412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Мордовцев » Святой патриарх » Текст книги (страница 30)
Святой патриарх
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:13

Текст книги "Святой патриарх"


Автор книги: Даниил Мордовцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)

«Молодица ты, молодушка!

Молодица ты пригожая!

Как тебе не стошнится,

За худым мужем живучи,

На хорошего смотрючи,

На пригожего глядючи.»



Он готов был свернуть с дороги и отодрать этого шатуна своим бичем из гибкой татарской жимолости, но его удерживала мысль о той чистой и невинной, о которой он думал и по которой томилась его пораненная душа… Ведь при ней бы он этого не делал – стыдно бы, не хорошо было…

А тот всё тянул:

«Наварю я пива пьяного,

Накурю вина зелёного,

Напою я мужа допьяна,

Положу его середь двора,

Оболоку его соломою

Да зажгу его лучиною…»



– Ишь нализался! – слышится чей-то другой голос. – Да ещё под праздник.

– С радости, милый человек: кто празднику рад – с вечера пьян, – отвечал певец и снова гнусил:

«Выду я тоды на улицу,

Закричу я громким голосом:

– Осудари вы, люди добрые,

Вы суседи приближены!

А ночесь гром-от был,

А ночесь молонья сверкала,

Моего мужа убило,

Моего мужа опалило».



– Это тебя-то, видно, пьяницу, жена подожжёт лучиною, – опять послышался нравоучительный голос.

– Нет, шалишь! я сам её за косы! я сам пропою! Он допел окончание песни:

«А ты, шельма-страдница,

А не гром убил, а не молонья сожгла,

А ты сама мужа извела

[104]

».



Пение смолкло. А вот и монастырские стены, ворота. Молодой Ордин-Нащокин сошёл с коня, погладил его лоснящуюся шею, потрепал за гриву и, привязав чумбуром к кольцу, вбитому в стену, сунул монету в руку старика-привратника.

– Пригляди за конём, дедушка, – сказал он, – я пойду ко всенощной.

– Добро, добро, батюшка-болярин, попригляжу, – отвечал старик.

Воин вошёл в ограду. Ему казалось, что он входит в обширный могильный склеп, в котором похоронено всё, что только он имел дорогого в жизни. Церковь между тем горела огнями, которые лились на двор сквозь узкие окна с железными решётками.

С глубочайшим благоговением и каким-то страхом Воин вступил в церковь.

Навстречу ему неслось из царских врат: «Слава святей, и единосущней и животворящей и нераздельной Троице, всегда, ныне и присно, и во веки веков!»

– Аминь! – как бы дрогнул весь клир тихими ангельскими голосами, и среди всего клира ему, казалось, отчётливо послышался милый, нежный, давно знакомый голос.

– «Приидите поклонимся Цареви нашему Богу, – опять неслось из алтаря вместе с дымом кадильным, – приидите поклонимся и припадём Ему!»

Он действительно припал горячею головой к холодному полу, а слёзы так и лились на этот пол, так и лились… А голоса клира звенели под сводами храма, высоко, точно пели невидимые ангелы:

– «Благослови, душе моя, Господа!»

– «Благословен еси, Господи!» – отвечал припевом другой клир.

Воин не поднимал головы от пола: ему казалось, что он весь изойдёт горькими и в то же время сладостными слезами, всю душу выльет, а с нею и своё горе…

А дивная мелодия всё более и более наполняла своды храма, всё неудержимее и неудержимее охватывала умилением растопившуюся в слезах душу…

– «На горах станут воды…»

«О, Боже великий! для тебя всё возможно, ты установил воды на горах, ты растопил моё окаменелое сердце», – шептал несчастный, всё ещё не поднимая с полу мокрого от слёз лица…

За псалмом «на горах станут воды» прошла великая ектения, потом первая кафизма, антифон, и «Господи воззвах», и стихиры, – а он всё молился и плакал.

Да, теперь он явственно различает её голос… Из всего клира выделяется этот чистый голосок, когда клир запел вечернюю песнь: «Свете тихий!..»

Снова возглашение:

– «Господь воцарися, в лепоту облечеся…»

Ему казалось, что всё это он слышит первый раз в жизни: так всё казалось ему святым, божественным, не от мира сего!

