Текст книги " Большое гнездо"
Автор книги: Эдуард Зорин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)
– Со дна речного достал...
Не поверил тогда Вобею Гребешок – у Лыбеди, чай, дно перстеньками не выстлано.
Дунеха, разглядывая на свет прозрачный камушек, вздыхала и закатывала глаза. За всю жизнь свою мельник не намолол ей муки на этакий перстенек.
Снова не спала она в ту ночь, чаще прежнего вставала испить водицы, перелезала через мужа, смотрела на похрапывающего Вобея с нежностью, задевая то плечом, то локтем, старалась разбудить его. Но Вобей спал крепко, еще крепче держал слово, данное Гребешку. Не время было ему тревожить мельника, надежно хоронился он в его избе...
– На что тебе конь, Вобей? – спрашивал беспокойно Гребешок. – Его, как перстень, в кармане не утаишь.
– А тебе и не вступно? Тебе и на ум нейдет? – загадочно ухмылялся Вобей.
– В дружину, что ль, ко князю наладишься с ворованным конем?
– Почто ко князю? Я сам себе князь... А коня схороню в лесу.
– Кто ж кормить-поить его будет?
– Ты и будешь, Гребешок.
– Ишшо какого лиха мне на загривок?! – закричал мельник, отмахиваясь от Вобея.
На разговор мужиков вышла заспанная Дунеха, увидев атказа, всем телом затряслась от восторга. Вобей сказал:
– Хорошего коня привел я, Дунеха?
– Ой, какого коня-то – лебедь-птица, а не конь. Эк копытом-то землю роет – будто мужик норовистой...
– Далеко ускачу я на этом коне, – задумчиво произнес Вобей. – А что, Дунеха, не поедешь ли со мною?
У мельничихи глаза заблестели. Гребешок охладил ее:
– Ты шатучего татя поболе слушай, он те наговорит.
Вобей усмехнулся и вошел в избу.
4
Привольно раскинулся у Золотых ворот богатый владимирский торг. Кого только здесь нет: греки, булгары, грузины, бухарцы, армяне, свои – владимирцы и мордва, новгородцы и кияне. Торгуют дорогими тканями, опонами, конской сбруей и мечами, лаптями, корзинами и лукошками – выбирай, что хочешь на свой вкус и по своему карману.
Гул стоит над площадью, тут и там шныряют князевы мытники, собирают пошлину в пользу князя, не забывают и себя. Под присмотром зорких весцов взвешивались епископской строго вымерянной капью зерно и репа, изделия из золота и серебра. Ткань отмеряли локтями, мед – пудами и малыми гривенками, воск – скалвами вощаными.
Гребешок приехал во Владимир вместе с Дунехой – оставлять ее одну на мельнице он побаивался. Да и Дунехе весело взглянуть на иную жизнь, посудачить с бабами, поглядеть в завидку на разодетых боярынь и купчих.
Едва проехали они на своей дребезжащей телеге под сводами Золотых ворот, как тут же и лишилась она покоя, задергала своего мужика: все-то ей нужно пощупать, ко всему прицениться, хоть и брать не будет, хоть и поглядит только. А иное, глядишь, и купит. Пока до оружейников добрались, до седельников и щитников, навалила она на телегу кадушек и ковшиков расписных, коробов и пестерей.
Гребешок ворчал:
– Всё-то вам, бабам, мало. Глаза у вас завидущие и руки загребущие. Волю дай, так весь торг с собою бы уволокли. Ну, на что тебе пестери, аль своих мало?
– Свои-то поизносились...
– А лукошки?
– Скоро пойдут грибки...
– Тьфу ты! – сплюнул Гребешок и стал быстрее править конем. Но в толпе скоро не проедешь, все равно затрут. Мужики кричат, вожжи вырывают из рук:
– Куды народ топчешь? Посторонись!..
Навстречу шли биричи. Звон медных тарелок, в которые они били, заглушал разноголосый шум. Рядом с биричами бежали ребятишки.
– Эй, люди добрые! – выкликал зычным голосом тощий мужик с козлиной бородкой. – Слушайте все. Спрашивает вас протопоп Успения божьей матери: не потерял ли кто свое дите? Нынче, после заутрени, нашли на паперти мальчика... Эй, христиане!
Люди отрывались от покупок, слушали, разинув рты.
– Мальчонку, слышь, подкинули, – прокрался шепоток.
