Текст книги "Святой патриарх"
Автор книги: Даниил Мордовцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
Как только «волки», или, по-тогдашнему, «волци», посетили Морозову в день казни Стеньки Разина и пригрозили ей отнятием вотчин, если она не изъявит покорности, так тотчас же, мягкая по природе, она сама превратилась в волчицу и на угрозу отвечала угрозой – принять мученическую смерть. Мало того, она тотчас же объявила старице Мелании, что решилась постричься, навсегда порвать связи со всем, с чем соединила её знатность её рода и её высокое положение при дворе…
«Волци» начали пробираться во все знатные и незнатные, почему-либо подозрительные дома, а когда делать это днём стало стыдно, то «волци» пробирались в такие дома по ночам, обманом, «яко тати», чувствуя нечистоту своего дела и боясь уличного соблазна.
Когда Морозова объявила Мелании о своём непременном желании «восприять ангельский чин», хитрая, осторожная и умная старица, которой не могли вынюхать и выследить никакие «волци», несмотря на строжайшее повеление об этом Сверху и со стороны давящих властей, неуловимая, с рысьими глазками, старица всеми силами старалась отклонить её от этого рокового и опасного шага.
– Как ты, матушка, утаишь экое великое дело? – говорила она. – Пронюхают о сём «волци», и будет нам, овечкам, последняя горше первых. Одно то, что в своём дому тебе, миленькая, утаить сего нельзя будет: «волци» гораздо чуют, где кровию пахнет. А уведано будет это царём, многия, ох, многия скорби будут многим людем расспросов ради, чтоб только узнать, кто постриг. Ох, сколько овечек невинных на дыбу взволокут! А бежать тебе из дому, что Варваре Великомученице[46], так от того и горшие беды живут. А ежели и удастся это, не проведают «волци», так новая беда странничком прибредёт: придёт пора сынка Иванушку-боярчонка браком сочетать, пещись о свадебных чинах и уряжении; а сие инокиням не подобает… А как ты укроешься от попов и «волков»? Вить в церковь-ту тогда тебе ходить нельзя будет: ты не то, что мы, мыши подпольные, нас и «волци» не пымают, уж больно мы махоньки да черненьки…
Но воля Морозовой не пошатнулась при виде картины будущих ужасов: ей казалось, что с Лобного места, с высоты эшафота, к ней повернулась голова человека, сдавленного между дубовых досок, и большие, какие-то могучие глаза, смотря в её очи, говорили: «Видишь, сестрица, как умирают за правду: умри и ты так и приходи скорей ко мне…»
– Стёпа! Стёпа! Я хочу к тебе! – страстно прошептала молодая боярыня.
– Что с тобой, матушка! – изумлённо спросила Мелания. – Какой Стёпа?
Морозова опомнилась и перекрестилась… «Не шуми ты, мати, зелёная дубравушка», – звучало у неё в сердце, и этот голос, казалось, звал её к себе…
– А помнишь отца Аввакума? – спросила она.
– Помню, матушка, нашего света-учителя.
– Я по нём гряду…
Мелания должна была покориться, и молодую красавицу боярыньку постригли.
Когда во время тайного пострижения отец Досифей, исполняя обряд, бросил на пол ножницы и сказал: «Подаждь ми ножницы сия», – Морозова упала на колени и, подавая ножницы, страстно ломала руки.
– Урежь всю косу! Всю мою русу косыньку остриги, батюшко! – молила она. – Ноженьки Христовы я своею косою утирать хощу!
А сестра, молодая княгинюшка Авдотья Урусова, глядя на распущенную косу сестры, как до неё коснулись ножницы постригавшего попа, плакала навзрыд, не имея силы отогнать от себя знакомой песни, которую пели над её сестрою и над этою русою косою в день свадьбы:
Вечор мою русу косыньку девыньки-подруженьки заплетали…
Ох и моя косынька русая, кому тебе расплетать будет?…
– Вон кто расплёл, господи!