Но мало-помалу он несколько успокоился, слёзы незаметно унялись сами собою, и он встал с колен, чтобы искать глазами ту, голос которой, как ему казалось, он узнал. Он глядел на клирос, который весь был занят то чёрными клобуками монахинь, то такими же чёрными покрывалами молодых черничек и послушниц. Но все их лица были обращены к алтарю, и только иные вполоборота глядели на местные иконы.

Где же она? Ему до этого казалось, что в тысяче незнакомых фигур, не видя лиц, он отличит её головку, её плечи, гибкий стан, изгиб белой шейки; но теперь всё это было закрыто длинными чёрными фатами – головы, шеи, плечи. Но она там – он это чувствовал и слышал её милый голос.

А служба между тем шла. Из алтаря уже неслось горячее моление:

– «Услыши вы, Боже, Спасителю наш, упование всех концов земли и сущих в море далече!..»

«Он услышит, он помилует», – беззвучно шептали его губы.

И в этих молениях, стояниях, кафизмах, поклонах протечёт вся её жизнь! Где же радости, где счастье? И сегодня так, и завтра, и послезавтра, а там… старость, усталость духа и тела, – всё то же, то же, то же!

А там, глядишь, и последнее возглашение, последние слёзы: «Житейское море, воздвигаемое зря напастей бурею…»

Где же бури? И их здесь нет… «Тихое пристанище…» Да, тихое, могильное.

Но вот на клиросе произошло какое-то движение. Несколько тёмных фигур отделяются и, проходя мимо местных икон, делают земные поклоны. Через несколько времени они возвращаются одна за другою: в руках у них – у одной кружка для сбора приношений, у другой блюдо, у третьей опять кружка, а там снова блюдо…

Что это! У него чуть ноги не подкосились, в глазах потемнело, потом опять просветлело… светлее, кажется, стало в храме… что-то лучезарное блеснуло ему в глаза…

Это она! это её лучезарное личико, полуприкрытое полями клобука, её нежный овал, её мраморное чело, оттенённое клобуком… Совсем, совсем дитя в таком безнадёжном одеянии – в саване, в чёрном саване ребёнок!

Он узнал её. Но она не поднимает глаз от блюда – длинные ресницы опущены.

Они идут посреди толпы, одна за другой, и кланяются. Впереди идёт старуха, за ней другая. Последнею идёт – она! Слышно: то алтын с глухим стуком упадёт в кружку, то копейка или полушка брякнет на металлическое блюдо. И на её блюдо бросают алтыны, полушки. Но она всё не поднимает глаз – всё личико её словно мраморное, ни один мускул на нём не дрогнет.

Но как она изменилась, поблекла! Словно полузавядший белый ландыш с опущенною головкой.

Неужели не поднимет глаз? Они всё ближе и ближе… Вот прошла первая кружка, за нею блюдо, опять кружка… Её блюдо поравнялось с ним. Она не глядит!

В каком-то безумном отчаянье он с силою бросает крупную золотую монету на её блюдо. Она дрогнула – подняла удивлённые глаза – глаза их встретились на мгновенье… Она замерла на месте…

Блюдо со звоном повалилось на пол, и она упала на пол, как подкошенный колос.

XVII. Только бы видеть его!

После душевного потрясения, бывшего причиною обморока за всенощной, инокиня Надежда, перенесённая из церкви в свою келью, придя понемногу в себя, почувствовала глубокую, всё её существо охватившую радость. Она помнила только, что он не умер, что она не была причиною его смерти, не убила его, как казалось ей прежде. Он живёт, он будет жить. Она будет думать о нём, будет знать, что он есть на свете, видит и землю, и небо, и солнце, а она будет молиться о нём – чего ж ей больше!

Она встала с своего скромного ложа и стала молиться. Она теперь в первый раз почувствовала сладость молитвы. Теперь ей есть о чём молиться – и какою молитвою! – высшими степенями молитвы!

Матушка игуменья, часто беседовавшая с нею о молитве, сказывала, что молитва не одна живёт, а есть три степени молитвы: первая степень – это «прошение» – просить Бога о чём-либо, о ком-либо, о себе, о прощении грехов, о душевном покое и т. д.; вторая степень, высшая – это «благодарение» – благодарить Бога за то, что он дал нам жизнь и хлеб насущный, и душевный покой, что он печётся о нашем здоровье, что он всё даёт нам по нашему «прошению»: это молитва человеческая; но есть ещё высшая степень молитвы – молитва ангельская: это – «славословие»: славословят Бога ангелы на небесах да святые угодники. Этой же благодати удостоены иноки и инокини, потому что они восприяли ангельский чин и носят ангельский образ. Монашествующие, удостоившиеся высшей благодати – ангельского чина – должны только славословить Бога, а просить и благодарить могут только за других. О чём им просить за себя? Они всё имеют, даже больше – они сопричислены к ангельскому чину!

Теперь только юная инокиня Надежда поняла всю глубину поучений матушки-игуменьи. Ей хотелось не только благодарить – но не за себя, а за него, что он жив, что он может жить; но ей теперь хотелось славословить!

И она, радостная, сияющая, распростёрлась перед киотой, откуда глядел на неё кроткий лик Спасителя, и славословила, славословила! Ей казалось, что она действительно стала ангелом, она трепетала от счастья, поднималась с полу, поднимала к небу свои нежные руки, точно крылья ангела, и, казалось, неслась в пространстве, неслась всё выше и выше, такая лёгкая, воздушная… Она чувствовала за собою веяние своих крыльев, чувствовала, как она рассекала воздух своим лёгким телом – и славословила: «Свят, свят, свят, Господь Саваоф, исполнь небо и земля славы твоея!»

Это была какая-то детская радость, чистая, невинная. Расплетённая коса опутала прядями всю её белую сорочку; её босые ножки не чувствовали прикосновения к холодному полу; сорочка спустилась с плеч…

Но вдруг она опомнилась. Она – босая, в одной ночной сорочке, с распущенными и растрепавшимися волосами – она славословит Бога! Ей стало и стыдно, и страшно. Матушка-игуменья говорила ей, что на молитву надо приступать с благоговением и непременно в ангельском одеянии, чинно. А она вскочила с постели чуть не нагая и как неистовая поднимала руки, радовалась, трепетала от счастья, летела по небу!

Смущённая, она робко отошла от киоты, оделась снова вся, как бы к выходу в церковь, причесала и заплела косу, надела клобук и стала молиться смиренно, тихо, чинно.

Но и теперь внутру её клокотала радость, и она, сама того не сознавая, славословила Бога так же страстно, как и за несколько минут перед этим, когда она была в одной рубашонке и босая.

Наплакавшись потом счастливыми слезами, она уснула как ребёнок, не успев даже вытереть мокрые глаза и щёки.

И какие грёзы окутали её спящую! Такого высокого блаженства, такого счастья, от которого дух захватывал, она никогда не испытывала в жизни… Что-то сладостное до истомы, до изнеможения…

Когда она потом утром проснулась и вспомнила томительно-сладостные ощущения ночной грёзы, когда её, уже бодрствующую, охватила эта истома, смутное сознание чего-то невыразимо блаженного, совершившегося с нею, помимо её воли, в сонном мечтании, в «тонце сне», она вся вдруг зарделась от стыда и счастья – больше от счастья – вся затрепетала… и расплакалась – расплакалась как ребёнок, у которого отняли что-то очень дорогое…

Она долго не могла встать с постели; ей не хотелось покинуть сейчас это тёплое ложе, где ночью, в сонном мечтании, она ощутила что-то такое, чего с нею ещё никогда не бывало в жизни… И это ощущение, это блаженство он ей дал, он, и видимый и невидимый, и осязаемый и неосязаемый…

Когда, затем, она встала, тщательно, тщательнее чем когда-либо, причесалась, заплела косу, оделась в своё ангельское одеяние и стала молиться, она молиться уже не могла, не умела – не умела и не могла ни славословить, ни благодарить, ни даже просить. Она повторяла какие-то слова, потерявшие для неё силу и смысл, и, распростёршись на полу перед киотою, думала только о нём: он здесь, в Москве, он так близко от неё.