– Нет на людях креста...
Снова зазвенели тарелки, и снова зычный голос возвестил:
– Похитили ввечор на болоньях Одноокова доброго коня. Кто укажет татя, тому награда серебром, Эй, христиане!..
Гребешок поперхнулся, заерзал на сене тощим задом.
– Про Вобея енто, про Вобея, – горячо зашептала ему в затылок Дунеха.
– Пронеси и помилуй, – испуганно перекрестился Гребешок и дернул за вожжи что было мочи.
Биричи удалялись, все тише и неприметнее становилось позванивание медных тарелок. Толпа неохотно размыкалась перед телегой и тут же смыкалась позади. Подозрительные мужики с красными носами кричали Дунехе:
– Куды спешишь, баба? Пойдем с нами. Муж-то у тебя неумыт, а мы добры молодцы. Погляди на нас, чо потупилась?
Но Дунеха и не думала смущаться: призывные крики и озорные разговоры только раззадоривали ее. Сидя спиной к Гребешку, она подмигивала мужикам и болтала ногами, оголяя из-под сарафана белые икры.
– Тпрру! – остановил коня Гребешок и спрыгнул с телеги.
– Ты покуда в телеге сиди, – сказал он жене, – а я погляжу.
Перво-наперво направился Гребешок к седельникам. Почти все мастера были его старые знакомцы.
– Здорово, Кубыш!
– Здорово, Гребешок!
– А ну, кажи свой товар...
– Никак, разжился конем? – удивился Кубыш, глядя, как мельник впился взглядом в высокое боевое седло.
– Свату ищу лошадиной убор...
– Лучше, чем у меня, не сыщешь, – похвастался Кубыш. – Вот – гляди. Седло удобное, луки не шибко высоки – в самый раз, путлища из воловьей кожи – крепки, подперсья тож, а уж про стремя я и не говорю.
Гребешок оглядывал седло придирчиво: и дугу пощупал, и крыло, ладонью похлопал по потнику.
– Доброй товар.
– Бери, Гребешок, не пожалеешь. А ежели что, сыскать меня знаешь где...
Под перстенек Вобеев у златокузнеца Ходыки выменял мельник полную калиту сребреников. Когда менял, потел от испуга: а что, как признает Ходыка перстенек, кликнет мытника? Но Ходыка перстенька не признал и спокойно отсчитал сребреники.
Били по рукам Кубыш и Гребешок. Мельник взвалил тяжелое седло на спину и отволок его к телеге. Возле телеги мужики, как мухи вокруг медового пряника, вились вокруг Дунехи. Баба по-дурному взвизгивала и смеялась.
– Эй вы, кобели, – сказал Гребешок, сваливая со спины седло. – Куды глаза пялите на чужой товар?
От седельного ряда через еще более густую толпу направился мельник к кузнецам-оружейникам. «Меч бери у Морхини», – наставлял его Вобей. Поздоровался мельник с кузнецом, восхищенными глазами оглядел разложенные на рогожной подстилке голубые, с чернью мечи, топорики и ножи.
Кубыш подивился тому, что ищет Гребешок седло. Морхиня тоже спросил:
– А на что тебе меч?
– Лихие люди вокруг шастают. Аль не слышал, что выкрикивал бирич?!
– Как же, слышал. Коня, сказывают, у Одноока увели.
– Без меча нынче как спокойно уснешь?..
– Оно и верно. Выбирай, что по душе тебе, Гребешок.
– Вот ентот разве, – протянул руку мельник к длинному мечу в ножнах из красного сафьяна.
– Хороший меч, – кивнул Морхиня. – Глаз у тебя приметливый.
Гребешок вынул меч из ножен, уважительно провел пальцем по острому жалу, пощупал яблоко и огниво, поперечное железцо у крыжа, погладил голомень, с любовью примерил к ладони рукоять. У верхней части ножен устье было украшено затейливым рисунком.
– Так берешь ли? – спросил Морхиня.
– Беру. Лучшего-то меча мне на всем торговище не сыскать.
После сделанных покупок от перстенька у мельника, почитай, ничего не осталось. Так разве, на брагу и на мед.
Подвел Гребешок коня своего к питейной избе, сказал жене:
– Ты бражников-то боле не привечай.
– А коли сами лезут?
– Беда мне с тобой, – покачал головою Г ребешок. – Ну так жди – я мигом.