А самой Морозовой во время пострижения думалось не то. Ей представлялась её роскошная расплетённая коса в руках палача, там, на Красной площади, на Лобном месте, откуда смотрели на неё незабываемые ею глаза пред тем моментом, как голова вместе с этими глазами скатилась на помост… И смотрят на неё, на Федосью, всею Москвою и бояре, и князи, и сам царь со всею своею дворскою челядью: то её последний девичник, последнее расплетение русой косыньки. Только свет Аввакумушко не увидит, далеко он, далеко, там, куда и солнышко редко заглядывает…
«Волци» скоро, однако, проведали о пострижении Морозовой и доложили царю. Царь видел, что шатость проникла и к нему во двор, что скоро, может быть, на стороне Аввакума окажется вся Москва и он увидит себя на своём троне более одиноким нравственно, чем Аввакум в своём мрачном подземелье, а Аввакумов враг, Никон, в кельях Ферапонтова монастыря… Царь решился топором и виселицей задушить внутреннюю крамолу, показать свой «огнепальный гнев» на такой крупной в московском государстве личности, как боярыня Морозова, его же царская родственница…
– Подсеку сей кедр ливанский! – сказал он, вспыхнув. – А горькие осинки и сами усохнут.
Юная Софьюшка-царевна, слышавшая эти слова и страстно любившая свою «тётю Федосьюшку», которая, бывало, кармливала её коломенской двухсоюзной пастилой, тотчас же шепнула об этом своей сенной девушке, чтоб та предупредила «тётю Федосьюшку о гневе батюшковом»…
– Тяжко ей бороться со мною: один кто из нас одолеет, – часто потом повторял Алексей Михайлович, задетый за живое удалением от него такого украшения его двора, как боярыня Федосья.
Тем зловещее звучали эти слова «тишайшего», что перед царём у неё уже не было прежней заступницы, царицы Марьи Ильинишны, недавно «переставившейся»: её место занимала молодая царица, вся пропитанная «новшествами» Наталья Кирилловна Нарышкиных[47].
– Пускай и она посмотрит, чья коса лучше, ейная или моя, как мою косу на Лобном месте будет палач расплетать, – говорила Морозова, намекая на Наталью Кирилловну.
Как ярко сказалась женщина в этих словах, такая даже женщина, которая искала смерти во имя своей идеи!.. Чья коса лучше?… Морозова знала цену своей русой косе: она уверена была, вопреки пословице, что, и снявши голову, по её косе заплачут…
Раз вечером, глубокой осенью 1671 года, князь Урусов, воротившись из дворца, где он по своему положению бывал каждый день, сказал своей жене:
– Дунюшка! Съезди к сестре Федосье и скажи ей отай, что ноне ночью будет к ней Сверху присылка: скорби великие грядут на неё. Содержимый неукротимый гневом царь созволяет на том, чтобы вскоре изгнать её из дому… Да смотри не мешкай: простися только с ней, может, в сём веке больше и не увидитесь.
Как громом поразила эта весть весь богатый и многолюдный дом Морозовой, только не самое хозяйку: гордая радость блеснула в её добрых глазах… «Приспе бо час пострадать… Слышишь, Степа, братец мой духовный! – колотилось у неё в сердце. – Расплетут косыньку, расплетут, чем бы ножки Христовы утереть…»
Но в тот же момент она вспомнила, что с нею «волци» могут захватить и всех проживавших в её доме стариц и Селичек. Она тотчас же собрала их в своей молельной.
– Матушки мои, голубицы!.. – говорила она собравшимся. – Время моё пришло ко мне… Идите вы все, куда вас господь наставит, а меня благословите и помолитеся, чтоб господь ваших ради молитв укрепил меня страдать о имени господни.
Поражённые её словами, старицы и белички не хотели оставлять своей «сестрицы – крина сельного»: они хотели умереть вместе с нею…
– Мы с тобой, мы с тобой, наш крин сельный – цветочек лазоревый! – страстно молилась Акинфеюшка. – И мы хотим венцов мученических! Мы хотим, чтоб у царя не достало ни венцов, ни железа!
Но осторожная Мелания усмирила бурю.
– Не приспе бо час наш, сестрицы миленькие! – сказала она. – Пойдём в мир, пронесём слово божие по всей земле… Приспеет и наш час; и наши головы будут в венцах торцать на кольях.
И всё это сборище в тот же вечер рассыпалось по Москве, ещё более нафанатизированное.
Остались только Морозова и Урусова. Последняя не послушалась мужа, не воротилась домой, чтобы уже и никогда более не возвращаться туда…
– Мама! Мама! – влетел юный Морозов, Ванюшка, в опочивальню, где сидели сестрицы. – Знаешь что, мама?