Она приподнялась на колени и стала смотреть на лик Спасителя – такой кроткий, милостивый. Она хотела думать только о Спасителе: но его божественный лик мало-помалу затуманивался в какой-то дымке и исчезал, а вместо него вставала ночная грёза, сладостное видение…

В этом положении застала её мать-игуменья. Худая, маленькая, вся сморщенная старушка, но с живыми, серыми большими глазами она, казалось, видела всё насквозь. Она пришла навестить свою любимую духовную дщерь, носившую прежде знатное, но суетное имя княжны Прозоровской. Вчерашний обморок и испугал, и огорчил мать игуменью. Она знала, как усердна была к своим обязанностям юная инокиня Надежда, как горячо она всегда молилась в храме, какая она была постница, – и старушка думала, что юная черничка, не привыкшая к суровому монастырскому уставу, изнеженная в родительском доме, что она испостилась и изнемогла.

– Молись, молись, дщерь моя, – сказала она, входя в келию юной отшельницы и видя, что она встаёт с колен, – доканчивай молитву.

– Я кончила, матушка, – сказала девушка, подходя к руке игуменьи.

– Ну что, дитя моё, оправилась после вчерашнего-то? – спросила старушка.

– Оправилась, матушка.

– Ну, и благодарение Создателю. Душно вчера в церкви-то было, ты же усердно – я видела – молилась; ну и сомлела. Это Он тебе зачтёт, Отец небесный. Что наша жизнь? – тлен и прах: там наше житие, о нём надо думать, о вечном житии.

Теперь почему-то юная черничка смотрела на старушку с каким-то сожалением. Неужели вся её жизнь протекла в этом? Неужели она…

И девушка почувствовала в душе своей холод – холод от этих стен, от окна с железною решёткой, от всего этого чёрного, мрачного.

Когда игуменья ушла, девушке стало как будто бы легче. Но это ненадолго.

Что-то холодное и безнадёжное стало шевелиться у неё в душе и расти, расти!.. Вчерашнее блаженное состояние прошло. Тогда отуманило её счастье сознания, что он жив, что она его видела. Но теперь она начала сознавать, что потеряла его навсегда, потеряла радость и счастье всей своей жизни. Для чего теперь ей жизнь? Чтобы ожидать той, другой жизни? Но для неё теперь не было другой жизни, кроме этой, кроме той, от которой она, в ослеплении горя, сама бежала. Но тогда она готова была убежать в могилу, не только за эти мрачные стены. А теперь – вдруг всё прошло! всё, всё – и не для неё!

Где искать помощи? В молитве? Но после вчерашнего молитвенного порыва она не могла больше молиться. Какою «степенью» молитвы могла она теперь молиться? «Славословием»? Но вчерашнее уже не повторится – оно прошло. Ей вчерашнего мало – её душа требует большего. «Благодарением». Но за что же ей благодарить? За то, что она сама оборвала нитку своей жизни? Благодарить! Нет, и эта степень молитвы отнята у неё – но кем? Она сама её утратила. Остаётся «прошение». Но о чём просить, когда ничего уже воротить невозможно.

Где же помощь! к кому обратиться!

Она опять подошла к киоту и стала смотреть на лик Спасителя. С какою тоской она смотрела на этот кроткий, всепрощающий лик.

«Он всех прощал, – шевельнулось у неё в душе, – простил разбойника, простил ту бедную жену, которую хотели побить каменьями, а он простил её за то, что она много любила…»[105]

И она любит!

Девушка с ужасом поняла, что теперь монастырь стал для неё ненавистен. И так быстро совершился этот переворот в её душе! Она ненавидит его, как тюрьму, лишившую её света, счастья. И чем дальше, тем больше она будет грешить этим чувством. Всё равно душа её погибнет – в монастыре ли, или вне монастыря.

Но там, вне монастыря – он, который пришёл вчера с того света, а ночью приходил к ней в видении, «в тонце сне». Там он и наяву придёт, как тогда приходил к ней в сад, когда пел соловей и распускалась берёза.

Девушка подошла к окну своей кельи, которое выходило на Девичье поле. Перед нею вставал Кремль, золотые маковки церквей, а там, невидимо, на Арбате – их дом, её девичий терем, сад… Сирень теперь давно отцвела, и соловей, и кукушка давно перестали петь…

Она отошла от окна и, припав лицом к подушке, горько плакала.