В питейной избе шум и гам, мужики сидят на лавках и на полу. От двери крепким медовым духом прямо сшибает с ног.
Хозяин знал Гребешка, налил ему ковшик до краев, к уху склонившись, сказал:
– Про Вобея слышал?
– Да чо про Вобея-то? – не донеся ковшика до губ, поперхнулся мельник.
– Мужики говорят, не сгиб он, в наших краях объявился. Озоровать стал. Не иначе как и Однооков конь – его рук дело...
– На что ему конь-то?
– А без коня – какой он шатучий тать?
– Ох-хо-хо, – вздохнул Г ребешок, – ишшо на мельню ко мне направит свои стопы – быть беде. Вот – меч ноне купил, тревожно стало.
И впрямь – тревожно стало Гребешку. Не слишком ли много судов да пересудов? Как примутся разыскивать Вобея, не доведет ли ниточка и до его мельницы, не притянут ли и Гребешка к ответу? Одноок никому спуску не даст, за свое добро кому хошь горло перегрызет..
Выпил он с горя один ковшик, выпил другой, не скоро выбрался из питейной избы. Размазывая слезы по щекам, Дунеха ругала его по дороге:
– Любого мужика только к меду подпусти, ему и бабы не надо.
– Нишкни, дура, – пьяно огрызался Г ребешок. – Мне от твово Вобея лихо. Вот вернемся на мельню, брюхо ему мечом разверзну.
– Куды уж тебе! Ты с ковшиками управляйся, а с бабой и мечом другие управятся.
– Наперед-то не забегай, ишшо увидишь, како обернется.
– Вобей те разверзнет брюхо. Вобей тя быстро отрезвит...
И верно, недалеко уехали от Владимира, а стало мед из мельниковой башки выветривать, сделался он потише и попокладистее.
– Седло и меч я ему взял – пущай идет на все четыре стороны... А ты перед Вобеем задом не верти.
– Кто вертел-то, кто? – накинулась на него жена.
– Ты и вертела. И с Однооком тож...
– Про то и скажи боярину.
Гребешок с опаской поглядел на жену: разговорилась шибко, осмелела. А может, дать подзатылину?
Ничего, вот уедет Вобей, другая беседа у них пойдет. Впредь спуску Дунехе он не даст.
На том и успокоился Гребешок, с такими мыслями и въехал к себе на двор.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Константин ушел в поход со Всеволодом, а Юрий с меньшими братьями Ярославом и Святославом остался дома под присмотром матери. Ежели бы не она, упросил бы он отца взять и его с собою, но княгиня ни за что не хотела расставаться со своим любимцем.
Опустел некогда шумный терем, наступило бабье приторное царство.
Едва проснется Юрий, а уж возле него мамки да няньки хлопочут. Одна стоит с лоханью теплой воды, другая с опашнем, а третья расчесывает ему льняные кудри самшитовым гребешком.
Всплескивают ручками бабы, умиленно закатывают глазки:
– Ангелочек ты наш! Красавчик!..
Одна пряник в руку сует, другая, стоя на коленях, подает в чаше холодного, прямо из ледника, малинового квасу.
Тут входила княгиня, пряники у мамок отбирала, квас велела подогреть, чтобы не застудить княжичу горлышка. Взяв за руку, вела его в гридницу, сама снова одевала, расчесывала и прихорашивала. Целовала в щечки, ворковала, прижимая его к груди:
– Василечек мой ясненький!..
Юрий хмурился, дерзил матери, вырывался из ее рук.
– Да что же ты неспокойный такой? – тревожилась
Мария. – Не заболел ли часом, не жар ли у тебя? А ну-ко нагнись, поцелую в лобик...
Целовала княжича в лобик, качала головой:
– И впрямь горишь будто весь. Не с квасу ли? Не переел ли вчерась чего?.. Квас-то мамки-дуры ледяной принесли. Эко бестолковые какие...
– Эй, кто там есть! – кричала Мария в приотворенную дверь.
Мешая друг другу в дверном проеме, в гридницу протискивались встревоженные мамки.
– Уморили княжича, дуры! – кричала на них разгневанная Мария. – Лекаря зовите, да живо...
Приходил выписанный Всеволодом из Царьграда ученый лекарь, толстый ливиец с темной кожей и печальными глазами, осматривал княжича, давал пить тягучие настои незнакомых трав, сызнова в постель укладывал.
Скучал Юрий, лежа под горячим пуховым одеялом, ворочался с боку на бок, тоскливо глядел на падающий из оконца косой лучик восходящего солнца. Последние теплые дни уходили, скоро подует сиверко, сорвет желтые листья с растущих под гульбищем березок, уронит на землю холодные дожди. Пролетело лето, как один светлый миг, вроде и не было его.
Намаявшись от безделья, мальчик осторожно вставал с лежанки и, шлепая босыми ногами по чистому полу, подходил к двери, тихонько открывал ее и выглядывал в переход.
Тихо было вокруг, дремотно, словно вымерло все, словно бросили дом хозяева.
По узкой лесенке Юрий на цыпочках спускался в подклет, где рядом с поварней в темной кладовке была свалена всякая рухлядь, прикрывал за собой дверь и вздыхал с облегчением: здесь он был один, здесь не досаждали ему ни няньки, ни мамки, а под пыльными тряпками в углу лежал старый меч в изъеденных крысами кожаных ножнах.
Четка сказывал, что меч этот был дедов, что с ним не раз он ходил на булгар, но проходило время, меч заржавел и стал никому не нужен. Потому и бросили его в кладовку, потому и лежит он здесь без малого уже двадцать лет.
Напрягаясь и каждый раз трепеща от волнения, Юрии вытаскивал его из ножен, клал себе на колени, гладил прохладную рубчатую рукоять и мыслями отлетал за мно
гие сотни верст от Владимира, в дремучие леса, к спокойной реке, на берегу которой высился украшенный искусными мастерами древний и таинственный Булгар.
Перед мечтательным взором мальчика проплывали высокие берега с крутыми обрывами, возникали всадники в островерхих шапках, и слышались их гортанные крики.
Сам он стоял на лодие, ветер вздувал и пузырил за его спиной такое же красное, как у отца, корзно, и бородатые вои в железных доспехах грудились у бортов, изготовив копья, мечи и секиры.
Все гуще падали с берега стрелы, все сильнее дыбил крутую волну свежак, и, прыгая с борта в воду, дружинники врезались в булгарское войско, метали издали сулицы и бились вблизи оскордами и топорами. А впереди них Юрий на белом отцовском коне направо и налево рубил мечом по чужим оскаленным лицам.
Многое мог поведать княжичу старинный дедов меч, и не только о битвах, но и о коварстве и предательстве, о том, как обагрялся он не только вражеской, но и русской кровью. Однако об этом не было писано в книгах, а в легописи говорилось смутно, и не так, как было, а как хотелось князю...
Трудную науку еще предстояло пройти Юрию в жизни, еще и сам, спустя годы, сойдется он с братом своим Константином на Липице, а потом падет изрубленный кривыми татарскими саблями. Сбудется зловещее предсказание деревенской темной бабы, падет проклятие на головы Всеволодовых сыновей, но не узнает об этом Мария. Умирая, ввергнет Всеволод меч между Константином и Юрием и вновь, не желая того, а думая о единстве, посеет кровавую усобицу на Руси...
А покуда – ищет княгиня сына по темным закуткам теремного дворца, бегают няньки и мамки, кличут на разные голоса затерявшегося княжича.
Распахнулась дверь.
– Здеся он! – заверещала дородная кормилица.
Мария следом за ней, вне себя от страха, ворвалась в кладовую.
– Ах ты, господи боже мой! Да как же не уследили? Как же княжичу в руки дедов меч попал?!
Юрий вцепился в ножны, замотал головою:
– Не отдам!
– Да что ты, сыночек, что говоришь-то?
У матери голос надорвался от испуга:
– Железный он! Еще поранишь ручку... Дай-ко его сюды.
– Не отдам. Дедов это меч...
– Ну и что, что дедов? Ну и пущай, а тебе-то он к чему?..
Юрий упрямился, не отдавал меча, мотал головой. Мария сказала сгрудившимся в проеме мамкам:
– Кликните-ко Прокопия, дворского.
– Чичас мы.
Пришел Прокопий, крепкий мужик в атласном нарядном платне, склонился над княжичем:
– Нехорошо, ай нехорошо...
Но в глазах Прокопия не было укоризны. Княгинины излишние заботы, видать, тоже ему не очень-то нравились. «Кого растит Мария, – подумал он, – монаха или князя?» Но меч все-таки взял. Подержал в руках, с уважением разглядывая вблизи:
– Добрый клинок. Хорошую сослужил Юрию Владимировичу службу. Повесь его у себя над лежанкой, княжич, – пусть напоминает о великих дедовых делах. А то, что ножны поели крысы, не беда – новые закажем...
И снова возвратил оружие Юрию.
– Да что же ты делаешь, Прокопий? – удивилась Мария.
– Ничо, княгинюшка, ты себя не тревожь. Не поранится княжич, а всё забава. Мужика растишь, не девицу...
Никому не ведомы дела господни. Пройдет срок, и обновит Юрий дедов меч у Морхини, острее прежнего станет он. И занесет княжич древний клинок над братниной головой.
А пока порадовался он новой забаве. Скрепя сердце, согласилась Мария:
– Пусть будет так.
Велела она вечером истопить баньку, парила Юрия водой, настоянной на целебных кореньях, приговаривала, разглядывая сына:
– Хилой ты у меня.
Стояла перед ним обнаженная, нежно проходилась по костлявой спине княжича березовым жарким веничком.
Лежа на полке, истомленный пахучим паром, Юрий глядел на мать, дивился стройности и упругой смуглоте ее еще крепкого тела...
После баньки пили квас, слушали бабок-сказительниц. Певуньи-девки пели песни, показывали скоморошины.
Все чаще заглядывала в терем располневшая Досада со своим дитем. Кузьма Ратьшич прислал ей с гонцом новые золотые колты, обещал на дожинки быть дома.
Мария слушала ее, и было ей грустно, оттого что не Всеволод слал гонца, – князь не то что про колты – про весточку малую позабыл.
В гриднице было душно от множества запаленных свечей, пахло благовониями, и Юрий, сидя под рукою у матери, сладко подремывал.
Разноголосое пение не тревожило, княжича, и сны его были светлы и радостны. Досада, держа своего уснувшего ребенка на коленях, склонялась к Юрию, который прильнул к матери, светло улыбалась и гладила его по голове. Мягкие руки ее скользили по волосам легко, как ветерок.
Не напоминал ли он своими чертами ее дорогого ладу, сгинувшего в безвестности, не о нем ли думала она, воркуя с нежностью.
– Спи, касатик, спи...
И тогда никому невнятные тени опускались на ее повлажневшие глаза, и только Мария догадывалась, о чем думала Досада. Годы прошли, изменило незримое время ее черты, но не старела поразившая юное сердце боль.
Гладила Досада княжича по голове, смолкали песенницы, без шума, на цыпочках выходили за дверь.
Тогда появлялся Прокопий – дворский – и со смущенной улыбкой брал Юрия на руки. Мария шла рядом, заглядывала в сонные глаза сына.
Прокопий бережно укладывал княжича на просторное ложе, а мать, поправив одеяло, садилась рядом.
Рожком изогнутый месяц заглядывал в низкое оконце, голубо высвечивал пол и стены. В углу верещал сверчок. Сон медленно одолевал княгиню. Тогда, стряхивая дрему, она подымалась и, набросив на плечи шубейку, обходила всех своих детей, возле каждого задерживалась, прислушивалась к их ровному дыханию.
Придет срок, и разнесет Всеволодовых сынов и дочерей по необъятным просторам Руси. Разная выпадет им судьба, но легкой не суждено никому. Однако не завянет Всеволодов могучий род.
И Мария всему его роду начало.
2
Широко, раздольно владимирское ополье, кормит хлебушком половину Руси. Далеко, до Юрьева, раскинулись поля и пахоты, деревеньки вразброс тут и там приткнулись у березняковых перелесков и по берегам небольших речушек с прозрачной родниковой водой.
На держателя гроз Илью уехал Никитка навестить Маркушу (соскучился!), отдохнуть от каждодневной суеты большого города, да загостился у него, а на Михея прискакал из Владимира гонец и велел немедля возвращаться во Владимир ко княгине.
Никитка распрощался с Маркушей и отправился в путь.
Закончился об эту пору последний озимый сев, опустевшие поля лежали вокруг, посеребренные первыми утренниками, но днем солнышко еще припекало по-летнему. Бабы сушили по лугам вымытый до белоты лен; чтобы не заводились в избах, девки хоронили в свекловичных домовинах тараканов и мух, а женихи в это время выходили смотреть своих невест.