Сердце у матери дрогнуло при виде раскрасневшегося юноши; но это же страстное сердце подсказало ей: «Пущай он видит мою косу на Лобном… Мы читали о матери, плакавшей при кресте, на коем был распят сын; пущай по моей смерти будут честь о сыне, стоящем у матерней плахи и плачущем…»
– Что, сынок? – спросила она и со страстью перекрестила его курчавую голову.
– Я завтра, мама, поеду к Дюрде на новом иноходце и на новом черкасском седле, – радостно сказал юноша. – Ах, мама, какая ты черничкою стала хорошенькой!.. Так можно ехать, мама?
– Добро, родной, поезжай; а теперь поди почивать. Мать снова перекрестила юношу, и он ушёл… Ни он, ни она не знали, что больше не увидятся…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Время за полночь. На дворе слышится ветер. Намокшие от дождя и растаявшего снега ветки деревьев, что за переходами, хлещут в окна переходов. Морозова и Урусова стоят в той же моленной у аналоя перед раскрытою книгою, освещаемою висящими лампадами. Тихо в доме.
– Никак стучат, сестрица? – прислушивается Урусова.
– Это стучатся к нам в окна голые ветки, им холодно без листьев, – задумчиво отвечает Морозова.
– И то, сестрица, ветки… А чти-ко дальше…
Морозова читала:
– «Тогда глагола им Исус: вси вы соблазнитеся о мне в нощь сию. Писано бо есть: поражу пастыря, и разыдутся овцы стада. Отвещав же Пётр рече ему: аще и вси соблазнятся о тебе, аз никогда же соблажнюся. Рече ему Исус: аминь глаголю тебе, яко в сию нощь, прежде даже алектор не возгласит, трикраты отвержшися мене. Глагола ему Пётр: аще ми есть и умрети с тобою, не отвергнуся тебе. Такожде и вси ученицы реша. Тогда прииде с ними Исус в весь, нарицаемую Гефсимания, и глагола учеником: седите ту, дондеже, шед, помолюся тамо. И поем Петра и оба сына Зеведеова, начат скорбети и тужити. Тогда глагола им Исус: прискорбна есть душа моя до смерти: пождите зде и бдите со мною. И пришед мало, паде на лице своём, моляся и глаголя: отче мой, аще возможно есть, да мимо идёт от мене чаша сия: обаче не яко же аз хощу, но яко же ты…»
– Нет! Нет! Я не отвергнусь! – как бы в забывчивости проговорила Урусова.
– Что с тобой, Дуня? – спросила Морозова.
– Я не отвергнусь от тебя, как Пётр, сестрица! – прошептала молодая княгиня.
– Полно, Дунюшка… Вон и Христос молился о чаше…
– Молись и ты, милая!
– Почто! Может, мне и не уготована чаша: вон никто нейдёт.
Они снова стали прислушиваться: деревья шумели и хлестали в окна по-прежнему… Запел где-то петух, за ним где-то дальше другой…
– Вот и алектор возгласил, – задумчиво сказала Урусова…
– За полночь время: видно, стыдятся рано брать меня…
– И Христа ночью брали… А прочти, сестрица, от Луки то место, как они пришли.
Морозова стала перелистывать книгу и наконец нашла, что искала…
– Вот… «Ещё же ему глаголющу, се народ, и нарицаемый Иуда, един от обоюнадесяте, идяще пред ними; и приступи ко Исусови целовати его. Сие бо бе знамение дал им: его же аще лобжу, той есть. Исус же рече ему: Иудо, лобзанием ли сына человеческого предаеши? Видевше же, иже беху с ним, бываемое, реша ему: господи, аще ударим ножем? И удари один некий от них архиереова раба, и уреза ему ухо десное. Отвещав же Исус рече: оставите до сего. И коснувся уха его, исцели его. Рече же Исус ко пришедшим нань архиереом и воеводам церковным и старцем: яко на разбойника ли изыдосте со оружием и дрекольями яти мя? По вся дни сущу ми с вами в церкви, не простросте руки на мя. Но се есть ваша година и область тёмная…»
– Ох, точно, сестрица: их година ночная и тёмная, все ночью берут и на Москве…
– Воистину, сестрица: неправда боится свету, яко тать…
Послышался глухой стук в большие ворота. Звякнула железная щеколда, и снова, казалось, всё стихло.
