Текст книги "Святой патриарх"
Автор книги: Даниил Мордовцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц)
Annotation
О союзе аскетического раскола с неудержимой вольницей в один из сложнейших периодов отечественной истории рассказывает известный русский писатель Даниил Лукич Мордовцев в своих произведениях: романе «Великий раскол» и повести «За чьи грехи?».
Главными героями книг являются патриарх Никон, протопоп Аввакум, Степан Разин и, конечно же, тревожное и смутное время.
Содерж.:
Великий раскол: Роман из эпохи царствования Алексея Михайловича;
За чьи грехи?: Повесть из времен восстания С. Разина
Святой патриарх
Великий раскол
Часть первая
Глава I. ПОПЫТКА К ВОЗВРАТУ
Глава II. ПОСОХ МИТРОПОЛИТА ПЕТРА
Глава III. АВВАКУМ В ЦАРИЦЫНЫХ ПАЛАТАХ
Глава IV. СТЕНЬКА РАЗИН У НИКОНА
Глава V. АВВАКУМ И БОЯРЫНЯ МОРОЗОВА
Глава VI. ИЗ-ЗА АЛЛИЛУЙИ
Глава VII. ВЪЕЗД БРЮХОВЕЦКОГО В МОСКВУ
Глава VIII. СВАТОВСТВО ГЕТМАНА
Глава IX. СМУТА В СОЛОВКАХ
Глава X. СУД НАД НИКОНОМ
Глава XI. «МАМАЙ В РЯСЕ»
Глава XII. МОРОЗОВА У АВВАКУМА
Глава XIII. «ГЛАЗА АНГЕЛА»
Глава XIV. АВВАКУМ ПЕРЕД ВСЕЛЕНСКИМИ ПАТРИАРХАМИ
Глава XV. НИЗВЕРЖЕНИЕ НИКОНА
Глава XVI. УБИЙСТВО БРЮХОВЕЦКОГО
Глава XVII. КАЗНЬ СТЕНЬКИ РАЗИНА
Глава XVIII. МОРОЗОВА ВСТУПАЕТ В БОРЬБУ
Глава XIX. АВВАКУМ В ПУСТОЗЕРСКЕ
Глава XX. БЕСНОВАТЫЙ СТРЕЛЕЦ
Часть вторая
Глава I. НИКОН В ФЕРАПОНТОВЕ
Глава II. У НИКОНА ГОСТИ
Глава III. МУЧИТЕЛЬНАЯ НОЧЬ
Глава IV. БАКЛАН И КИЛИКЕЙКА
Глава V. АРЕСТ МОРОЗОВОЙ
Глава VI. СТРЕЛЕЦ ОНИСИМКО
Глава VII. ПОРУГАНИЕ НАД МОРОЗОВОЙ
Глава VIII. МОСКОВКА НА УКРАИНЕ
Глава IX. ГОНЕЦ ИЗ МОСКВЫ
Глава X. «ТИШАЙШИЙ» КУПАЕТ В ПРУДУ СТОЛЬНИКОВ
Глава XI. УВЕЩАНИЕ МОРОЗОВОЙ
Глава XII. В ЗАСТЕНКЕ
Глава XIII. МАЗЕПА ПРАКТИКУЕТСЯ
Глава XIV. ЦАРЕВНА СОФЬЯ ЗА ГЕОГРАФИЕЙ
Глава XV. МОРОЗОВА В ЗАТОЧЕНИИ
Глава XVI. «ТИШАЙШИЙ» РЫБУ УДИТ
Глава XVII. ПО ДОРОГЕ В БОРОВСК
Глава XVIII. В ЗЕМЛЯНОЙ ТЮРЬМЕ
Глава XIX. СМЕРТЬ КНЯГИНИ УРУСОВОЙ
Глава XX. НЕУДАЧНОЕ ПОСОЛЬСТВО
Глава XXI. СМЕРТЬ МОРОЗОВОЙ
Глава XXII. СОЖЖЕНИЕ АВВАКУМА
Глава XXIII. СМЕРТЬ НИКОНА. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
За чьи грехи?
I. Царское сиденье
II. А соловей-то заливается!..
III. Батюшка и сынок
IV. Таинственное исчезновение молодого Ордина-Нащокина
V. В своей семье
VI. Стенька Разин в гостях у Аввакума
VII. «За куклой – жених забыт»!..
VIII. «Пещное действо» [86]
IX. Беглец Воин в Венеции
X. «Твой сын – вор!..»
XI. «Возьми одр свой и ходи…» [93]
XII. Слепцы вожатые
XIII. Вместо карася – щука
XIV. «Опять соловьи!..»
XV. Поругание над прахом Хмельницкого
XVI. Она узнала его
XVII. Только бы видеть его!
XVIII. Она больше не черница
XIX. Любовь Стеньки Разина
XX. Клевета
XXI. «На ж тебе– возьми!»
XXII. Купанье стольников
XXIII. Роковое пожатие руки
XXIV. В куль да в воду
XXV. Жена Разина
XXVI. На Москву шапок добывать!
XXVII. Васька-Ус
XXVIII. Смена часовых
XXIX. Воевода Тургенев на верёвке [130]
XXX. Струги с мёртвой кладью
XXXI. Страшная весть
XXXII. Братские похороны и поход
XXXIII. «Они там, а мы тут…»
XXXIV. Разин в Астрахани
XXXV. С самим встретиться!..
XXXVI. Монисто князя Юрия Борятинского
XXXVII. Эпилог
ПОСЛЕСЛОВИЕ
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
Святой патриарх
Великий раскол
Часть первая
Глава I. ПОПЫТКА К ВОЗВРАТУ
В ночь с 17 на 18 декабря 1664 года из ворот Воскресенского монастыря, что под Москвою, выехало несколько саней. В передних, с высокою спинкою, обитых чёрною материею, виднелась массивная фигура в чёрном высоком клобуке, на котором, при мерцании звёзд и движении саней, искрились разноцветные огоньки дорогих камней. Против него, на переднем сиденье, виднелась другая человеческая фигура, над которою высился большой крест, тоже искрившийся огоньками. Проходившие в это время по дороге люди, завидя передние сани и крест, поспешно отошли в сторону и упали ниц.
Ночь была морозная, тихая. На небе вызвездило. Необыкновенно ярко выступали из мрачного покрова, раскинувшегося над землёю, то трепетные и мигающие, то яркие и дрожащие искры далёких огней, брошенных неведомою силою в пространство, и чем дольше всматривался в них глаз, тем далее, казалось, уходили они в мрачную, беспредельную даль и пустоту, так что становилось чего-то страшно. Страх этот ясно изображался на бледном лице того, который сидел на переднем сиденье первых саней и держал в руках высокий металлический крест: он, по временам, испуганно взглядывал на это тёмное, усеянное звёздами небо, на котором, среди других звёзд, неподвижно стояла страшная, хвостатая звезда, словно огненная метла, брошенная на небо хвостом на полдень, – и тихо шептал молитву.
Поезд двигался скоро, резко визжа полозьями по снегу. Возницы, сидевшие на передках саней, тихо, без слов, но торопливо подгоняли лошадей длинными бичами. Во всех санях виднелись чёрные клобуки – и весь этот ночной поезд с чёрными клобуками представлял что-то таинственное, загадочное.
– Что крест-от так дрожит у тебя в руках? – спросил вдруг тот, у которого на клобуке искрились драгоценные камни.
– Страховито видение сие, великий государь, – отвечал державший крест, указывая на комету.
– То знамение Божие – перст огненный, им же Он, сый и грядый, судьбы мира пишет[1].
– К добру ли знамение то, великий государь?
– Судьбы Его кто исповесть? Может на врагов моих и сквернителей церкви российской указует тот палец огненный, а может на меня.
Через дорогу, впереди саней, промелькнуло что-то серенькое и попрыгало по снегу к ближайшему перелеску.
– Стой, останови сани! – повелительно сказал последний голос. – Заяц перебежал дорогу… Лукав бес – ненавидит добро[2]… Поди, Иванушко, осени крестом дорогу.
Возница остановил коней. Остановился и весь поезд. Лошади встряхивались, гремя наборною сбруею. «Что случилось? Зачем стали?» – слышалось из прочих саней. – «Заяц передорожил».
Тот, кого называли Иванушкой, вылез из первых саней, держа перед собою высокий крест, прошёл вперёд и, трижды осенив крестом дорогу, молча воротился на своё место.