Тот самый гонец, что привез Никитке повеление быть во Владимире, шепнул по пути старым своим знакомцам, что Всеволод возвращается из похода. Добрая весточка полетела из избы в избу и скоро растревожила все Ополье. Жены ждали своих мужей, девки – суженых. Выходили толпами на пригорки, водили веселые хороводы, посматривали вдаль – не пылит ли дорога?..
Когда отъезжал Никитка из Юрьева, на душе его после свидания с Маркушей было безмятежно и радостно, но чем ближе к Владимиру, тем все больше одолевала тревога: уж не снова ли Иоанновы козни?
Ставя новую церковь княгине, отказался он от былого своего буйства, строил просто и строго, соблюдая видевшуюся ему соразмерность и точность форм. Не один уже божий храм соорудила Мария во Владимире – оттого и слава о ней прошла, как о боголюбивой и кроткой княгине. Но тех, других храмов, не касалась рука Никитки, а этот был первым после долгого перерыва. И вложил он в свою задумку едва уловимую печаль, чуть слышимую, как шорох опадающих на осеннем ветру последних листьев. Как знать, быть может, это его последнее создание?..
Прямо с дороги, неумытый и пропыленный, явился он на княжой двор. Его ждали давно и сразу провели к Марии. Иоанна не было, и это порадовало Никитку, княгиня сидела одна.
– Здравствуй, Никитушка, – сказала она ласково, подымаясь с лавки. – С приездом тебя.
– Спасибо, – кланяясь, отвечал ей мастер.
– Устал ты с дороги. Не стой, проходи, садись смело.
Никитка прошел и сел, на чистых половицах остались следы его пыльных чоботов.
Великая это была честь – сидеть в присутствии княгини, и Никитка немного успокоился: значит, звала его Мария не для того, чтобы допекать попреками. Зря грешил он на Иоанна.
– Так скоро ли, Никитушка, закончишь ставить мой собор? – спросила она слабым голосом, и тогда впервые заметил мастер и худобу ее вдруг сникшего стана, и бледность в лице, и тоску, сквозящую сквозь решеточку длинных полуопущенных ресниц.
«Уж не помирать ли собралась княгиня?» – со страхом подумал он, потому что такой тоски не видывал в ее лице еще никогда.
Ему ли было знать, ему ли догадаться, что совсем другое тревожило Марию, что скорбела она не о жизни и, не смерти страшась, спешила творить угодные богу дела!.. Об одном молила она и денно и нощно благого вседержителя: снова вернуть ей Всеволода, направить к ней сердце и ум его, как это бывало в прошлом.
Не знал Никитка, что дала она невозможный зарок перед иконой Владимирской божьей матери – освятить новый собор к предзимью, на праздник Покрова.
Ужаснулся Никитка, услышав про ее зарок:
– Да разве же это слыхано, княгиня?!
– А ты постарайся, Никитушка...
Тихо говорила Мария, не повелевала – просила:
– Ну, сам посуди, как нарушу я свой зарок?
Больно кольнуло Никитке сердце:
– Как же могла ты, княгиня, такое пообещать?
– Сердце бабье слабое, думка тревожная, – пробормотала Мария. – Но, ежели не кончишь к сроку, великая стрясется беда.
«Беда-то уже стряслась!» – хотел выкрикнуть Никитка.
– Еще и до барабанов не довели мы собор, – сказал он, мысленным взором охватывая сделанное, – а далеко ли до Покрова?
– Я людей тебе дам. Биричам велю кликнуть на торгу, что платить будем каменщикам не по ногате, а по две в день. Куны с собою велю возить...
Покуда добром просила его княгиня, но знал Никитка и иной господский обычай: не согласится – долго говорить с ним не станут, повелят – и строй, а не построишь – сымут голову. Другую найдут – хоть и не та голова, а место не пусто.
– Хорошо, – сказал Никитка, тяжело подымаясь с лавки и кланяясь Марии в ноги. – Доверием своим порадовала ты меня, княгиня. А что в срок поставлю собор, в том и не сумлевайся.
– Вот видишь, вот и сам ты уверовал, Никитушка! – обрадовалась Мария. – А теперь ступай с богом, помолись в Успении за успех.
Еще раз, так же земно, поклонился мастер княгине и вышел, пятясь, за дверь.