Но вдруг она увидела себя в церкви… он глянул ей в глаза… Как он похудел и постарел за то время, как она его не видела! Не радостно и ему жилось…

Она услышала шорох за дверью. Вздыхая и крестясь, в келью вошла её бывшая мамушка. Что-то родное, далёкое, навеки потерянное напомнил ей этот приход старушки – и дом отца, и её светлый теремок, и тенистый сад со скамейкою, на которой он когда-то с нею сиживал.

Старушка с благоговением целовала руки своей боярышни.

– Что, мамушка, у нас дома? что батюшка? – спросила юная затворница.

Старушка ещё глубже вздохнула.

– Что, ягодка! чему у нас быть хорошему? Тот же монастырь, – сказала она.

– А батюшка?

– Всё то же – кручинится: осиротел он, как перст один без тебя.

– А матушка и братцы не приезжали?

– Нету, родная; да они словно чужие для него.

Девушка хотела что-то спросить, но не решалась. Ей всё же хотелось заговорить о том, что её терзало. Она заговорила стороной.

– А я, мамушка, вечор у всенощной сомлела, – сказала она.

– Господь с тобой! – встревожилась старушка. – С чево это, ягодка?

– Должно быть, от жару и ладанного духа… Я так с блюдом и грохнулась… И как бы ты думала, знаешь, кого я увидела в церкви?

– Ково, золотая моя?

– Воина Афанасьича… Я, может, с тово и сомлела: сказывали допреж того, что он пропал без вести – либо помер, либо убит – так и поминали его… Каково ж мне было увидать его, мертвеца-то, да прямо пред моими очушками! Я не опомнилась, как меня и из церкви-ту вынесли.

Мамушка в знак сожаления качала головой и охала; но для неё не было новостью, что молодой Ордин-Нащокин отыскался. Её тревожила мысль, как её боярышня-черничка примет это известие.

Теперь она поняла, почему боярышня её «сомлела» вчера… Теперь быть беде! Как-то она, голубушка, перенесёт это? Затем старушка и явилась в монастырь.

– Не след было ему приходить сюда! – сказала она строго.

– Для чево ж, мамушка, не придти и сюда? Никому не заказано молиться.

– Не заказано-ту не заказано, – качала укоризненно головой старушка, – да только смущать-ту чистую душеньку грех – ох, грех какой!

– Да это, мамушка, я испужалась только сразу, а вдругорядь не испужаюсь.

– А думать станешь – мысли пойдут мирские…

– Что ж, мамка, о мирском-ту и молиться.

– О! охо-хо! – качала головой мамка. – Смущать-ту грех.

Юная черничка в душе не соглашалась с этим. Как! отказаться даже от того, чтобы его видеть иногда, когда можно! Одно, что осталось у неё, – это видеть его, как видеть иногда вот её, мамку, отца – и вдруг отказаться даже от этого!

Но она не знала, что теперь, правда, достаточно только видеть его иногда; но скоро этого будет недостаточно. Она не знала, какое зерно заброшено было вчера в её душу, что вырастет из этого зерна…

«Нет, нет! только бы видеть его! только бы знать, что он…»

С большой тревогой старушка возвращалась из монастыря в город.

XVIII. Она больше не черница

Не в меньшем волнении, как и юная черничка, возвратился от всенощной Воин Ордин-Нащокин. Только волнение его было иного рода. После мгновенной радости и потрясения, какие испытал он в момент встречи с бывшей невестой, когда она узнала его и от радости или от неожиданности упала в обморок, им овладело глубокое отчаяние. Этот обморок доказал ему, как много она любила его, а может, и теперь любит. Что ж ему из этого? Сознание, что она любит его, ещё более увеличивало в глазах его цену понесённой им утраты. Страдания, причиняемые этим сознанием, усугублялись ещё мыслью, что его тогдашняя безумная вспышка столкнула его в бездну отчаяния. Что тогда стоило выждать месяц, другой, наконец, целый год при спокойной уверенности, что ожидаемые им минуты полного блаженства только отсрочены? А что он сделал? В ослеплении минутной страсти он сам разбил своё счастье. Он тогда бросил ей в глаза не заслуженный ею укор: «жди другого суженого!»