Поезд снова двинулся. Опять завизжали полозья, звонко, резко, словно бы под ними кто-то вскрикивал от боли, жалуясь на холод. Снова безмолвно смотрели с неба чьи-то страшные очи да огненный палец – не палец, а целая горящая пятерня указывала на что-то далёкое, невидимое. Иногда лес заслонял собою горизонт и снежную, утопавшую во мраке равнину, и тогда казалось, что вдоль дороги, по сторонам, двигались какие-то тени в саванах, из-под которых простирались длинные руки, словно закоченевшие от холода.
Время переходило уже за полночь, и в ночном воздухе слышалось что-то похожее не то на продолжительный, неумолкаемый стон, не то на далёкую протяжную и плачущую музыку. Сидевший в передних санях словно как бы вздрогнул и вытянулся, к чему-то прислушиваясь.
– Меня зовут… по мне встосковались храмы Божий, – радостно сказал он.
То слышался далёкий звон московских церквей к заутрени. Скоро близость Москвы стала сказываться всё яснее и яснее. Потянулись изгороди, заборы, боярские подгородные усадьбы. Чаще попадались обозы, гуськом тянувшиеся в город, к раннему базару.
У заставы поезд остановлен был окриком сторожей: «Кто едет?»
– Савина монастыря власти, – отвечали из первых саней.
– Подвысь! Вольно! С Богом!
И сторожа, при виде креста в санях, в недоумении сняли шапки и стали креститься.
Поезд с крестом проехал прямо в Кремль и остановился у Успенского собора. В соборе в это время шла заутреня. Служил ростовский митрополит Иона, временный блюститель патриаршего престола. Народу была полна церковь, так полна, что во время молитвенных возглашений иподиакона вся церковь представляла колышущуюся массу голов, которые, по-видимому, не вмещались в тесных стенах обширного храма и во всяком случае не могли делать истовые размашистые поклоны, как то требовалось обычаем. В спёртом от дыхания воздухе свечи, которых зажжены были целые леса, горели тускло, оплывали и чадили. Но при всём том в храме царствовала благоговейная тишина и только слышались сдержанные старческие покашливанья да вздохи сокрушённых сердец, а то и просто вздохи обычая – что так-де надоть, крепче будет. Над всем этим господствовал звонкий, грудной, хотя тоже, в силу обычая, для большей истовости несколько гнусивший голос псаломщика – митрополичьего поддьяка, высоко и шибко забиравшего большею частью там, где не следовало. Читалась уже вторая кафизма. Голос чтеца гулко отдавался под сводами храма, как бы силясь вырваться на морозный воздух из этой душной, пропитанной восковым чадом атмосферы.
Вдруг у входных дверей послышался какой-то шум. Сделалось смятение. Все головы оборотились взад в ожидании чего-то непонятного. Входные двери загремели железными засовами, завизжали на петлях и тяжело растворились настежь. В церковь дымными клубами ворвался морозный воздух.
Что такое? Не царь ли идёт?… Голос псаломщика дрогнул; но чтение не прекращалось.
Стена молящихся насунулась вперёд и упёрлась о самый амвон. Те, которые занимали середину церкви, шарахнулись в стороны, как овцы, прижимаясь к стенам и колыхая паникадилами, которые чуть не попадали – да упасть было некуда – попадали только некоторые свечи.
Показались ряды монахов с заиндевевшими от мороза бородами. За монахами – высокий, блестящий золотом и самоцветными камнями крест. За крестом – высокая, коренастая, осанистая фигура в чёрном клобуке, на котором блестит и искрится отливающий всеми цветами радуги налобный крест. Лицо вошедшего за крестом – бледное, суровое, с выражением чего-то повелительного, непреклонного, скорее жёсткого и отталкивающего: глаза, которые никогда, кажется, не смотрели нежно на ребёнка, губы, которые никогда, кажется, не знали поцелуя любви и ласки.
Все головы оборотились к нему, и все, казалось, замерло с испугу. Один поддьяк не прерывал чтения, хотя и его голос срывался и дрожал.
– Перестань читать! – раздался, как удар кнута, повелительный голос, который так часто когда-то слышали эти стены; а теперь и стены, казалось, дрогнули от испуга: так давно они не слыхали этого знакомого, страшного голоса – более шести лет не слыхали его.