– Пришли… я слышала щеколду, – дрогнувшим голосом сказала Урусова.
– Ещё не цепи, не топор, – загадочно отвечала Морозова, взглянув на образа.
Послышался скрип главных ворот и какое-то бряцанье, словно цепями. На дворе испуганные голоса…
– Они… я слышу… на дворе…
– С орудием и дрекольми, поди, – горько улыбнулась Морозова.
В постельную, испуганная и дрожащая, вошла старая няня.
– Охте нам! Владычица!..
– Уйди! Уйди, няня! – строго сказала боярыня. – Это не к тебе, а ко мне… Уходи, иди к Ване!
Старушка, обхватив голову и качаясь из стороны в сторону, вышла.
Слышно было, как растворялись входные в палаты двери, раздавались голоса… Вот уже близко.
Морозова упала на лавку и в отчаянии ломала руки. Урусова, стоя на коленях, подняла к ней руки.
– Матушка-сестрица! Дерзай! С нами Христос, не бойся!
– Ох, не боюсь я! Сама того искала! – страстно отвечала Морозова. – А плачу о том, что страдала мало!.. Я боярыня белотелая, не изнурили меня, не измучили, я не заслужила венца! Зачем я не смердовка голодная!
– Полно, полно, родная!.. Встань, положим начала… Идут…
Морозова выпрямилась, и глаза её снова блеснули… «Попрошу, чтобы больше мучили, жгли бы боярское тело, клещами бы рвали», – мысленно порешила она.
Сёстры не торопясь положили по семи приходных поклонов. Дорогие чётки Морозовой звучали в такт с крупными жемчугами на шее Урусовой, когда они кланялись, шурша шёлком одежд: одна – чёрной, монашеской, другая – цветной, княжеской.
– Благословимся свидетельствовать истину, – сказала Морозова, тяжело дыша от поклонов и внутреннего волнения.
– Благословимся, сестрица.
Сёстры благословили одна другую. Урусова потянулась к сестре, чтобы обнять и поцеловать её.
– Не прикасайся мне, не убо взошла к отцу моему, – тихо отстранила её Морозова.
– Что с тобой, сестрица? – изумлённо спросила молодая княгиня.
– Разве ты забыла, что мне и с сестрой нельзя целоваться, я инокиня… Разве в гробе поцелуешь меня…
Урусова застонала и поклонилась сестре в ноги. Та ответила ей таким же земным поклоном.
– Я лягу на одр свой, а ты ложись там, в келейке матери Мелании, на ея одре.
– Для чего ложиться, сестрица?
– А ты ноли хочешь на ногах встретить волка, грядущего в овчарню, и поклоном почтить его?
– Нету, сестрица… А сидя?
– Недостоин он и того: тать входит в дом хозяину на одре сущу… Это разбойники к нам идут.
В соседних комнатах послышались шаги и голоса…
– Где они?
– В опочивальне… туда входить нельзя…
– Что ты, раб-холоп! Мы царёвым именем… Морозова, совсем одетая, легла на постель, «на одр», близ иконы пресвятой богородицы Феодоровской. Урусова удалилась в соседнюю с опочивальней келейку, где обыкновенно скрывалась Мелания, и всегда под чужими именами, потому что её всегда разыскивали «волци» и не могли найти: она была неуловима, сегодня она Анна, завтра Александра, послезавтра Кикилия, Асклепиада, Нунеха, Вивея, Виринея, Овечка, и все эти имена разыскивались, и ни одна «овечка» не попадалась «вольцам» в руки.
Морозова лежала с открытыми глазами, перебирая чётки, и, по непонятному ей сцеплению мыслей, вдруг вся перенеслась в прошедшее, в своё девичество, когда в своей вотчине, стоя у тенистого пруда, она кормила лебедей, а из-за лесу неслись звуки охотничьей трубы…
У дверей опочивальни звякнуло что-то металлическое, «сабля стрельца либо крест попа», и двери с шумом растворились… В дверях показался чёрный клобук над бледным лицом с рыжею бородою, а за ним лысая голова с узкими, постоянно моргающими глазками… Далее, в глубине следующего покоя, звякали сабли и грубо топались сапоги стрельцов…
– Се Иуда, – как бы читая евангелие, проговорила вслух Морозова, не шевелясь и смело глядя на гостей. – Се Иуда, един от обоюнадесяте прииде, и с ним народ мног со оружием и дрекольями.
Пришедшие, как бы подзадориваемые этими словами, «дерзостно» выступили на середину опочивальней.
– Ты кто? – обратилась Морозова к клобуку, не переменяя своего положения.
– Посол от великого государя, его царского пресветлого величества, Чудова монастыря архимандрит Иоаким, – торжественно отвечал клобук.
– А меня, боярыня, я чаю, знаешь? – спросила, щурясь глазами, лысая голова.
– Думнова дворянина Ларивона Иванова на Верху знавала, а разбойника Ларивона Иванова вижу впервое, – отвечала Морозова.
– Я не разбойник, а посол царёв, – гордо возразил думный дворянин.
– Царские послы не врываются по ночам к честным вдовицам в опочивальни, яко тати и разбойники, – продолжала Морозова. – Почто вы днём не пришли?
– Не наше это дело, боярыня, а воля царёва.
– Мы не спорить пришли, – перебил строго Иоаким, – а объявить волю царёву… Встань, боярыня.
– Не встану, – отвечала Морозова.
– Встань, говорю я! – настаивал Иоаким. – До тебя есть великого государя слово, а его лёжа слушать не подобает.
– Не встану! – повторяла Морозова.
– Встань, да не впадёшь в напасть!
– Не встану, не шевельнусь!
И архимандрит, и думный дворянин даже назад попятились… Вот баба!..
– Трикраты говорю: встань, – хрипло повторил архимандрит, поднимая крест.
– Трикраты и стократы реку: не встану, перстом не пошевельну!
Послы в недоумении переглянулись: первый раз в жизни они наскочили на такой кремень-бабу!.. Она лежала такая молодая, красивая, нежная.
– Боярыня! Федосья Прокопьевна! – взмолился архимандрит, боясь, чтобы и его не постигла опала за то, что он царскую титлу – экое великое дело! – говорит перед лежащей на постели бабой. – Боярыня! Присядь по малости.
– Я не присяду перед татями! – был ответ.
– Ах, господи! – всплеснул руками Ларион Иванов.
– Вы тати, разбойники, а не послы! – продолжала боярыня, теребя чётки. – Вы, как жиды за Христом, пришли за мной ночью, по писанию: «Се есть ваша година и область тёмная…»
У архимандрита крест в руках заходил от волнения: он чувствовал, что евангельское слово о ночных набегах на раскольников указывает именно на них, бьёт по их совести… Ему стало стыдно и омерзительно… «Отчего не днём! Зачем таиться!». Краска стыда залила его лицо…
Он поспешил приступить к формальному допросу.
– Великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси указал тебя, боярыню Федосью Прокопьевну дочь Морозову, вопрошать: каким крестом ты крестишься? – начал он торжественно, словно литию в церкви.
– Я крещусь крестом истинным, вот каким! Смотрите!
И Морозова, вытянув на поднятой правой руке два нежных, пухлых пальчика, указательный и средний, и пригнув остальные, стала широко и истово знаменоваться, сильно вдавливая пальцы в белый, как мрамор, лоб, в живот, в плечи.
– Вот как я крещусь! – повторила она, гремя чётками.
Архимандрит чувствовал, что он бессилен перед этой женщиной, и нерешительно переминался на месге… Он не знал, что ему делать: Морозова так сильна при дворе и в городе, что его же самого может стереть в порошок… «И се не бе», – вертелся у него на уме какой-то страшный текст…
– А где обретается старица Мелания? – свернул он свой допрос на другое, менее для него страшное лицо. – Не у тебя ли в дому?
– По милости божией и молитвами родителей наших, по силе нашей, убогий наш дом всегда отверст был для странных рабов христовых: было время, были Сидоры, и Карпы, и Мелании, и Александры… ныне же никого из них нету, – отвечала она с горькой улыбкой.
Между тем Ларион Иванов пришёл в келейку Мелании, думая найти там эту опасную и неуловимую женщину… При слабом мерцании лампадки он заметил кого-то на скромной, из голых досок и с деревянным изголовьем, кровати, что-то цветное…
– Кто ты? – спросил он с невольной дрожью в голосе.
– Я жена Петра Урусова, – был ответ.
Ларион Иванов попятился назад со страху… Сейчас только он видел её мужа, князя Урусова, у царя… Вон куда забрались они, истинно тати! Но отступать было уже поздно…
– Ты как крестишься, княгиня Евдокия Прокопьевна? – спросил он по указу.
И эта сложила два перста… Ужасные персты! И сам он, Ларион Иванов, когда-то, до новин этих, крестился этими же перстами… И теперь рука невольно так слагается… «Ох, Никон, Никон!..»
– Господи, Исусе Христе, сыне божий, помилуй мя грешную! – произнесла Урусова. – Сице аз верую!
Ларион Иванов и руками об полы ударился… «Ну, наскочили!» – вертелось у него на языке.
– Охте-хте-хте, – качал он лысою головою, возвращаясь в опочивальню.
Как-то беспомощно и боязливо переглянулись царские послы… «Что тут делать? Как быть?» И ума не приложить… Стрельцы в дверь заглядывают и тяжело вздыхают, ёрзая сапожищами и боясь чихнуть… «Эка службушка! Собачья, полунощная… А боярынька-ту, пышечка лежит, ишь, лазоревый твяточек, цыпочка какая!..»
Надо же что-нибудь делать послам.
– Подожди меня малость… Пойду доложусь великому государю, – глухо проговорил архимандрит.
Не глядя на Морозову, он вышел, оставив Лариона Иванова с глазу на глаз с боярынею. Ларион стоял у притолоки, стараясь не глядеть на хозяйку; а она, всё в том же положении, перебирая чётки, громко и нараспев, как обыкновенно читаются «страсти», читала наизусть: «Спира же и тысящик и слуги иудейския яша Исуса, и связаша его и ведоша его ко Анне первее: бе бо тесть Каиафе, иже бе архиерей лету тому. Бе же Каиафа давый совет иудеом, яко уне есть единому человеку умрети за люди. По Исусе же идяще Симон Пётр и другий ученик: ученик же той бе знаем архиереови, и вниде со Исусом во двор архиереов. Пётр же стояше при дверех вне. Изыде убо ученик той, иже бе знаем архиереови, и рече двернице, и введе Петра. Глагола же раба дверница Петрови: егда и ты ученик еси человека сего? Глагола он: несмь. Стояху же раби и слуги огнь сотворше, яко зима бе, и греяхуся: бе же с ними Пётр стоя и греяся. Архиерей же вопроси Исуса о ученицех его и о учении его. Отвеща ему Исус: аз необинуяся глаголах миру, аз всегда учах на сонмищих и в церкви, идеже всегда иудее снемлются, и тай не глаголах ничесо-же. Что мя вопрошавши? Вопроси слышавших, что глаголах им? Се сии видять, яже рех аз. Сия же рекшу ему, един от предстоящих слуг удари в ланиту Исуса, рек: тако ли отвещаваеши архиереови? Отвеща ему Исус: аще зле глаголах, свидетельствуй о зле, аще ли добре, что мя биеши?»
Это ровное, как бы плачущее чтение «страстей» под гул ветра за окнами производило потрясающее впечатление и на Лариона Иванова, который обливался потом, и на стрельцов, тяжело дышавших в соседнем покое и не смевших пошевельнуться.
Все ждали возвращения от царя архимандрита.
Глава VI. СТРЕЛЕЦ ОНИСИМКО
Архимандрит нашёл царя в Грановитой палате. Была ещё ночь, но Алексей Михайлович не спал. Последние смутные годы, борьба с Никоном и суд над ним, напряжённое преследование раскола, который, по-видимому, рос с поражающей силой, чувствуемая им атмосфера скрытого неповиновения даже в самом дворце лишили его спокойного сна более, чем внешние войны и неудачи. Он стал необыкновенно подозрителен. Потеряв нравственное равновесие, он принимал меры одна другой суровее, не хотел поступиться ничем и был поражаем на каждом шагу своими же собственными мерами. Он видел, что народ от него отшатнулся. Прежде, во время выездов, народ теснился к нему волнами, давил и заглушал его выражениями своего восторга, а теперь народ, видимо, сторонился от него, избегал встречи, чтобы не попасться в руки «волков», рыскавших день и ночь по Москве в погоне за раскольниками и тайными крамольниками.
Царь это видел, волновался и делал новые ошибки и обиды обществу.
И сегодня он плохо спал, ожидая вести о том, как Морозова приняла его волю…
«Все точно сговорились скорее свести меня в могилу», – думал он, сидя в Грановитой палате, окружённый боярами и ожидая возвращения послов от Морозовой.
Царь был в шапке, как он обыкновенно принимал бояр ранним утром. Раннее утро в то время начиналось вскоре после полуночи, ибо в то время люди ещё не привыкли проводить за делами и удовольствиями напролёт целые ночи и ложились вместе с курами и вставали с курами же. В последние пять лет, что мы не видали Алексея Михайловича, он много изменился и постарел. Ясность взгляда и прозрачность сквозившей в нём души заменились чем-то тусклым, безжизненным. Глаза его глядели прямо и как-то взглядывали пытливо и недоверчиво, как бы выпытывая: что-де там у него на душе?…Лицо как-то осунулось, одряблело; углы губ опали; седина на висках белела словно серебряная мишура…
По бокам его, в отдалении, статуйным образом, стояли бояре. Видно было, что многие из них не выспались, но зевать боялись: зевал один царь и крестил рот рукою Только глаза дьяка Алмаза Иванова чернелись на пергаментном лице, осмысленно переносясь с царя на бояр и с бояр на царя. Видно, что эти рабочие глаза привыкли к бессоннице и начинали свою службу всегда с петухами. Пётр Урусов тревожно поглядывал на царя и на дверь. Артамон Сергеевич Матвеев кивал тихо головою, выслушивая какие-то нашёптывания князя Юрия Долгорукова.
У царского сиденья, несколько позади, стояли в белых кафтанах и высоких шапках молоденькие, с розовыми щеками, словно херувимчики, рынды и совсем дремали.
Тихо и робко вступил в палату Иоаким и низко поклонился царю и боярам.
– Что, отец архимандрит, винится боярыня? – торопливо проговорил царь, так что дремавшие рынды вздрогнули и попятились.
– Сопротивляется, великий государь.
Архимандрит рванулся было сказать, что боярыня не встала даже перед «царской титлой», но спохватился и замолчал.
Алексей Михайлович как-то беспокойно откинулся на сиденье и передвинул шапку выше на лоб, как будто бы ему стало жарко.
– Так гнушается нами? Не крестится? – спрашивал он с видимым раздражением, подозрительно взглядывая на бояр.
– Не крестится, великий государь. Да и княгиня Авдотья, князя Петра Урусова…
– Ноли, и она там? – перебил Алексей Михайлович.
– Тамотка, великий государь.
Алексей Михайлович глянул на Петра Урусова; он был уверен в его татарской, собачьей верности. Урусов стоял бледный.
– Точно, великий государь, я не нашёл жены дома и не знал, где она обретается, – сказал он как бы на немой вопрос царя.
– Княгиня тамотка, – повторил архимандрит.
– Что же она? – спросил царь.
– И она, великий государь, крепко сопротивляется твоему повелению.
Царь взглянул снова на Урусова.
– Не думаю, чтоб было так: слышал я, что княгиня смиренна, не гнушается нашей службы… Но та, сумасбродная, люта.
Урусов молчал. И рынды, и бояре косились на него не то с сочувствием, не то с боязнью. Он вспомнил, что вечером, отсылая жену к сестре предупредить об опасности, он сначала просил свою Дунюшку поскорее воротиться домой; но, когда она на прощанье обняла его и, положив голову на плечо, шептала тихо и нежно: «Петруша, Петрушенька мой, соколик ясный! Что ж будет с нами?» – он отвёл от себя лицо её с заплаканными глазами и почти шёпотом сказал: «Княгиня! Послушай, ещё аз начну глаголати тебе, ты же внемли словесам Христовым… Он рече в евангелии, свет наш: предадят на сонмы и темницы… не убоитеся от убивающих тело и потом не могущих лише что сотворити…»
Царь сурово задумался и бормотал про себя:
– Тяжко ей бороться со мною, один кто одолеет…
Он поднял голову и окинул глазами бояр; он решился…
– Отогнать её от дому! – было окончательное решение. – Быть по сему!
Иоаким ещё ниже поклонился и вышел, не поднимая головы.
Когда он воротился в дом Морозовой, то первым его делом было собрать всю челядь в передние обширные палаты и повергнуть общему допросу, о сложении перстов.
– Каким крестом вы креститесь? – спросил он, водя своими холодными глазами по рядам челяди «мужска с женска пола».
– Правым крестом! – послышались голоса.
– Подымите руки и сложите персты.
Руки не подымались. Все поглядывали друг на друга и только переминались на месте, ожидая, кто первый покажет пример. Но никто не решался быть первым.
– Креститесь! – повторил Иоаким свой приказ иным образом.
Стоят и переминаются. Надо начать самому.
– Сице ли креститесь? – поднял он руку. – Так ли?
– Так, так, батюшка!
– Подымите руки!
Руки поднялись, сначала робко, мало, потом все и высоко… Не поднялись только две руки. Иоаким увидел двух женщин, одну молодую, с бледным, красивым лицом и чёрными глазами, смело глядевшими из-под чёрного платка, и другую, пожилую, с лицом благодушным и кроткими глазами.
– Как тебя зовут? – обратился он к пожилой, с кроткими глазами.
– Степанидой звали, – отвечало благодушное лицо.
– Степанида Гневная, – подсказал кто-то из челяди.
– Ты как крестишься, Стефанида? – снова обратился к ней Иоаким.
– Вот так, батюшка, как отцы и деды крещивались и как допрежь сево сам государь царь Лексей Михайлыч маливался, – добродушно отвечала Степанида Гневная.
– А тебя как зовут? – обратился Иоаким к младшей.
– Анной, – был ответ.
– Аннушка… Анна Амосовна, – подсказал кто-то из челяди снова.
– Ты как, Анна, крестишься? – продолжал допрос.
– Так, как и Степанида ж.
Иоаким пожал плечами и велел стоявшим у дверей стрельцам отделить от прочих «рабов и рабынь» Морозовой Степаниду Гневную и Анну Амосовну и, распустив остальных, пошёл в опочивальню.
Теперь он вошёл к молодой боярыне смелее, чем прежде. Морозова продолжала лежать. А Ларион Иванов сидел на лавке, видимо, пересиливая клонивший его голову сон.
– Встань, боярыня! Выслушай стоя царскую титлу и указ! – сказал Иоаким торжественно.
– Не встану; я встаю токмо перед титлою царя небесного, – был тот же ответ упрямой боярыни.
Архимандрит откашлялся и взглянул на Лариона Иванова. Тот стоял навытяжку, ожидая царской титлы. Экое великое дело! Титла царёва…
– Великий государь царь Алексей Михайлович всея Русии указать изволил… – громко провозгласил архимандрит и остановился.
– Ну, досказывай, чернец! – кинула слово гордая боярыня.
– Указать изволил: тебя, боярыню Федосью Прокопьевну дочь Морозову, отогнать от дому!
– Только-то? – презрительно улыбнулась боярыня, не переменяя своего положения. – Я сама себя от него и от смрадного боярского сана давно отгнала.
– Не гордись, не гордись, боярыня!
– Ты гордишься своим холопством у царя, а не я.
– То-то не умела ты жить в покорении, но утвердилась в прекословии своём; так полно тебе жить на высоте, сниди долу… Встань и иди отсюда…
Морозова продолжала лежать и только усиленно перебирала чётки. Стрельцы из другого покоя робко просовывали в дверь головы, чтобы взглянуть на боярыньку… «Эко лебёдушка белая!.. Поди, вить и спрямь святая, и царя не боится… эка красавица!..»
– Встань и иди! – настаивал Иоаким.
– Не пойду… силой, аки мёртвую, вынесете, – был ответ упрямицы.
– Ах ты, господи! – Иоаким даже руками ударился об полы.
– И впрямь нести надоть, – посоветовал Ларион Иванов, – долго ль ещё короводиться нам тутотка! Вон скоро свет.
В окна уже действительно заглядывало морозное утро. Дождь и снег перестали: ветер дул с полуночи, сиверко. Истомились и стрельцы.
– Позовите рабынь! – приказал им архимандрит. Стрельцы метнулись искать «рабынь» и скоро привели Степаниду Гневную и Анну Амосовну. Те со слезами бросились целовать руки у своей госпожи.
– Полно, полно, голубицы мои! Не плачьте! – с чувством говорила Морозова. – Не плачьте, а радуйтесь за меня… я больше не боярыня: от меня не смердит кровью…