И она нашла его под саваном черницы…

Что ж ему оставалось теперь делать? Тогда впереди у него было что-то – много было впереди! Видеть чужие земли, все чудеса заморщины, сбросить с себя родительскую опеку, забыть на время постылую Москву: целый океан неизведанного был у него тогда впереди! И он изведал всё это и кончил тем, что плакал в гондоле, в Венеции, когда вспоминал об этой самой Москве, о брошенной в ней невесте, и пел «не белы снежки», глотая слёзы раскаяния.

И вот теперь… Нет, так оставаться нельзя! Теперь для него Москва – пытка: от неё так близок Новодевичий монастырь!

Теперь надо стараться забыть её, похороненную в стенах монастыря. А как забыть? где?

Он теперь знал где: там, где люди умирают под гром пушек, под крики победы, под свистом пуль и стрел. Он пойдёт туда – к запорожцам, к Брюховецкому, к Косагову, что воюют теперь с поляками, его лютыми врагами, отравившими ему жизнь своею польскою наукою, отнявшими у него счастье, любовь к родине.

А сложит он там голову – тем лучше! Слишком уж тяжело стало носить её на плечах. Да и кому она нужна? Отцу? У него на плечах государские заботы. Ей? Всё равно ей не обнимать уж, не целовать эту буйную головушку, как когда-то она целовала её.

На другой же день он сказал о своём решении отцу. Старика удивило это внезапное решение: всего дней пять как воротился из долговременной отлучки, после скитания по чужим землям, – и вдруг опять покидать Москву!

– Хочу заслужить вины мои пред государем! – одно твердил он на все доводы отца. – Либо лягу костьми в поле ратном, либо со славою возвращусь, дабы тебе не краснеть за блудного сына.

Решение это в то же время и радовало старика… «На путь истинный возвращается малый», – думал он и доложил об этом государю.

И Алексея Михайловича обрадовало это решение молодого человека. Он полюбил его как сына, особенно после его чистосердечного раскаяния в своём опрометчивом проступке. Отца же, старика Афанасия, он давно любил и высоко ценил его государственный ум.

Он велел Воину явиться к нему – попросту, не во время смотра и купанья запоздавших стольников, а в его образную и в то же время рабочую горницу, по-нынешнему – в свой кабинет, смежный с молельною государыни.

Царь принял Воина милостиво, хвалил за доброе решение.

– Хощу вины свои заслужить пред тобою, пресветлый государь! – повторял и здесь то же самое Воин, что говорил и отцу. – Либо положу свою голову в ратном поле…

– Зачем же? – ласково перебил его государь, любуясь мужественной его осанкой.

– Батя! ты знаешь – мы от рода римского кесаря Августа…

Это стрелой влетела в отцовскую рабочую горницу царевна Софья, думая, что отец у себя один – и остолбенела, вся вспыхнув: серебристый голосок её оборвался на «Августе».

Она стояла с тетрадкою в руках, как зайчик, застигнутый врасплох.

Воин низко поклонился ей.

– Что? что? – с любовною улыбкой глядел на неё Алексей Михайлович. – От рода кесаря Августа, говоришь?

– Да, батюшка государь, – несколько оправившись от смущения, проговорила она и взглянула на Воина.

Заметив, что статный молодой человек любуется ею, она стала смелей.

– Откудова ж ты это узнала, всезнайка? – спросил отец, продолжая любоваться девочкой.

– А вот в этой книге написано, – прозвенела она и подошла к отцу, – вот, читай: «выписано из жития преподобного Нила, Столбенского чудотворца…»[106]

– Ну, читай ты, у тебя глазки лучше моих, а туту так бледно написано, – сказал Алексей Михайлович, гладя головку дочери.

– Вот! – И Софья прочла: – «Прииде во обитель преподобнаго Нила»… Ах! – остановила она себя. – Не с того листа начала… Это о некоей девице, не о кесаре Августе…

Алексей Михайлович рассмеялся и повернул девочку лицом к себе.

– Ты что-й-то путаешь, торопыга.

Софья вспыхнула: она не хотела показаться смешной перед молодым человеком, который ей нравился, когда она была ещё совсем «чюпишная», а теперь ей почти четырнадцать лет.

– Нет, не путаю! – она перевернула лист. – Вот: «Грань десятая, глава вторая. В лето проименитого и самодержавного царя и великого князя Владимера, просветившего всю российскую землю святым крещением, в храбрости великого князя Святослава, внука самодержавного Игоря и достохвальные в премудрости блаженные великие княгини Ольги правнука Рюрекова…»

– Рюрикова, – поправил её отец.

– Нет, Рюрекова! – настаивала упрямая девочка. – Туту написано! Смотри.

– Ну, добро, – согласился отец. – Читай дальше.

– «…первовладествующего в Великом Новгороде и во всей русской земле, не худа рода бяху и незнаема, но опаче проименитого и славного римского кесаря Августа, обладающего всею вселенною, единоначальствующего на земли, во время первого пришествия на землю Господа Бога Спаса Нашего Иисуса Христа, иже нашего ради спасения изволи родитися от без… от безневестныя»…

Девочка остановилась и вопросительно посмотрела на отца.

– Что это такое «безневестныя»? – спросила она.

– Это так Богородицу величают, – отвечал Алексей Михайлович.

– Для чево ж «без невесты»? – недоумевала Софья. – На чтой ей невеста?

– Ну, ин читай дальше! – перебил её отец.

– «От безневестныя, – покорно продолжала юная царевна, – и пресвятыя и приснодевы Марии».

– Воистину так: при римском кесаре воплотися Сын Божий – при Августе, – заметил Алексей Михайлович. – А вот Воин и сам был в Риме, – указал он на молодого человека.

Юная царевна так, кажется, и облила его с головы до ног светом своих ясных глаз. Воин скромно улыбнулся.

– Точно… сподобился… был в Риме и лобызал каменные ступени лестницы дома Пилатова, по ней же сводили на пропятие Спасителя, – пояснил он.

– А разве она в Риме? – удивился Алексей Михайлович.

– В Риме, государь, – отвечал Воин, – её перенесли из Ерусалима крестоносные рыцари.

– Эка святыня какая, Господи? – покачал головою царь. – Ну, что ж кесарь Август? – обратился он к царевне.

Та в это время так и пронизывала своими лучистыми глазами молодого Нащокина. «Шутка ли! в Риме был, вон этими губами целовал лестницу Пилатову, следы Христовых ножек», – казалось, говорили её глаза.

Слова отца заставили её опомниться. Она нагнулась к книге.

– «Сей кесарь, – начала она снова читать, – Август раздели вселенную братии своей и сродником, ему же быша присный брат, именем Прус, и сему Прусу тогда поручено бысть властодержательство в березех Висле реке граде Мовберок[107] и Турок[108]-Хваница (?) и преславный Гданск, и иные многие городы по реку глаголемую Неман, впадшую, иже зовётся и поныне Прусская земля; сего же Пруса семени отъяша вышереченный Рюрек и братия его; егда ещё живяху за морем, и тогда варяги именовахуся и из-заморья имаху дань на чюди, то есть на немцех и на словянех, то есть на новгородцех, и на кривичех, т. е. на торопчанех»[109].

Кончив чтение, Софья Алексеевна с торжествующим видом посмотрела на отца и на молодого Ордина-Нащокина.

– Так вот откудова мы родом, – улыбаясь, сказал Алексей Михайлович, – а я думал, что мы простого роду; а оно вон куда махнуло – в родню с кесарем Августом! Не махонька у нас роденька! А где ты взяла эту книгу? – спросил он.

– Симеон Ситианович Полоцкой принёс мне, – отвечала царевна.

– Балует он тебя, я вижу.

– А потому балует, что я хорошо учу все уроки.

– Добро, добро! Ты у меня умница. Иди же к матери.

Алексей Михайлович погладил дочь по головке, и царевна, поцеловав у отца руку, вышла из горницы, с улыбкой кивнув головой Воину.

Скоро государь отпустил и этого последнего, пожаловав к руке и пожелав ему счастья на ратном поле.

Три дня Воин лихорадочно готовился к отъезду: выбирал лошадей, накупал нового оружия, заказывал дорожное и боевое платье.