Слова читавшего кафизмы замерли в горле, на полслове остановился, словно бы перед ним разверзлась бездна. А в этот момент откуда-то раздались стройные, плавные звуки, как будто бы они исходили из купола, в то время как страшный пришлец твёрдо и грузно вступал на патриаршее место.
– Исполла эти, деспота!
Это пели монахи, только что вошедшие в церковь. Потом запели – «Достойно есть…». Вся церковь окаменела от изумления; никто не молился; митрополит стоял бледный, потерянный – он не знал, что ему делать, не понимал, что же такое случилось, что вокруг него происходит.
Когда кончилось пение «достойно», протодиакон, стоявший в полном облачении, недвижим, как истукан, невольно поднял обёрнутую в орарь правую руку, которая дрожала.
– Говори ектенью! – второй раз прозвучал по церкви тот страшный голос, который всех приводил в трепет.
Протодиакон оторопел, заспешил было, сорвался с голоса, поправился, передохнул – и продолжал уже ровной, привычной октавой… «О свышнем мире и о спасении душ наших! О мире всего мира…»
А страшный пришлец, сойдя с патриаршего места, плавно, но твёрдо, словно вдавливая ноги в церковный каменный помост, стал ходить по церкви и прикладываться к образам и мощам. Народ со страхом расступался перед ним, боясь поднять глаза до его глаз, светившихся каким-то фосфорическим светом.
Окончив это, пришлец опять взошёл на патриаршее место, возглашая громко, медленно и сурово, как бы грозясь кому-то: «Владыко многомилостиве!..»
– Иди под благословение! – повелительно обратился он, тотчас после молитвы, к митрополиту Ионе, который продолжал стоять неподвижно, по-прежнему бледный, недоумевающий.
Иона повиновался – подошёл, склонив ниже обыкновенного седую голову в богатой митре. За ним робко потянулось прочее духовенство. Пришлец порывисто шептал благословение и также порывисто крестил подходящих, словно ударял ладонью провинившийся пред ним воздух. Никто не глядел в глаза этому страшному пришельцу.
– Поди, возвести великому государю о моём пришествии, – сказал он митрополиту, окончив благословение.
Оторопелый митрополит ещё ниже наклонил голову, седые редкие косы его дрожали на плечах.
– Иди, – раздался повторительный возглас.
Иона пошёл, шатаясь и не поднимая головы. За ним торопливо последовал ключарь собора, Иов. Народ поспешно расступался перед ними, как бы боясь прикоснуться до их риз.
За духовенством, один за другим, тихо и робко ступая по мосту, стали всходить на патриаршее возвышение и прочие молящиеся. Пришлец благословлял всех, долго благословлял. Не одну тысячу раз сделала в воздухе крестное знамение жилистая рука его, а народ всё подступает, робко прижимаясь один к другому.
А время идёт… Пришлец нетерпеливо поглядывает на входные двери – никого нет… На лицо его всё более и более ложится какая-то зловещая тень… Глаза перестают глядеть на подходящий под благословение народ: они его не видят, а видят как будто что-то другое, никому невидимое.
Церковные сторожа робко, словно бы украдкой и боясь взглянуть на пришельца, пробираются между народом с пучками, с целыми охапками свечей и, втыкая их во все свободные ячейки паникадил и между ячейками, по бортам, до бесконечности увеличивают это несметное множество блестящих огненных языков, чтобы ярче, до боли глаз, осветилась огромная храмина, словно бы желая ярким светом освещённого огня согнать с давно вдовствующего патриаршего трона это страшное, сидящее на нём привидение, о котором начали было уже забывать, как о заживо погребённом. И храмина осветилась ярко, зловеще; а привидение не исчезает; оно всё сидит на троне и автоматически машет рукою над робко склоняющимися головами молящихся. И лицо у привидения становится ещё зловещее: матовая бледность его переходит в какую-то зеленоватость, в серо-пепельность…
Вдруг входные двери с шумом растворились. Народ опять шарахнулся в разные стороны. – Не царь ли идёт? – Нет, не царь. – Показались бледные, смущённые лица митрополита Ионы, ключаря Иова, а за ними ещё четыре лица… Это бояре. Впереди всех сухая, высокая фигура с иконописным лицом и чёрненькими в мешках и складках глазами. Это Одоевский князь, Никита Иванович, боярин и постник. За ним статная, осанистая фигура другого боярина с добрым лицом и добрыми глазами. Это боярин – князь Юрий Алексеевич Долгорукий. Тут же и юркий молодой царедворец – Родион Стрешнев, и сухой, жёлтый, морщинистый, как пересохший пергамент, великий законник и воротило – дьяк Алмаз Иванов, измождённое лицо которого походило на полинялый от времени харатейный свиток[3], а живые чёрные глаза на этой харатье представляли подобие двух свежих чернильных пятен.