Не порадовал он Аленку своим возвращением, не разговаривал с нею, варево хлебал вяло, хлеб только крошил на столе.
– Да что с тобою? – приставала Аленка. – Какая ишшо беда стряслась?
– Такая беда, что и бесу лысому невдогад, – отвечал Никитка. – И ты со своими расспросами ко мне нынче не приставай.
Обидел он Аленку, хоть и сам того не хотел. Не снимая нагара с лучины, все сидел он до поздней ночи и все смекал. Падали в кадушку горячие угольки, в светцах дымились последним пламенем почерневшие огарыши.
Снова с ощутимой, непередаваемой болью вспоминал он ушедшего из жизни Левонтия, учителя своего и великого зиждителя и камнесечца. Ко времени пришелся бы ему его добрый и умный совет.
Но нет Левонтия, над могилой его уж какую осень роняет свои листья высоко вытянувшаяся березка, нет и Маркуши рядом – он бы тоже помог. А к полудню сойдутся на площади возле собора несметные толпы нанявшихся по княгининому зову помощников.
Утром был Никитка все так же молчалив, все так же досадовал на Аленку. Наскоро похлебав горячего варева, даже с сыном не побаловавшись, как обычно, не взяв его с собою, ушел додумывать заковыристую ночную думу.
На зорьке холодно было, за Клязьмой туман расстилался по болоньям, и еще кружевные кресты Успенского собора не тронуло первое солнышко. На свинцовых куполах сидели нахохлившиеся голуби. У паперти толпились ранние старушки, спеша занять ближнее к налою место.
Как издавна велось, как еще Левонтием было заведено, чтобы не досаждали любопытные, вокруг строящегося собора ставили крепкий тын. Сторож в вывернутой наизнанку бараньей шубе, нахохлившись, сидел у просторного въезда. Рядом стояла худая лошаденка под простым седлом, среди кирпичей, плинфы и отёсанных белых камней тянула к серому небу связанные вместе оглобли старая телега.
Месяц почти не было во Владимире Никитки, а дело пошло вперед. Порадовался мастер за свою расторопную дружину, на славу поработали каменщики.
Увидев приближающегося мастера, сторож переметнул из одной руки в другую короткое копье и поклонился ему, насколько позволяла тесная шуба.
– С приездом тебя, мастер.
– Спасибо на добром слове.
– Аль не спится, что спозаранку пожаловал?
– Где уж тут уснуть, коли одна забота к одной!
– Работы нет без заботы, а забота и без работы живет, – сказал сторож.
Никитка не слушал его. Ступив под своды главных врат строящегося собора, он быстро смекал что-то, садился на корточки, водил прутиком по разровненному песку, окидывал быстрым взором могучие стены.
С уважением глядя на него, сторож покачивал головой и бормотал себе под нос:
– Ремесло ему вотчина. Знать, не трудно сделать-то, а задумать куды трудней.
Но и задумка задумке рознь. Как ставили собор на пустом месте, о сроках и не помышляли. Клали да клали себе стены изо дня в день, раствор замешивали добротно, худых камней не брали, кирпичик к кирпичику пригоняли на вечные времена.
Теперь же с Никитки совсем другой спрос. Теперь не только о прочности и красоте собора думал он, оглядывая свое еще безглавое творение. Снова и снова вспоминал он разговор с Марией – и все больше печалился.
Не заметил Никитка, как солнышко вспыхнуло над Золотыми воротами, как шумом наполнились улицы. Оторвался он от песочка, где чертил прутиком кругляшки и линии, оглянулся – и обмер: вся дружина каменщиков, неслышно приблизившись, грудилась за его спиной.
– Вишь ты, – сказал сотник, вытирая широкую длань о холщовый передник.—Поздоровкаемся, что ль?
Обнялись, похлопали друг друга по спинам, поударяли кулаками в грудь и плечи.
Никитка поблагодарил каменщиков за труды, поясно поклонился им. Уважительное обхождение мастера всем понравилось.
– Делали, как могли, – донеслось из толпы.
– Порадовали, порадовали, – говорил Никитка. – Бочку меду ставлю за рвение, а еще и княгиня велела везти вам медов.
– Дай-то бог тебе здоровья, – за всех отвечал сотник.
– И княгине-матушке, – благодарили каменщики.
Были у них простодушные и открытые лица. Кое-кого из них знал Никитка еще с той поры, как ставил Дмитриевский собор. И сметка у них была, и опыт. Эти не подведут, да и молодых не упустят, подсобят, научат уму-разуму.
– Вот что, сотник, – сказал Никитка. – Ставь-ко по левую да по правую сторону леса. Скоро придут к нам помощнички. С собором боле медлить нельзя. К Покрову освящать велено...
3
Неспроста встревожилась Досифея с той поры, как задумала Мария возводить во Владимире новую церковь. Раньше-то вся любовь – к ней, а теперь в иные ворота потекут княгинины богатые дары. Оно и заметно стало: все реже наведывалась Мария к игуменье в гости.
Смириться с этим Досифея не могла. Много перепало ей от княжеского двора щедрот, еще на большее она рот разевала. И без того полны у нее были лари – крышки не закрывались, разве что сядешь сверху, но ни с кем не хотела она делить того, что хоть однажды в руки попало.
В черном возке вдвоем с Пелагеей прибыла она в детинец, туда-сюда посунулась, а Марии в тереме нет.
– Да где же княгинюшка, не ко мне ли стопы свои направила? – спросила она у Прокопия.
– Может, и к тебе, матушка, – спокойно отвечал дворский. – Но сдается мне, что поехала она с княжичами смотреть, как новый собор возводят. Там ее и ищи.
«Раненько снарядилась Мария, – подумала Досифея с досадой. – Кажись, не ошиблась, и впрямь ей теперь не до меня...»
Крикнула вознице, чтобы гнал, куда Прокопием указано.
Всё так и есть. Не обманул ее дворский. Золоченый возок Марии стоял возле тына, рядом отрок в малиновом летнике прохаживался.
На стройке народу тьма, мужики суетятся, кирпичики из рук в руки передают, заголив штаны до колен, в больших ямах ногами толкут глину. Некуда ступить Досифее, чтобы не замарать новеньких сапожек.
– Что, матушка, не княгиню ли у нас ищешь да поискиваешь? – обратился к ней воротный страж.
– Ее-то и ищу.
– Ступай в таком разе по тропке, что возле тына. Тропка тебя на место и выведет...
Пошла по тропке игуменья, задрав обеими руками рясу, да все равно в грязь провалилась. Поскорбела над испачканными сапожками, головой покрутила: глянь, а княгиня рядом стоит, смотрит на игуменью, улыбается.
– Сюды, сюды – поманила ее ручкой.
Возле матери Юрий со Святославом увиваются, глазами по сторонам постреливают – радуются.
Еще выше задрав рясу, Досифея прыгнула на камешек, прыгнула на другой. Едва отдышалась, как от непосильной работы, выпрямившись, благословила княгиню и юных княжичей.
– Всюду разыскиваю тебя, княгинюшка, а сыскать не могу, – пожаловалась она Марии.
– Да что ж разыскивать-то? Али дело какое?
– Как же не дело-то. Еще когда обещала ты отписать мне грамотку на пожни за Клязьмою, а всё тебе недосуг.
– Ин запамятовала?
– Должно, запамятовала, – кивнула Досифея с тревогой во взоре. – Как приезжала ко мне с Юрием на Петров день, так и сказывала: отпишу, мол, я тебе те самые пожни. Я и жду-пожду...
– Вишь, и впрямь запамятовала, – сказала Мария.
– Притомилась ты, княгинюшка, себя не блюдешь – всё в молитвах праведных да в заботах. И личиком поосунулась...
– Всё в заботах, – кивнула Мария и, переводя разговор, спросила игуменью:
– Впервой ты сюды заглядываешь, Досифея. Скажи-ко, нравится ли тебе собор?
– Да какой же это собор, матушка? – удивилась игуменья. – Без глав да без крестов?..
– И главы возведут, и кресты поставят, – мечтательно поглядела Мария поверх лесов. – А станом-то каков?
У Досифеи в монастыре старенькая церковь этой не под стать. Не из камня делали ее, а рубили из сосновых кругляшей. Поела сырость ее, крыша кое-где прохудилась, в иконостасе – ни золота, ни серебра. Но жаловаться княгине на бедность она не посмела: когда бы всего того, что дадено Марией, не прятала она в ларь, и не такой бы собор возвела, а уж прохудившуюся крышу починить могла бы давно да кругляши бы, где надо, положила новые.