А на душе у него было очень тяжело. Хотел он было ещё раз съездить в Новодевичий монастырь ко всенощной, но решимости не хватило: «увижу её – и всё прахом пойдёт»…

На четвёртый день утром, когда отец заседал в царской думе, Воину доложили, что его желает видеть монашка из Новодевичьего. Сердце у него дрогнуло при этом слове. Но он велел впустить: «за сбором, должно быть, на монастырь».

Но сердце у него так и колотилось. Он встал…

В дверях стояла она в своём монашеском одеянии – бледная, бледная…

Он протянул к ней руки. Она бросилась к нему да так и повисла у него на шее.

– Милый мой! суженый мой! – шептала она и плакала.

Он сжимал её в своих объятиях.

– Милая! Наташечка! да как же ты?

– Я совсем к тебе, совсем! и до гробовой доски! Я твоя… бери меня как знаешь… в жёны, в полюбовницы… всё равно я пропала, погубила мою душеньку… Я только твоя, твоя!

– А монастырь?

– Не черница я больше! не Надежда! Я твоя Наташа! твоя вся! вся!

Он ласкал её, шептал всевозможные нежные слова, целовал её светло-русую головку…

Клобук её упал с головы на пол. Она больше не черница…

XIX. Любовь Стеньки Разина

Прошло три года.

Был конец августа 1668 года. На Волге, у астраханской пристани, стояла многочисленная флотилия речных и морских судов – «стругов». Было уже поздно. Тёмная южная ночь давно стояла над Волгой и городом; мерцавшие в небе звёзды показывали уже время к полуночи, а между тем в Астрахани было, по-видимому, очень шумно: оттуда доносились весёлые голоса, подчас слышалось пение, говор, и от времени до времени ночной воздух потрясаем был пушечными выстрелами с крепостных башен.

При каждом таком выстреле ходивший взад и вперёд по одному стругу казак останавливался, прислушивался и скучающим голосом проговаривал:

– «Ишь, черти, загуляли, а ты тут слоняйся, как уток по верстатью!

В Астрахани действительно гуляли. Астраханский воевода, наш московский знакомый, князь Семён Васильевич Прозоровский, справлял именины своей любимой дочери Натальи, которую мы покинули в Москве, три года назад, уже не Натальею, а инокинею Надеждою.

Это и был Натальин день, 26 августа.

Князь Прозоровский назначен был астраханским воеводою недавно – менее года тому назад. Теперь у него шёл пир горой. Да и неудивительно: он очень любил свою белокуренькую Наталью, а с другой стороны, он принимал у себя сегодня редких, дорогих гостей. Главным и почётнейшим гостем был славный атаман вольных донских казаков Степан Тимофеевич Разин. Он недавно только воротился с своею флотилиею и казаками из морского похода[110]. Слава его громких подвигов наполнила уже всю Россию, и хотя эти подвиги сильно озабочивали московское правительство, однако до поры до времени оно принуждено было не только не показывать своего неудовольствия удалому атаману, предводителю буйного казачества, но как бы и поощрять его подвиги «великого государя милостивыми грамотами».

Действительно, в один год Степан Тимофеевич успел показать, на что он способен. Едва он вышел с своими молодцами с Дону на Волгу и основался ватагой на знаменитом «бугре», как тотчас же разбил весенний караван судов, направлявшихся в Москву с казёнными патриаршими товарами и товарами частных лиц, а также с партиею арестантов; начальника стрелецкого отряда, следовавшего с караваном, приказал изрубить в куски, как барана на шашлык, судового приказчика и трёх служащих – повесить, арестантов – освободить, чем и сделал их своими слугами, готовыми за него в огонь и в воду. Потом Степан Тимофеевич уже на тридцати трёх стругах, пополненных, сверх своих казаков, ещё и стрельцами, вышел в Каспийское море, оттуда рекою Яиком дошёл до Яицкого городка и обманом взял его, а взявши – велел тамошнему стрелецкому голове, начальным людям и «несогласным» стрельцам поотрубать головы, ушедших же из Яицкого городка – тоже порубить и потопить. Дальше – разгромил кочевых татар у устья Волги и ограбил турецкое судно. Астраханскому воеводе, князю Хилкову[111], предшественнику князя Прозоровского, присылавшему к нему просить, чтоб он отпустил и стрельцов и всех своих пленников, велел сказать:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю