – Сколько я ни пытался тебя от этого отвадить…

– Ах ты… Какой же ты гад Крутаков! – Елена, прямо глядя в глаза Крутакову, замотала головой, отказываясь верить собственному слуху, – и побежала от Крутакова прочь вверх по Рождественскому, в чудовищной обиде отбиваясь от попыток Крутакова на узком горбатом тротуаре сзади дернуть ее за манжет куртки и остановить. – Да я вообще не желаю с тобой после этого… Так ты это специально меня… – отдергивала она то правую, то левую ладонь от откровенно смеющегося уже Крутакова. – Это ты специально мне врал бессовестно?! Каждый раз, когда я тебя просила к Темплерову меня отвести?!

– Боялся за тебя потому что! – нагло и тихо хохотал, на бегу, за спиной у нее Крутаков. – Что ты во что-нибудь вляпаешься, сдуррру!

– Да ты… Ты… – Елена вдруг выдохлась, остановилась, резко развернулась к Крутакову – чтобы заявить ему, что теперь уж точно никогда в жизни не будет с ним разговаривать – и, взглянув в чудовищной темноты и веселости огромные его глазищи – вдруг рассмеялась тоже. – Женька… Гад! Во-первых, за кого ты меня принимаешь – я никогда в жизни ни в одну политическую организацию не вступлю – путь даже в самую распрекрасную! Что я, свихнулась, что ли? А во-вторых…

– Это почему это? – с деланной обидой наглейше переспросил Крутаков – и крепко взяв ее под руку невозмутимо рванул по бульвару вперед – мимо манкой арки, которой так удобно было бы проскользнуть, через сквозной двор, в переулок – и дальше, сквозными же, добежать, по горке набекрень, до Юлиного дома; мимо ампирных изб с мутными глазами; мимо низкорослой рощицы руста, пилястр и водосточных труб.

– Да потому что любая политическая организация, где больше двух человек – это уже легкая форма шизофрении! – ругалась на него Елена – специально выбирая выражения пообиднее – своего локтя, впрочем, из-под его руки не выдирая. – Нет, вернее, даже где больше одного человека – это уже шизофрения! Это надругательство над интеллектом и волей!

– Уху! – хумкал в нос, сдерживая смешок, Крутаков. – Соверрршенно верррно! Так зачем же тебе к Темплерррову?

– Я хочу просто помочь вам, чем могу! И… Неужели ты не понимаешь?! Мне любопытно просто! Ужасно хочется с Темплеровым познакомиться… Ну Жень… Ну пожалуйста…

– Ну так сррразу бы мне давно и сказала! – хохотал Крутаков – заворачивая в туманную подворотню и направляясь к телефонному козырьку: быстро выпустил ее руку и другим уже тоном скомандовал: – Пррра-а-аваливай домой тогда – у меня сейчас вррремени нет до метррро тебя пррровожать. Я созвонюсь с Темплеррровым, забегу к нему, быстррро поговорррю пррро тебя, чтобы не объяснять по телефону – а потом он сам тебе позвонит завтррра-послезавтррра.

Темплеров, на самом-то деле, позвонил не завтра, а едва Елена успела войти в прихожую: а еще точнее – пока еще расшнуровывала, подперев, как кариатида-пофигистка, стену, правый кроссовок – и, как в кошмарном сне или старинных русских пьесах – с зазором на звонок, Анастасия Савельевна медленно вышла из кухни к Елене с перевернутым лицом, – и низким предобморочным тембром произнесла:

– Анатолий Темплеров!

Голос Темплерова – глухой, тихий, с немного старомодным выговором, растяжный – но в то же время с внутренней напористой уверенной силой – Елена узнала сразу: по той кассете с интервью, которое, в прошлом году, как-то раз, весенней ночью, помогала Крутакову расшифровывать.

– Мне сказали, что вам небезынтересно было бы поговорить – так давайте встретимся, когда вам удобно? Завтра? В восемь вечера возле первого вагона из центра, на Кировской? – не давал ей очухаться и застесняться Темплеров.

И только было Елена начала мучительно придумывать слова, чтобы узнаваемо обрисовать, как же она будет выглядеть, что на ней будет надето – Темплеров изумленно-успокоительно протянул:

– Ну что вы… К чему это… Я уверен, что мы друг друга непременно сразу узнаем…

Когда Елена, повесив трубку, увидела лицо Анастасии Савельевны, которая, ни жива ни мертва, ждала ее в прихожей, дрожащими руками все зачем-то не глядя перелистывая книжку московского телефонного справочника, первое, что промелькнуло у нее, было: «Какой же все-таки гад Крутаков – не мог разве предупредить Темплерова, чтоб он не представлялся матери?!» Впрочем, тут же мелкой меркантильной мысли своей устыдилась: «Ага, конечно – лагерник, выживший в советской тюрьме – будет еще тут в прятки играть со впечатлительными мамашами…»

Анастасия Савельевна же, как сумасшедшая теребившая справочник, выворачивая его уже за обложку наизнанку, вытаращенными глазами беспомощно-яростно смотрела на дочь – и ничего не говорила. За последний год-два пережила Анастасия Савельевна уже многое – роман Елены с панком, каких-то обрывавших телефон взрослых поклонников дочери фотографов-режиссеров-журналистов и прочую шваль, антисоветские книги, драму с Семеном, неявки дочери ночевать, и прогулки невесть с кем до рассвета – и, наконец, еще пуще напугавшее Анастасию Савельевну крещение – но звонок зэка, недавно объявленного по первому каналу телевидения главным врагом Советского Союза, – вежливейше, как будто человек, представившегося и попросившего ее дочь к телефону – добил Анастасию Савельевну.

Елена, улыбнувшись, прошла мимо Анастасии Савельевны в свою комнату, делая вид, что не замечает немого драмтеатра – и тут, уже вдогонку, разразился скандал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю