
Текст книги "В одном лице (ЛП)"
Автор книги: Джон Ирвинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
– Уилок мало что еще может выразить, – поделился со мной Киттредж. Я был удивлен, что Киттредж смотрит свысока и на товарищей по команде; до того я думал, что он презирает только таких, как я и Элейн. Но теперь стало ясно, что я недооценил Киттреджа: он смотрел свысока на всех.
Ричард дал ему роль Фесте – лукавого и порой жестокого шута. Как и другие шекспировские шуты, Фесте умен и дерзок. (Известно, что шуты у Шекспира зачастую мудрее, чем высокородные господа; шут в «Двенадцатой ночи» – как раз из таких умных дураков.) В большинстве постановок этой пьесы, что мне довелось увидеть, Фесте срывает львиную долю аплодисментов. В конце той зимы 1960 года Киттредж сорвал не только аплодисменты.
Я должен был догадаться, увидев тем вечером синий огонек в окне спальни Элейн, что этот свет в самом деле служил – как окрестил его Киттредж – маяком. Киттредж оказался прав: ночник с синим абажуром светил для него.
Когда-то я воображал, будто синий свет в окне Элейн был последним, что смутно видел, замерзая, старик Грау. (Пожалуй, это я притянул за уши. Доктор Грау ударился головой; он потерял сознание в сугробе. Старик Грау, скорее всего, не видел никакого света, даже смутно.)
Но что увидел в этом синем свете Киттредж – что в этом маяке придало ему уверенности? «Я сама поощряла его, Билли», – скажет мне потом Элейн; но тогда она молчала; я понятия не имел, что она трахается с ним.
И все это время мой славный отчим Ричард Эбботт таскал презервативы мне.
– Просто на всякий случай, Билл, – говорил Ричард, преподнося мне очередную упаковку. Мне они были ни к чему, но я с гордостью хранил их. Время от времени я мастурбировал в одном из них.
Конечно, надо было мне дать дюжину (или побольше) презервативов Элейн. Я бы как-нибудь набрался храбрости вручить их все Киттреджу, если бы я только знал!
Элейн ничего не сказала мне, когда узнала, что беременна. Был уже весенний семестр, и «Двенадцатой ночи» оставалось всего несколько недель до премьеры; мы уже некоторое время репетировали без сценария, и получалось все лучше. Каждый раз мы просто валились от хохота, когда дядя Боб (сэр Тоби Белч) возмущался: «Или ты думаешь, что если ты добродетелен, так уже не должно быть ни пирожков, ни пива?».
У Киттреджа оказался сильный голос – он был довольно хорошим певцом. Фесте поет сэру Тоби и сэру Эндрю Эгьючику «Где ты, милая, блуждаешь?» – такую красивую, но печальную песенку. Она еще заканчивается словами «Юность – рвущийся товар». Нелегко было слушать, как Киттредж исполняет эту песню, красиво, но с легкой насмешкой – характерной для них обоих: для Фесте и для Киттреджа. (Когда я узнал, что Элейн беременна, я вспомнил еще одну строчку, из середины песни: «Все пути приводят к встрече».)
Ясно, что «встречи» Элейн и Киттреджа проходили в спальне Элейн на пятом этаже общежития. Супруги Хедли по-прежнему ездили смотреть кино в Эзра-Фоллс с Ричардом и моей мамой. Я помню, что там иногда показывали и неэротические фильмы с субтитрами. В том году в Вермонте был популярен фильм Жака Тати – «Мой дядюшка» или, может, «Каникулы господина Юло»? – и я тоже поехал смотреть его в Эзра-Фоллс.
Элейн не хотела ехать; она осталась дома.
– Это не про секс, Элейн, – уверяла ее моя мама. – Он французский, но это комедия – очень легкий фильм.
– Не хочется мне легкого — и комедии не хочется, – сказала тогда Элейн. Ее уже тошнило на репетициях «Двенадцатой ночи», но никто не догадывался, что у нее токсикоз.
Может, тогда-то Элейн и сказала Киттреджу, что залетела от него, – когда мы вместе с ее и моими родителями смотрели фильм с субтитрами в Эзра-Фоллс.
После того, как Элейн узнала, что беременна, она в конце концов рассказала об этом маме; либо Марта Хедли, либо мистер Хедли, по-видимому, сообщили Ричарду и моей матери. Я лежал в постели – разумеется, в лифчике Элейн, – когда мама ворвалась ко мне в спальню.
– Не надо, Золотко, не переживай так, – услышал я голос Ричарда, но мама уже включила свет.
Я сел в постели, придерживая лифчик Элейн так, как будто прикрывал свою несуществующую грудь.
– Посмотри только на себя! – закричала моя мать. – Элейн беременна!
– Это не я, – сказал я; она залепила мне пощечину.
– Конечно, не ты – я знаю, что это не ты, Билли! – ответила мама. – Но почему не ты, почему это был не ты?! – она выскочила из моей комнаты, рыдая, и ко мне вошел Ричард.
– Это, наверное, Киттредж, – сказал я Ричарду.
– Ну, Билл, – конечно, это Киттредж, – сказал Ричард. Он присел на край моей кровати, изо всех сил стараясь не замечать лифчика. – Придется тебе простить свою маму – она расстроена, – сказал он.
Я не ответил. Я думал о том, что сказала мне миссис Хедли, – о «некоторых вопросах сексуальности», которые расстраивают мою мать. («Билли, я знаю, что она кое-что скрывает от тебя», – сказала Марта Хедли.)
– Думаю, Элейн придется на время уехать, – сказал Ричард.
– Уехать куда? – спросил его я, но либо Ричард не знал, либо не хотел мне говорить; он только помотал головой.
– Билл, мне правда жаль – я обо всем этом, – сказал Ричард. Мне только недавно исполнилось восемнадцать.
И вот тогда я понял, что больше не влюблен в Ричарда – ни капельки. Я знал, что люблю Ричарда Эбботта – я до сих пор люблю его, – но тем вечером я обнаружил кое-что, что мне в нем не нравилось. В некоторых отношениях он был слабым – он позволял моей матери вертеть собой. Я понял: что бы ни скрывала от меня мама, Ричард также будет молчать об этом.
Такое случается со многими подростками – наступает момент, когда ты переполняешься недоверием и обидой по отношению к тем взрослым, которым некогда безоговорочно доверял. С кем-то это происходит раньше, но мне только-только стукнуло восемнадцать, когда я попросту перестал слушать маму и Ричарда. Я стал больше доверять дедушке Гарри, я все еще любил дядю Боба. Но Ричард и мама отошли в ту область недоверия, где уже находились бабушка Виктория и тетя Мюриэл. тетю и бабушку я старался игнорировать из-за вечных придирок и язвительных замечаний. От Ричарда и мамы я отдалился из-за их скрытности.
Что касается супругов Хедли, они «отослали» Элейн поэтапно. Могу лишь догадываться, что произошло между миссис Киттредж и семейством Хедли – сделки, которые заключают взрослые, нечасто объясняют детям, – но мистер и миссис Хедли разрешили матери Киттреджа отвезти Элейн в Европу. Не сомневаюсь, что Элейн хотела сделать аборт. Марта Хедли и мистер Хедли, видимо, согласились, что это лучший выход. Миссис Киттредж, конечно, добивалась именно этого. Полагаю, что, будучи француженкой, она знала, где в Европе можно сделать аборт; поскольку она была матерью Киттреджа, вероятно, ей уже приходилось иметь дело с незапланированной беременностью.
В то время я думал, что парню вроде Киттреджа уже приходилось избавляться от нежеланных детей – это мне было легко представить. Но я полагал также, что и самой миссис Киттредж приходилось выбираться из передряг – когда она была моложе, я хочу сказать. Трудно объяснить, с чего я это взял. Как-то раз я стал свидетелем разговора на репетиции «Двенадцатой ночи»; я случайно проходил мимо, когда услышал спор Киттреджа и Делакорта – того парня, что полоскал рот из стаканчика. Мне показалось, что Делакорт напуган, но ничего удивительного в этом не было – Киттреджа боялись все.
– Нет, я не то имел в виду – я просто сказал, что из всех матерей, которых я встречал, она самая красивая. Твоя мама выглядит лучше всех – вот и все, что я сказал, – взволнованно говорил Делакорт; он отхлебнул из стаканчика и сплюнул.
– Если она вообще чья-то мать, ты это хотел сказать, – сказал Киттредж. – Выглядит она не очень-то по-матерински, а? Выглядит она так, будто напрашивается на неприятности – вот как она выглядит.
– Я не говорил, как именно она выглядит, – настаивал Делакорт. – Я просто сказал, что она очень красивая. Она самая красивая из всех мам!
– Может, она не похожа на мать, потому что никакая она не мать, – сказал Киттредж. Делакорт, похоже, был слишком испуган, чтобы ответить; он молча продолжал полоскать рот и сплевывать, крепко сжимая свои стаканчики.
На мысль о том, что миссис Киттредж, возможно, приходилось выбираться из передряг, меня навел сам Киттредж; это ведь он сказал: «Выглядит она так, будто напрашивается на неприятности».
Вполне вероятно, что миссис Киттредж помогла Элейн не просто так; возможно, сделка, которую она заключила с семьей Хедли, позволила Киттреджу остаться в школе. «Аморальное поведение» было официальным основанием для исключения из академии Фейворит-Ривер. Обрюхатить дочь преподавателя – не забудьте, Элейн еще не было восемнадцати, по закону она считалась несовершеннолетней – на мой взгляд, такой поступок безусловно попадал в категорию низменного и развращенного поведения, однако Киттреджа не исключили.
– Ты едешь с матерью Киттреджа – вдвоем? – спросил я Элейн.
– Конечно, вдвоем, Билли, – кто там еще нужен? – ответила Элейн.
– Но куда именно в Европу? – спросил я.
Элейн пожала плечами; ее все еще тошнило, хотя уже не так часто.
– Какая разница, куда именно, Билли? Жаклин знает какое-то место.
– Ты зовешь ее Жаклин?
– Она попросила называть ее Жаклин, а не миссис Киттредж.
– А-а.
Ричард взял на роль Виолы Лору Гордон; Лора в этом году должна была окончить школу в Эзра-Фоллс. Если верить моей кузине Джерри, Лора уже «давала» – я ничего такого не заметил, но Джерри была, похоже, осведомлена о подобных вещах. (Джерри уже вырвалась на волю из средней школы Эзра-Фоллс и теперь училась в колледже.)
Если грудь Лоры Гордон была слишком развитой для Хедвиг в «Дикой утке», то на Виолу, которая должна была притворяться мужчиной, она уж точно не подходила. (Лору пришлось перетянуть эластичными бинтами, и все равно полностью расплющить ее грудь не удалось.) Но Ричард знал, что Лора может быстро выучить роль; и несмотря на то, что на мою сестру-близняшку она нисколько не походила, Виола из нее получилась неплохая. Шоу продолжалось, хотя Элейн пропустила представления; она задержалась в Европе, и мне оставалось лишь догадываться, что она, должно быть, восстанавливается после операции.
«Двенадцатая ночь» завершается песней шута. Фесте остается на сцене один. «Тут как раз и ветер и дождь», – четырежды повторяет припев Киттредж.
– Бедняжка, – сказал мне Киттредж об Элейн. – Так не повезло – это ведь был ее первый раз и все такое.
И в очередной раз я не нашелся с ответом.
Если немецкий и стал даваться Киттреджу лучше или хуже, чем раньше, я этого не замечал. Я не видел лица мамы, когда она смотрела на своего отца в роли Марии. Я был так расстроен из-за Элейн, что позабыл о своем намерении проследить за суфлером.
Когда я сказал, что мистер и миссис Хедли отсылали Элейн «поэтапно», то имел в виду, что та поездка в Европу – не говоря уже об очевидной ее причине – стала только началом.
Супруги Хедли решили, что их квартира в общежитии мужского интерната – не самое подходящее место для Элейн, чтобы окончить школу. Они отправили ее в женский интернат, но только по осени. Весенний семестр 1960 года Элейн не засчитали, и ей предстояло снова пойти в десятый класс.
Официально объявили, что у Элейн случился «нервный срыв», но в таком маленьком городке, как Ферст-Систер, Вермонт, все понимали, что к чему, если старшеклассница вдруг бросает школу. В академии тоже знали, что произошло с Элейн. Даже Аткинс догадался. Я встретил его после очередного занятия с миссис Хедли в музыкальном корпусе академии, вскоре после того, как Элейн и миссис Киттредж отплыли в Европу. Миссис Хедли была сражена тем, с какой легкостью мне давалось слово «аборт»; она отпустила меня на двадцать минут раньше, и на площадке между первым и вторым этажом я столкнулся с Аткинсом. Я видел, как в голове у него пронеслось, что время для его визита к миссис Хедли еще не подошло, но из-за слова «время» он не мог произнести это вслух. Вместо этого он спросил:
– Что еще за срыв такой? С чего бы у Элейн сдали нервы?
– Думаю, ты сам знаешь, – сказал я ему. Встревоженное лицо Аткинса напоминало мордочку зверька, но зато у него были ярко-синие глаза и гладкая, как у девушки, кожа. Как и я, он учился в предпоследнем классе, но выглядел младше своих лет – он еще не начал бриться.
– Она беременна, да? От Киттреджа, да? Все так говорят, а он и не отрицает, – сказал Аткинс. – Элейн была милой, правда – по крайней мере, мне она всегда говорила что-нибудь милое, – прибавил он.
– Элейн и есть милая, – сказал я ему.
– Но при чем тут мать Киттреджа? Ты видел его мать? Она вообще не похожа на мать. Она похожа на кинозвезду в каком-нибудь старом фильме, которая потом оказывается ведьмой или драконом! – заявил Аткинс.
– Не понимаю, о чем ты, – сказал я ему.
– Женщина, которая когда-то была настолько красивой, никогда не смирится с тем, как… – Аткинс остановился.
– Как течет время? – догадался я.
– Да! – воскликнул он. – Такие, как миссис Киттредж, ненавидят юных девушек. Киттредж так сказал, – добавил Аткинс. – Его отец бросил его маму ради женщины помоложе – не красивее, а просто моложе.
– А-а.
– Не могу себе представить, каково это – путешествовать с матерью Киттреджа! – воскликнул Аткинс. – У Элейн будет отдельная комната? – спросил он меня.
– Не знаю, – сказал ему я. Я как-то не задумывался о том, что Элейн может жить в одной комнате с миссис Киттредж; одна мысль об этом вызвала у меня мурашки. А что, если она не мать Киттреджу, да и вообще никому? Но нет, она просто обязана быть матерью Киттреджа; эти двое никак не могут не быть в родстве.
Аткинс протиснулся мимо меня и начал подниматься по лестнице. Я спустился еще на пару ступенек; мне казалось, что разговор окончен. Неожиданно Аткинс произнес:
– Не все здесь понимают таких, как мы с тобой, но Элейн понимала – и миссис Хедли тоже.
– Да, – только и сказал я, продолжая спускаться по ступенькам. Я старался не углубляться в размышления над тем, что он имел в виду под «такими, как мы», но я был уверен, что Аткинс подразумевал не только проблемы с речью. Он что, пытался подкатить ко мне? – думал я, пока шел через двор. Это что, был первый подкат от парня вроде меня?
Небо было еще светлым – теперь темнело уже не так рано, – но в Европе, я знал, сумерки уже перешли в темноту. Элейн скоро ляжет спать, в отдельной комнате или нет. Было теплее, чем раньше, – хотя настоящей весны в Вермонте не бывало никогда, – но я дрожал, пока шел через двор на репетицию «Двенадцатой ночи». Мне нужно было вспомнить свои слова, реплики Себастьяна, но в голове у меня крутилась только песня шута, та, которую пел Киттредж перед занавесом. («Тут как раз и ветер и дождь».)
И в этот самый момент дождь действительно пошел, и я подумал о том, как навсегда изменилась жизнь Элейн, пока я продолжал просто играть.
Я сохранил фотографии, которые прислала мне Элейн; они не очень хороши сами по себе, это обычные черно-белые и цветные снимки. Эти фотографии долгие годы стояли у меня на столе – часто под солнечными лучами – и сильно выцвели, но, конечно, я и так помню, что на них изображено.
Я хотел бы, чтобы Элейн прислала мне фотографии из той поездки в Европу с миссис Киттредж, но кто бы мог их сделать? Не могу представить, как Элейн фотографировала бы мать Киттреджа – за каким занятием? За чисткой зубов, чтением в постели, одеванием или раздеванием? И что бы такого могла делать Элейн, чтобы пробудить талант фотографа в миссис Киттредж? Блевать в унитаз, стоя на коленях? Ждать, мучаясь тошнотой, в лобби отеля, пока убирают ее комнату – или их общую с матерью Киттреджа комнату?
Сомневаюсь, что и миссис Киттредж представлялось много возможностей для удачного кадра. Не посещение же доктора – или клиники? – и точно не сама грязная, но заурядная процедура. (Элейн была на первом триместре. Вероятно, врач обошелся стандартными расширителем и кюреткой – понимаете, обычным выскабливанием.)
Позднее Элейн рассказала мне, что после аборта, когда она еще принимала обезболивающие – а миссис Киттредж регулярно проверяла количество крови на прокладке, чтобы убедиться, что кровотечение не сильнее «нормального», – мать Киттреджа щупала ей лоб, чтобы убедиться, что у Элейн нет температуры, и тогда-то она и рассказывала Элейн все эти невероятные истории.
Раньше я думал, что обезболивающие могли сыграть свою роль в том, что услышала – или думала, что услышала, – Элейн.
– Обезболивающие были не такие уж сильные, и я принимала их не больше пары дней, – всегда отвечала на это Элейн. – Не так уж мне было больно, Билли.
– Но разве ты не пила вино? Ты говорила мне, что миссис Киттредж разрешала тебе пить красное вино сколько душе угодно, – напоминал я Элейн. – Обезболивающие не очень хорошо сочетаются с алкоголем.
– Билли, я никогда не выпивала больше двух бокалов, – неизменно отвечала мне Элейн. – Я слышала каждое ее слово. Либо это правда, либо Жаклин врала мне – но зачем чьей-либо матери придумывать подобные истории?
Признаюсь, я не могу сказать, зачем «чьей-либо матери» придумывать истории о своем единственном ребенке – тем более такие истории, – но, как по мне, Киттредж и его мать не отличались высокими моральными принципами. Не важно, поверил ли я в историю миссис Киттредж – Элейн, по-видимому, верила каждому ее слову.
Как рассказала миссис Киттредж, ее единственный сын был хилым и болезненным ребенком; ему не хватало уверенности в себе, и другие дети, особенно мальчишки, цеплялись к нему. Хотя это и вправду нелегко было вообразить, еще сложнее мне было поверить, что когда-то Киттредж боялся девочек; он якобы был настолько застенчив, что заикался, когда пытался заговорить с девочкой, и потому его либо дразнили, либо игнорировали.
В седьмом классе Киттредж прикидывался больным, чтобы не ходить в школу – как объяснила миссис Киттредж, школы в Париже и Нью-Йорке предъявляли «очень высокие требования», – а в начале восьмого класса вовсе перестал общаться с одноклассниками – как с мальчиками, так и с девочками.
– Ну вот я и соблазнила его – не то чтобы у меня был другой выход, – сказала миссис Киттредж. – Бедный мальчик, где-то ему нужно было набраться уверенности!
– Похоже, уверенности он набрался в избытке, – отважилась сказать Элейн матери Киттреджа, но та просто пожала плечами.
Миссис Киттредж умела удивительно безразлично пожимать плечами – оставалось только догадываться, родилась ли она с этим навыком или – после того, как муж бросил ее ради более молодой, но, несомненно, менее привлекательной женщины, – у нее развилось инстинктивное безразличие к любого рода неприятию.
Миссис Киттредж невозмутимо сообщила Элейн, что спала со своим сыном «сколько ему хотелось», но только пока Киттредж не начинал проявлять недостаток пыла или не терял интерес к сексу на какой-то период.
– Он ничего не может поделать с тем, что постоянно теряет интерес, – сказала мать Киттреджа. – Поверь мне, пока я развивала в нем уверенность, скучно ему не было.
Может, миссис Киттредж воображала, что в глазах Элейн это как-то оправдает поведение ее сына? На протяжении всего рассказа миссис Киттредж время от времени проверяла количество крови на прокладке или щупала лоб Элейн, чтобы убедиться, что ее не лихорадит.
От их поездки в Европу не осталось фотографий – только то, что мне удалось (в течение многих лет) выспросить у Элейн, и то, что неизбежно накрутило мое собственное воображение вокруг истории о том, как моя милая подруга избавлялась от ребенка Киттреджа и затем выздоравливала в компании матери Киттреджа. Если миссис Киттредж и правда соблазнила собственного сына, чтобы тот приобрел немного уверенности в себе, не объясняет ли это подозрение Киттреджа, что в его матери есть что-то не совсем (или слишком) материнское?
– И как долго Киттредж занимался сексом со своей матерью? – спросил я Элейн.
– Весь год, пока учился в восьмом классе, то есть ему было тринадцать-четырнадцать лет, – ответила Элейн. – И еще, может, три-четыре раза после того, как он поступил в Фейворит-Ривер, – Киттреджу было пятнадцать, когда это прекратилось.
– Почему прекратилось? – спросил я. Не то чтобы я поверил, что это действительно было!
Вероятно, манеру безразлично пожимать плечами Элейн переняла у миссис Киттредж.
– Зная Киттреджа, могу предположить, что ему надоело, – сказала Элейн.
Она собирала вещи, готовясь к отъезду в Нортфилд – осенью 1960-го начинался второй год ее учебы там, – и мы сидели в ее спальне в Бэнкрофте. Стоял поздний август; в комнате было жарко. Вместо ночника с темно-синим абажуром в комнате появилась ничем не примечательная настольная лампа, а Элейн была коротко пострижена – почти под мальчика.
Хотя на каждой следующей стадии отъезда внешний вид Элейн становился все более мужественным, она заявила, что отношений с женщинами у нее никогда не будет; однако она сказала, что «экспериментировала» с лесбийским сексом. Ставила ли она эти «эксперименты» с миссис Киттредж? Если Элейн и привлекали женщины, легко могу представить, что миссис Киттредж положила этому конец, но Элейн не вдавалась в подробности. Мне казалось, что моя милая подруга обречена испытывать влечение к неподходящим мужчинам, но Элейн и на этот счет не распространялась. «Просто это не те мужчины, которые задерживаются надолго», – так она мне заявила.
Теперь о фотографиях: я сохранил те, что были сделаны по время трехлетнего пребывания Элейн в Нортфилде. Конечно, это обычные цветные и черно-белые снимки, абсолютно любительские, но они не настолько лишены творческой искры, как кажется на первый взгляд.
Начну с фото Элейн, стоящей на крыльце трехэтажного деревянного дома; не похоже, что она живет там – возможно, просто зашла кого-то повидать. На обороте фотографии, вместе с названием здания и датой постройки – «Коттедж Мур, 1899» – аккуратным почерком Элейн выведено: «Хотелось бы мне, чтобы это было мое общежитие». (Очевидно, этот дом им не был и не собирался стать.)
Первый этаж Коттеджа Мур был обшит досками, выкрашенными в белый цвет, но второй и третий этажи покрывала белая дранка – как будто отражая не только ход времени, но и некоторую неопределенность. Возможно, эта неопределенность была как-то связана с назначением Коттеджа Мур. Многие годы он служил общежитием – а потом сделался гостевым домом для приезжающих родителей. Здание выглядело просторным, и я предположил, что в нем порядка дюжины комнат – а ванных наверняка намного меньше – и, должно быть, имеется большая кухня, соединяющаяся с общей гостиной.
Пожалуй, большее количество ванных порадовало бы приезжающих родителей, но школьницы (пока жили там) давно уже привыкли обходиться имеющимися. Крыльцо, на котором стояла Элейн – она казалась непривычно смущенной, – тоже заинтересовало меня. Зачем ученицам могло понадобиться крыльцо? В хорошей школе, а Нортфилд и был хорошей школой, ученики слишком заняты, чтобы сидеть на крылечке, в отличие, к примеру, от гостей, у которых остается больше времени для безделья.
Может быть, на этом снимке на крыльце Коттеджа Мур – это была одна из первых фотографий, которые она прислала мне из Нортфилда, – Элейн и чувствовала себя гостьей. Любопытно, что в одном из окон первого этажа, выходящих на крыльцо, видна женская фигура: возраст женщины неясен, поскольку судить остается только по ее одежде и прическе – ее лицо то ли скрыто в тени, то ли смазано неясным отражением в окне.
Также среди ранних фотографий, которые отправила мне Элейн из своей новой школы, которая вообще-то была очень старой школой, имелся снимок дома, где родился Дуайт Л. Муди. «Дом, где родился наш основатель, якобы там живут призраки» – написала Элейн на обороте этого снимка, хотя лицо в маленьком окошке на верхнем этаже принадлежит явно не призраку Дуайта Л. Муди. Это женское лицо в профиль – ни молодое, ни старое, но явно хорошенькое, – но выражение его разобрать невозможно. Улыбающаяся Элейн стоит на переднем плане; вроде бы она указывает в направлении окошка. (Может, та девушка – ее подруга – так я поначалу подумал.)
Потом идет снимок под названием «Аудиториум, 1894 – на небольшом холме». Думаю, Элейн имела в виду «небольшом по меркам Вермонта». (Это первое фото, где таинственная женщина, похоже, позирует сознательно; после того, как я увидел ее на этом снимке, я начал искать ее на остальных.) Аудиториум – здание красного кирпича с арочными окнами и дверями и двумя башнями, как у средневекового замка. Тень одной из башен падает на лужайку, где возле ствола огромного дерева стоит Элейн. Из-за дерева – на солнце, не в тени башни – высовывается стройная женская ножка. Ее ступня, направленная в сторону Элейн, обута в темную неброскую туфлю; гольф поддернут, как и положено, под самое голое колено, но длинная серая юбка задрана до середины бедра.
– Что это за девушка или женщина? – спросил я Элейн.
– Не знаю, о чем ты, – ответила Элейн. – Какая еще девушка или женщина?
– На фотографиях. На всех твоих снимках всегда есть кто-то еще, – сказал я. – Ну же, мне-то ты можешь рассказать. Кто это – твоя подруга или, может, учительница?
На фото Ист-холла женское лицо, очень маленькое и частично закрытое шарфом, виднеется в окне верхнего этажа. Очевидно, Ист-холл был общежитием, хотя Элейн этого не написала; его выдавал пожарный выход.
На фотографии Стоун-холла видна башня с часами цвета позеленевшей меди и высоченными окнами; должно быть, в немногие солнечные дни, выпадающие в западном Массачусетсе, внутри башни ложится теплый свет. Элейн в немного неуклюжей позе стоит на заднем плане, лицом к камере, но спиной к спине с кем-то еще, почти полностью закрывая собой вторую фигуру. На левой руке Элейн можно насчитать два-три лишних пальца; чья-то рука ухватилась за ее правое бедро.
Есть еще фото школьной часовни – наверное, так можно ее назвать, – массивной церквушки с большой деревянной дверью, окованной железом. Голая женская рука придерживает эту тяжелую на вид дверь для Элейн, которая, видимо, не замечает эту руку – с браслетом на запястье и кольцами на мизинце и указательном пальце – или, может быть, Элейн все равно, есть там эта женщина или нет. На стене часовни выгравировано на латыни: ANNO DOMINI MDCCCCVIII. Элейн перевела на обороте фотографии: «1908 год от Рождества Христова». (И прибавила: «Тут я хочу выйти замуж, если когда-нибудь отчаюсь настолько, чтобы собраться замуж – в этом случае, пожалуйста, пристрели меня».)
Пожалуй, больше всего мне понравилась фотография Маргарет-Оливия-холла, музыкального корпуса Нортфилда, ведь я знал, как Элейн любила петь – ее голос был рожден для пения. («Я люблю петь, пока не разрыдаюсь, а потом попеть еще немножко», – однажды написала она мне.)
Между окнами верхнего этажа музыкального корпуса выгравированы имена композиторов; я выучил их наизусть. Палестрина, Бах, Гендель, Бетховен, Вагнер, Глюк, Моцарт, Россини. В окне над Глюком виднеется женская фигура – только торс без головы – в одном лифчике. В отличие от Элейн, прислонившейся к стене здания, у безголовой женщины в окне грудь очень даже немаленькая.
– Кто она? – снова и снова спрашивал я Элейн.
На случай, если вы еще этого не поняли, музыкальный корпус с именами композиторов служит отличным примером того, какой высококлассной школой был Нортфилд; академия Фейворит-Ривер с ним и рядом не стояла. Это был квантовый скачок вверх по сравнению с тем, к чему привыкла Элейн в государственной школе в Эзра-Фоллс.
В то время в большей части старших школ в Новой Англии господствовала раздельная система обучения. Многие интернаты для мальчиков обеспечивали дочерям преподавателей стипендию; девочки могли отправиться в женский интернат, а не довольствоваться тем, что предлагала государственная школа. (Хотя будем честны: не все государственные школы в Вермонте были так плохи, как школа в Эзра-Фоллс.)
Когда супруги Хедли отправили Элейн в Нортфилд – сначала за свой счет, – академия Фейворит-Ривер приняла правильное решение: выделила финансовую помощь для дочерей своих преподавателей. Моя неотесанная кузина Джерри не переставала ворчать на эту тему – ведь эти перемены произошли слишком поздно, чтобы спасти ее из государственной школы в Эзра-Фоллс. Как я уже говорил, Джерри уже училась в колледже той весной, когда Элейн отправилась в Европу вместе с миссис Киттредж. «Похоже, было бы мудрым решением залететь пару лет назад – только чтобы у этого счастливчика еще была мать-француженка», – высказалась по этому поводу Джерри. (Легко могу представить, как эти слова могла бы произнести Мюриэл, будучи подростком, – хотя после постоянного созерцания груди Мюриэл на репетициях «Двенадцатой ночи» я не мог без содрогания представить свою тетю подростком.)
Я мог бы описать и остальные фотографии, которые Элейн присылала мне из Нортфилда, – я сохранил все до единой, – но на них повторяется одно и то же. На каждой фотографии Элейн на фоне величественных зданий Нортфилда виднеется частичное или размытое изображение другой женщины.
– Кто она? Я знаю, что ты знаешь, о ком я, – она всегда рядом с тобой, Элейн, – повторял я. – Да не стесняйся ты.
– Я не стесняюсь, Билли, – это тебе лучше говорить о стеснительности, если так ты называешь стремление уклоняться от прямых ответов. Если ты понимаешь, о чем я, – отвечала мне Элейн.
– Ладно, ладно – значит, мне нужно догадаться, кто это, так, что ли? Так ты мне мстишь за то, что я не был с тобой честен – теплее, а? – спрашивал я мою подругу.
Мы с Элейн попытались жить вместе, хотя и много лет спустя, после того, как оба пережили немалые разочарования. У нас не получилось – по крайней мере, надолго, – но мы были слишком хорошими друзьями, чтобы не попробовать. К тому же, когда мы предприняли эту попытку, мы уже были достаточно старыми, чтобы знать, что друзья важнее любовников – не в последнюю очередь потому, что дружба обычно длится дольше, чем отношения. (Лучше не обобщать, но у нас с Элейн было именно так.)
Мы снимали обшарпанную квартирку на восьмом этаже дома на Пост-стрит в Сан-Франциско – между Тэйлор и Мэнсон, возле Юнион-сквер. У нас с Элейн были отдельные комнаты, чтобы писать. Спальня была большой и просторной – из окна видны были крыши бульвара Гири и вертикальная вывеска отеля «Адажио». Ночью слово «отель» оставалось темным – наверное, перегорели лампочки, – и светилось только «Адажио». Когда меня мучила бессонница, я вставал с постели, подходил к окну и смотрел на это кроваво-красное «Адажио».
Однажды ночью, возвращаясь в постель, я случайно разбудил Элейн, и тогда я спросил ее про слово «адажио». Я знал, что это итальянское слово; я не только слышал его от Эсмеральды, но и видел это слово в ее нотах. В результате кратковременного знакомства с миром оперы и музыки – с Эсмеральдой и потом с Ларри – я знал, что это слово имеет какое-то отношение к музыке. Я знал, что Элейн оно должно быть знакомо; как и ее мать, Элейн была очень музыкальна. (Нортфилд ей отлично подходил – музыкальное образование там было на высоте.)