Бояре прямо подошли к патриаршему месту. Пришлец сидел, как статуя, не двигаясь; только огромный наперстый крест с камнями изобличал, что грудь, на которой он покоился, дышала тяжело, порывисто: камни дрожали и сверкали разноцветными искрами.
Вся церковь замерла от ожидания. Одоевский, молча и не кланяясь, подошёл к пришельцу. Глаза их встретились. Глаза Одоевского потупились и спрятались под мешочками.
– Ты оставил патриарший престол самовольно, – сказал он хрипло, – обещался впредь в патриархах не быть, съехал жить в монастырь, о чём и написано уже ко вселенским патриархам; а теперь ты для чего в Москву приехал и в соборную церковь вошёл без ведома великого государя и без совета всего освящённого собора? Ступай в монастырь по-прежнему.
Пришлец вздрогнул и поднялся во весь свой огромный рост. Одоевский невольно попятился назад. По церкви прошёл ропот испуга. Многие учащённо крестились.
– Сошёл я с престола никем не гоним, теперь пришёл на престол никем не зван для того, чтоб великий государь кровь утолил и мир учинил, а от суда вселенских патриархов я не бегаю, и пришёл я на свой престол по явлению.
Пришлец проговорил это необыкновенно отчётливо и резко. Каждое слово он как будто гвоздём прибивал, и последняя фраза сказалась особенно резко.
– Ступай в свой монастырь! – вторично прохрипел князь Одоевский то, что ему приказано было сказать.
Пришлец понял, что это уже царский указ – «пошёл!» – и ни слова больше… Он пошарил что-то под панагиею и вынул оттуда запечатанный пакет.
– Вот письмо, отнесите его к великому государю, – сказал он, протягивая пакет и ни на кого не глядя.
– Ступай в монастырь! – автоматически повторил Одоевский.
– Без ведома великого государя мы письма принять не смеем, – как-то испуганно заговорил дьяк Алмаз Иванов, причём харатейная кожа на его лице ещё более сморщилась: он вспомнил, что ещё не так давно его, думного дьяка Алмаза Иванова, да подьячего Гришку Котошихина велено было бить батоги нещадно за то, что они приняли одно такое письмо, не досмотрев, а в нём была прописка в титуле великого государя – опискою написано было «гусодаря», – после каковых батогов, не стерпя побой, оный Гришка Котошихин бежал к свейскому королю за море[4], а Алмаз Иванов харкал кровью.
– Без указа великого государя, его пресветлого царского величества, мы письма принять не смеем, – повторил этот великий законник.
– Пойдём, известим о сём великому государю, – добавил Юрий Долгорукий.
Посланные вышли. Церковь представляла теперь необыкновенное зрелище: служба была прервана; духовенство – соборные попы и протопопы, дьяконы, находившиеся перед тем в каком-то оцепенении, теперь ожили – бродили с клироса на клирос, с амвона в алтарь и по церкви, перешёптывались, иногда менялись улыбками и шушуканьем, кивали головами, свободно зевали и широко размётывали косы; сторожа украдкой, а иногда и явно пофукивали на паникадилы и притушивали излишне зажжённые из страха свечи; народ, всё время до пришествия посланцев теснившийся к патриаршему месту для благословения, теперь с робостью отхлынул от этого места и не знал, что ему делать. Казалось, в церкви был покойник, и словно бы все ждали, что вот-вот запоют – «помилуй раба твоего»… Тяжёлое ожидание!
И пришлец казался теперь не тем, чем был недавно: он сидел неподвижно, как статуя; ему уже некого было благословлять – и он молча перебирал чётки; бледное лицо его по временам судорожно подёргивалось… Между тем время тянулось так долго. Давно зажжённые свечи догорали, и словно мрак какой-то спускался от купола всё ниже к полу. Становилось как-то сумрачно. То там, то здесь слышались вздохи, шёпот молитвы…
Наконец двери опять широко распахнулись – и всё вздрогнуло, засуетилось. Вошли прежние посланцы.
– Великий государь указал нам, холопам своим, объявить тебе прежнее: чтобы ты шёл назад в Воскресенский монастырь, а письмо взять у тебя, – проговорил, как по заученному, Одоевский, подходя к патриаршему месту.
Пришлец снова выпрямился во весь свой рост и сделал шаг к Одоевскому и к прочим посланцам. Дьяк Алмаз Иванов попятился назад; но чернильные пятна-глаза его заискрились.
– Коли великому государю приезд мой ненадобен, то я поеду назад в монастырь, но не выйду из церкви, пока на письмо моё отповеди не будет, – сказал пришлец по-прежнему громко и отчётливо.
И он гордо, не как проситель, подал письмо. Дьяк Алмаз Иванов быстро нагнулся и взглянул на титул письма: он пуще смерти боялся прописки в титуле: это было одно из величайших и тягчайших государственных преступлений того времени.
Посланцы опять вышли, опять в церкви осталось то же слоняющееся без дела священство, те же ожидающие чего-то прихожане, та же неподвижная фигура на патриаршем месте, а рядом – высокий блестящий крест в руках ставрофора-крестоносителя.
После томительного ожидания в третий раз распахнулись входные двери собора. Теперь впереди посланцев от царя выступал смиренный Павел, митрополит Крутицкий; но из-за маски смирения лицо его светилось скрытым злорадством.
– Письмо твоё великому государю донесено, – начал он громко, обводя весь собор глазами, и остановился.
Все ждали, притаив дыхание. Митрополит начал.
– Он, великий государь, его пресветлое царское величество, власти и бояре письмо выслушали, – продолжал он и снова остановился.
Все ждали опять, ждали ещё с более напряжённым вниманием. Послышался где-то стон. С висячего паникадила упала свечка, проведя в воздухе огненную полосу, словно падучая звезда, и погасла. – «Ох!» – послышался чей-то испуганный голос.
– И ты, патриарх, из соборной церкви ступай в Воскресенский монастырь по-прежнему, – закончил Крутицкий митрополит.
Это был жестокий приговор. Пришлец пошатнулся было назад, но тотчас же оправился, только лицо его позеленело. Он молча сошёл с патриаршего места, медленно приложился к образам, взял посох митрополита Петра – этот исторический посох московских святителей[5] – и направился к выходу между двумя стенами безмолвных зрителей, которых он, не поднимая глаз, благословлял обеими руками.
– Оставь посох! – говорил Одоевский, поспешая за ним.
– Оставь посох! – повторили прочие бояре.
– Отнимите силою! – не глядя на них, отвечал пришлец и вышел из собора.
Впереди по-прежнему несли крест. Ночь была на исходе. На небе всё ещё стояла огненная метла, только хвостом уже на запад. Народ повалил из собора.
Пришлец, садясь в сани, стал отрясать ноги, громко говоря евангельские слова:
– Иде же аще не приемлют вас, исходя из града того, и прах, прилепший к ногама вашема, отрясите во свидетельство на ня!
– Мы этот прах подметём! – дерзко отвечал стрелецкий полковник, наряженный провожать пришельца, как арестанта. – Подметём-ста!
– Да разметёт Господь Бог вас оною божественною метлою, иже является на дни многи! – сказал ему пришлец и указал на комету.
– Ох, Господи, спаси нас, помилуй! – послышался испуганный крик в народе.
Поезд двинулся в обратный путь. Народ повалил за поездом. Из дворца прискакали – окольничий князь Дмитрий Алексеевич Долгорукий и любимец царский Артамон Сергеевич Матвеев, и следовали за поездом.
Странный вид представляло это шествие в ночной темноте, при только что занимавшейся заре. За поездом теснились толпы, опережая его и производя необыкновенный гул и ропот: стук тысяч ног об замерзшую землю, скрип саней, карканье проснувшихся галок и воронья и смутное рокотанье голосов сливалось в какой-то невообразимый хаос. В разных местах города звонили колокола, как бы прощаясь с уезжающими.
Пришлец, тот, который произвёл всё это волнение, сидел в первых санях и как-то странно глядел на стоявший перед ним крест… «Порвалась… порвалась последняя нитка», – шептали бледные губы.
За земляным городом поезд остановился. Долгорукий сошёл с коня и приблизился к первым саням, сняв свою высокую боярскую шапку.
– Великий государь велел у тебя, святейшего патриарха, благословение и прощение просить, – сказал он, почтительно нагибая голову.
– Бог его простит, коли не от него смута, – отвечал сидевший в первых санях.
– Какая смута? – удивлённо спросил Долгорукий.
– Я не своей волей приезжал – по вести, – был ответ.
Поезд снова двинулся в путь сквозь густую толпу народа. На колокольне Ивана Великого загорался золотой крест, – всходило солнце.
Глава II. ПОСОХ МИТРОПОЛИТА ПЕТРА
Так неудачно кончилась попытка Никона (это был он) – попытка к примирению с царём Алексеем Михайловичем. «Тишайший» первый раз в жизни оказался непреклонным.
За шесть лет до начала настоящего повествования, летом 1658 года, в Москву приехал грузинский царевич Теймураз. По этому случаю у царя был большой обед. Приглашена была к столу вся московская знать, не был приглашён один Никон, великий святитель и патриарх, – Никон, который за столом царя занимал обыкновенно первое место. Это было для него прямым ударом в сердце: «тишайший» царь, называвший Никона «собинным» другом своим, не решавшийся без его благословения ни на какое государственное дело, именовавший его не иначе, как «владыкою святым», «великим святителем», «равноапостольным богомольцем», своим «преосвященным главою», повелевавший ему писаться в указах царских рядом с царём и тоже называться «великим государем», – царь вдруг охладевает к своему любимцу и даже не приглашает к столу. Задетый за живое, Никон посылает своего боярина, одного князя, во дворец – за каким-то церковным делом или просто высмотреть, что там делается. В это время царевич Теймураз ехал во дворец. Окольничий Богдан Матвеевич Хитрово очищал ему путь, колотя, по московскому обычаю, палкою в лоб каждого, кто высовывался из толпы. Один из таких ударов попал в голову посланца Никона.
– Не дерись, Богдан Матвеич! – закричал посланец, хватаясь за голову. – Вить я не просто сюда пришёл, а с делом.
– Ты кто такой? – спросил окольничий.
– Патриарший человек – с делом послан.
– Не дорожись! – закричал Хитрово и снова ударил патриаршего посланца дубиной по лбу.
Тот с плачем бросился к Никону. Никон написал царю, прося «розыскать дело» и наказать Хитрово. Царь тотчас отвечал собственноручно: «Сыщу и по времени сам с тобою видеться буду».
Но прошёл день, другой – ни розыска, ни свиданья.
Подоспел праздник Казанской Богородицы – большой праздник, с крестным ходом всего освящённого собора. А царь – такой богомолец, такой любитель церковной обрядности и всего священного благолепия. Накануне праздника Никон, по обыкновению, посылает попа доложить царю, что святейший патриарх шествует в церковь. От царя – ни ответа, ни привета. У обедни – опять нет царя! Это так не похоже на него… И праздник не в праздник… Через два дня опять большой праздник – праздник ризы Господней, Никон опять шлёт к царю с вестями – и опять нет царя! Вместо него является к патриарху царский спальник, князь Юрий Ромодановский – такой хмурый, торжественный… Что бы это значило?!
– Царское величество на тебя гневен, оттого не пришёл к заутрени и повелел не ждать его и к святой литургии.
Вот какую громовую весть принёс Ромодановский – было отчего смутиться. Но Никон не смутился – он знал «тишайшего», своего «собинного» друга.
– За что его царское величество на меня гневен? – спросил он.
– Ты пренебрёг его царским величеством, – пишешься великим государем; а у нас один великий государь – царь!
– Называюсь я великим государем не собою. Так восхотел и повелел его царское величество, – свидетельствуют грамоты, писанные его рукою.
– Царское величество почтил тебя яко отца и пастыря, и ты этого не уразумел. А ныне царское величество велел тебе сказать: отныне не пишись и не называйся великим государем, почитать тебя впредь не будет[6].
Что после этого оставалось делать? Или сломить, или самому сломиться. Но не такая это была воля, чтобы сломиться.
По уходе Ромодановского Никон не долго думал. В нём тотчас созрело решение. «Кину патриарший престол вдовым – напугаю, сломлю всех… Кроткий и богобоязненный царь испугается…» Он сказал об этом своему дьяку. Дьяк стал уговаривать. Напрасно! Патриарх был непреклонен. Дьяк кинулся к другу Никона, боярину Зюзину. Тот велел умолять патриарха – не делать этого, не гневить царя: «после-де захочешь воротиться, да поздно будет». Упрямый гордец задумался было – стал даже писать царю; но прилив злобы всё испортил…
– Иду! – тряхнул он своею чёрною гривою и в клочки изодрал написанное… – Купите мне простую палку, какие попы носят…
И он отправился в Успенский собор.
Энергиею и силою звучал его металлический голос во время службы – никогда он не служил так хорошо, величественно; руки его, сжимая золотые свещницы с горящими свечами, казалось, благословляли этим светом весь мир. Когда хор возглашал: «исполла эти, деспота!» – величественное лицо его, казалось, говорило: «кто против меня, тот против Бога и церкви!»
После причастия он велел ключарю поставить у выходов сторожей, не пускать народ из храма: «поучение-де будет».
И вот великий патриарх вышел на амвон – лицо какое-то необыкновенное, не его лицо!
«Буди имя Господне!» – загремел хор.
Народ понадвинулся к амвону. Тысячи глаз смотрели в лицо проповеднику.
– Ленив я был вас учить, – раздались слова с амвона, – не стало меня на это… От лени я окоростовел, и вы, видя моё к вам неучение, окоростовели от меня. От сего времени я вам больше не патриарх; а если помыслю быть патриархом, то буду анафема. Как ходил я с царевичем Алексием Алексиевичем в Колязин монастырь, и в то время на Москве многие люди к Лобному месту собирались и называли меня иконоборцем, потому что многие иконы я отбирал и стирал, и за то меня хотели убить. А я отбирал иконы латинские, писанные по образцу, какой вывез немец из своей земли. Вот каким образам надо верить и покланяться (и он указал на образ Спасов в иконостас). А я не иконоборец. И после того называли меня еретиком – новые-де книги завёл! И всё это учинилось ради грех моих. Я вам предлагал многое поучение и свидетельство вселенских патриархов, и вы, в окаменении сердец ваших, хотели меня камением побить; но Христос нас единожды кровию искупил, – а коли меня вам камением побить, и мне никого кровию своею не избавить, и чем вам камением меня побить и еретиком называть, так лучше я вам от сего времени не буду патриарх. Аминь.
Как громом поразили эти слова весь собор. Недоумевающие, смущённые, оторопевшие, испуганные, все стояли точно окаменелые и с каким-то ужасом как бы искали понять, кто же тут виноват во всём этом, где те преступники, которые вызвали страшное проклятие на весь собор, на всю эту массу молящихся, верующих, чего-то чающих, где они, эти изверги, где виновные в том, что вот-вот сейчас гром небесный разразится над храмом… Послышались всхлипыванья, стоны; женщины громко плакали… «Матушки! святители! что ж это будет с нами!.. ох!..»
– Батюшка! кормилец! кому же ты нас сирых оставляешь? – голосили бабы и боярыни в истошный голос. – Кому, батюшка наш? о-о-о!
– Кого вам Бог даст и Пресвятая Богородица изволит, – отвечал Никон.
Его стали разоблачать. Казалось, что это раздевают покойника. А вон и саван несут – это мешок с простым монашеским платьем. Что ж это такое будет?
Толпа не выдержала – бросилась к послушникам и отняла у них мешок. Толпа превращалась в зверя: как она в другое время побила бы камнями этого самого Никона, так теперь за него она готова была растерзать всех.
Никон не мог ослушаться толпы и ушёл в алтарь. Там он потребовал бумаги и чернил. Нагнувшись к престолу, он, стоя, начал чертить пером по бумаге. Рука его дрожала; перо не попадало в чернильницу. Он сам повторял за собою то, что чертила его рука на бумаге… Это было письмо к царю… «Отхожу ради гнева твоего, исполняя писание: дадите место гневу… И паки: егда изженут вас от сего града, бежите во ин град, и еже аще не примуть вас, грядуще отрясите прах от ногу вашею…»