Текст книги "Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)"
Автор книги: Борис Фрезинский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 68 страниц)
Отечественную войну 1941–45 годов по справедливости принято считать звездным часом Ильи Эренбурга. Он стал едва ли не первым публицистом антигитлеровской коалиции – художественная ярость написанного им сочеталась с гигантской продуктивностью: около полутора тысяч статей для центральных, фронтовых, армейских, даже дивизионных и тыловых газет, специально для зарубежной прессы и телеграфных агентств (статьи переводились на многие языки, распространялись подпольно, выпускались в виде листовок и брошюр)… Поразительная, фантастическая работоспособность, беспрецедентный запал – а ведь писателю было за пятьдесят! Он взял это на себя в первый день войны и, не жалуясь на усталость, нес свой груз до конца. История русской публицистики другого такого примера не знает.
Лишь изредка Эренбург мог урвать время от публицистики. Осенью 1942 года, после отчаянного лета (немцы вышли к Волге и поднялись на Кавказ), Эренбург написал несколько стихотворений. Они, в отличие от стихов 1939 года, продолжали его статьи (в которых, правда, всегда была острая лирическая нота). Это были стихи о внезапном для населения нападении немцев и о всенародном отпоре ненавистному врагу, плач по занятому немцами родному Киеву («Киев, Киев! – повторяли провода, – / Вызывает горе, говорит беда…»), о вере в победу (звучащие тогда почти абстрактно строки о грядущем вступлении наших войск в Берлин) и о самой победе, которая «не гранит, не мрамор светлый, – / В грязи, в крови, озябшая сестра», о несдавшейся Франции, о Париже и заклинание «Так ждать…», напоминающее симоновское «Жди меня», стихи о старых солдатах и о погибших юношах. Хорошие, искренние, вполне эренбурговские стихи – не событие в поэзии, но важная временная мета в знаковой хронологии стихов Эренбурга. Любопытна краткая запись в индийских дневниках художника Н. К. Рериха, получившего в Индии в 1943 году четыре номера «Нового мира» (среди них и № 2–3 с шестью стихотворениями Эренбурга): «Много ценного материала <…>. Значительны, как всегда, стихи Эренбурга» [119]119
Рерих Н. К.Листы дневника // Прометей. Вып. 8. М., 1971. С. 249.
[Закрыть]…
В нашем перечне не упомянута еще одна тема статей и стихов Эренбурга 1942-го, самого успешного для Германии года войны – «Убей немца!». В сборнике «Стихи о войне» (1943) она представлена стихотворениями «Убей!», «Возмездие», «Немец», «Проклятие», «Немецкий солдат», «Немцы вспоминали дом и детство», «Колыбельная». Адрес этих стихов, как и аналогичных статей Эренбурга, конкретен и во времени, и в пространстве – речь идет о гражданах гитлеровской Германии, с оружием в руках 22 июня 1941 года вступивших на территорию СССР с целью его порабощения и поголовного уничтожения миллионов мирных людей, в частности, за один только факт их принадлежности к неарийским народам. Можно спросить: в какой мере тема «Убей!» вообще может быть предметом поэзии? Ответ прост: в той же мере, в какой она может быть предметом жизни.
В академическом издании, дающем представление обо всех сторонах поэтического творчества Ильи Эренбурга, присутствие этих стихов обязательно. Как и аналогичные стихи Симонова или «Итальянец» Светлова, они остаются в поэтической летописи XX века страшными, но справедливыми страницами…
Летом 1943 года барометр войны впервые указывал на победу. «Понемногу все становилось привычным: разбитые города, развороченная жизнь, потеря близких…» [120]120
ЛГЖ. Т. 2. С. 384.
[Закрыть]. Почувствовав некоторое облегчение (оно было куплено безмерной ценой миллионов жизней, которые испокон веку на Руси никто не считал), власть могла вернуться к прежним идеологическим заботам, наверстывала упущенное: снова пошли проработочные статьи в прессе и травля писателей; в искусстве утверждался помпезный великорусский стиль, в жизни – государственный антисемитизм. Интеллигенции давали понять, чтоб не заносилась; надежды на невозможность после такой войны нового 1937 года повисали. Все это порождало те раздумья, которые, понятно, не могли быть предметом газетных статей. Так возникли у Эренбурга стихи 1943–1945 годов. «Дневника я не вел, но порой писал стихи, короткие и не похожие на мои статьи: в стихах я разговаривал с собой. До лета 1943 года мы жили в ожесточении, было не до раздумий. Стихи снова стали для меня дневником, как в Испании…» [121]121
Там же. С. 383.
[Закрыть].
Есть время камни собирать,
И время есть, чтоб их кидать.
Я изучил все времена,
Я говорил: на то война,
Я камни на себе таскал,
Я их от сердца отрывал,
И стали дни еще темней
От всех раскиданных камней.
Зачем же ты киваешь мне
Над той воронкой в стороне,
Не резонер и не пророк,
Простой дурашливый цветок?
Снова в стихах Эренбурга – библейские ассоциации (Екклесиаст и несчастный Иов), снова двойное зрение – горе, принесенное врагом, и горе, которое впереди.
Молчи – словами не смягчить беды.
Ты хочешь пить, но не ищи воды.
Тебе даны не воск, не мрамор. Помни —
Ты в этом мире всех бездомней.
Не обольстись цветком: и он в крови.
Ты видел все. Запомни и живи.
Эренбург постоянно выезжал на фронт, писал о территориях, освобожденных от немцев, своими глазами видел следы их разбоя, кровавых трудов их усердных помощников из местных; письма, которые он получал, документы, которые к нему попадали, рисовали еще более жестокую картину. Стихи «Бабий Яр» (1944) – о расстреле в 1941-м всего еврейского населения Киева – не раз потом аукнутся Эренбургу:
Мое дитя! Мои румяна!
Моя несметная родня!
Я слышу, как из каждой ямы
Вы окликаете меня…
Этого Эренбург никогда не забывал, а для государства Холокост был «чужим горем» (недаром горькие стихи Эренбурга 1945 года «Чужое горе – оно как овод…» трудно проходили цензуру).
В годы войны Эренбург начал работу над документами и свидетельствами об уничтожении гитлеровцами еврейского населения в СССР, задумав издать их книгой. Потом к этой работе – ее курировал Еврейский антифашистский комитет – подключился и Василий Гроссман. «Черная книга» в 1947-м была запрещена, за участие в ней многие пострадали; почти весь состав Еврейского антифашистского комитета был арестован, а в 1952-м расстрелян; «Черную книгу» издали только в годы перестройки.
В стихах 1943–1945 годов – раздумья о долгой жизни. Войны и кровь – всю жизнь; где тот покой, о котором говорил Пушкин?
Было в жизни мало резеды,
Много крови, пепла и беды.
Я не жалуюсь на свой удел,
Я бы только увидать хотел
День один, обыкновенный день,
Чтобы дерева густая тень
Ничего не значила, темна,
Кроме лета, тишины и сна.
В стихах Эренбурга не равнодушная, но вечная природа – главная опора духа, но, конечно, не только она, и в этом случае трагические стихи перестают быть скорбными. Таково одно из самых пронзительных стихотворений 1945 года:
Когда я был молод, была уж война,
Я жизнь свою прожил – и снова война.
Я все же запомнил из жизни той громкой
Не музыку марша, не грозы, не бомбы,
А где-то в рыбацком селенье глухом
К скале прилепившийся маленький дом.
В том доме матрос расставался с хозяйкой,
И грустные руки метались, как чайки.
И годы, и годы мерещатся мне
Всё те же две тени на белой стене.
В 1943 году Эренбург ощутил, что стосковался по прозе, но ежедневная работа публициста не позволяла сосредоточиться на серьезном большом замысле, стихи же – лирический дневник (отсюда, кстати, и отсутствие заботы о нарядных и просто точных рифмах), это – другое; каким-то выходом оказались написанные одна за другой четыре сюжетные поэмы: две на материале зарубежного Сопротивления (Франция, Чехия), две – на русском. Поэмы, написанные одним размером, рождались с ходу, ритм вел автора сам собой, сюжеты были бесхитростны («Париж» и «Прага говорит», как кажется, менее плакатны, чем «Варя» и «Наступление»), во всех поэмах главные герои жертвуют жизнью ради Свободы (этим словом Эренбург и назвал выпущенную в 1943-м книжку, предпослав поэмам лирическое вступление – свое признание в любви Европе). Цикл поэм выстраивал единую картину героического европейского Сопротивления фашизму, вписывая сцены Отечественной войны в общую панораму Второй мировой.
Поэтический мир лирики 1943–1945 годов нов и не нов для Эренбурга: это раздумья о трагичности жизни; но в отличие от горького мира испанских стихов, теперь в них, как правило, отсутствует романтическая нота, ее проблеск мелькнет разве лишь в стихах о Победе (май 1945 года). Но и в этом цикле сама Победа похожа и непохожа на Победу из испанских стихов, где ее романтически освещала Самофракийская Ника:
Я запомнил несколько примет:
У победы крыльев нет как нет,
У нее тяжелая ступня,
Пот и кровь от грубого ремня…
Теперь образ Победы строже и заземленнее:
Она была в линялой гимнастерке,
И ноги были до крови натерты…
Дело не только в смене размера стихов, дело прежде всего в смене восприятия: нищета опустошенной войною земли, сгоревшие русские избы, незарытые кости солдат, миллионы убитых и, несмотря на все, продолжающаяся на ней жизнь под тем же прессом власти, разве что без революционно-романтического флера, – все это изменило тон стихов.
Трагичность мира испанских стихов благожелательная критика могла объяснять тем, что та война была проиграна. Трагичность стихов Эренбурга 1943–1945 годов такого объяснения не имела. Когда эти стихи были собраны в книгу «Дерево» – о ней промолчали…
Конец войны был омрачен у Эренбурга напечатанной 14 апреля 1945-го в «Правде» по личному указанию Сталина статьи зав. Агитпропом ЦК Г. Александрова «Товарищ Эренбург упрощает», которая в угоду политическому расчету обвиняла его в неклассовом подходе к немцам и дезавуировала его публицистику. Ответить на эту статью публично ему, разумеется, не позволили; Сталин на его недоуменное письмо с выражением категорического несогласия с этими обвинениями не ответил. Теперь эта история объяснена документально [122]122
Спустя полвека появилась информация о доносах на Эренбурга, использованных для его шельмования. См.: Решин Л.«Товарищ Эренбург упрощает» // Новое время. 1994. № 8. С. 50–51; Фрезинский Б.Почерк вождя // Невское время. 1995. 14 апреля.
[Закрыть].
Так Эренбург встретил Победу, в таком состоянии думал о сделанном и писал стихи:
Я смутно жил и неуверенно,
И говорил я о другом…
Он это хорошо понимал, но среди написанного им в те «воинственные годы» было и не «о другом»:
Умру – вы вспомните газеты шорох,
Проклятый год, который всем нам дорог.
А я хочу, чтоб голос мой замолкший
Напомнил вам не только гром у Волги,
Но и деревьев еле слышный шелест,
Зеленую таинственную прелесть…
……………………………………………………
Уйду – они останутся на страже,
Я начал говорить – они доскажут.
В январе 1946 года Эренбург принялся за большой роман («Буря»), а в апреле его вызвали к Молотову, сообщившему, что Эренбург направляется в длительную поездку по США (начиналась холодная война, и Эренбургу отводилась роль в ее пропагандистском обеспечении); в порядке любезности ему позволили затем побывать во Франции. Упоминание вышедшей в 1946 году книги стихов Эренбурга «Дерево» вычеркнули из очередной разгромной статьи (шла гнусная кампания против Зощенко и Ахматовой) только потому, что автор находился за рубежом.
В 1948 году Эренбург снова пишет стихи – последние при Сталине; они сочинялись без оглядки на возможность публикации и большей частью остались ненапечатанными при жизни автора (между «Деревом» и следующей книгой его стихов – интервал в 13 лет). Уже ощущалась черная атмосфера последних лет сталинского произвола – был убит Михоэлс, начались массовые изгнания евреев со службы, аресты членов Еврейского антифашистского комитета; предстояла кампания борьбы с «космополитами». В стихах Эренбург вспоминал войну, убитых под Ржевом, говорил о Франции, где прожита половина жизни и куда его не выпустили в 1948-м; он вспомнил старую песню «Во Францию два гренадера…» и в сердцах обронил:
Зачем только черт меня дернул
Влюбиться в чужую страну?
Вообще, небанальная тема родины звучала почти во всех стихах 1948-го – и ржевских, и о лермонтовских Тарханах, и в поразительном для обстановки тех лет стихотворении «К вечеру улегся ветер резкий…». Лучшие из этих стихов уже предвещали стиль оттепельных – они, как правило, длиннее и сюжетнее военных…
5 марта 1953 года в стране началась другая жизнь, а осенью 1953-го на чистом листе бумаги, лежавшем перед Ильей Эренбургом, он вывел название новой повести. Это слово облетело весь мир и в итоге стало общепризнанным названием наступившей эпохи – Оттепель.
7. Прошу не для себя… (1954–1967)В мае 1945 года Илья Эренбург написал стихотворение:
Прошу не для себя, для тех,
Кто жил в крови, кто дольше всех
Не слышал ни любви, ни скрипок,
Ни роз не видел, ни зеркал,
Под кем и пол в сенях не скрипнул,
Кого и сон не окликал, —
Прошу для тех – и цвет, и щебет,
Чтоб было звонко и пестро,
Чтоб, умирая, день, как лебедь,
Ронял из горла серебро, —
Прошу до слез, до безрассудства,
Дойдя, войдя и перейдя,
Немного смутного искусства
За легким пологом дождя.
Теперь наступили годы, когда молитва могла стать программой действий.
В 1956 году Эренбург возвращается к своей работе 1915 года – переводам из Вийона; переводит его стихи заново, демонстрируя блестящее мастерство. Сейчас много издают и много переводят Вийона – переводы Эренбурга, особенно «Баллада примет» (в переводе Эренбурга все ее строки начинаются одинаково: «Я знаю…», но это не создает ощущения однообразия благодаря виртуозной рифмовке (ababbcbc), которая, в свою очередь, повторяется в каждой из 8-строчных строф, создавая впечатляющий звуковой эффект), «Баллада поэтического состязания в Блуа», «Баллада истин наизнанку», сразу ставшие фактом русской поэзии, – остаются непревзойденными. Затем он занялся переводом старинных французских песен и лирики любимого им современника и друга Ронсара – Жоашена Дю Белле.
Статью «О стихах Бориса Слуцкого» [123]123
Литературная газета. 1956. 28 июля. Текст этой статьи без редакционной правки см.: Борис Слуцкий: Воспоминания современников. СПб., 2005. С. 9–19.
[Закрыть], сделавшую поэта «широко известным» не только «в узких кругах», Эренбург закончил оптимистично: «Хорошо, что настает время стихов». Это, как оказалось, относилось и к нему самому – 1957 годом датированы и первые после почти десятилетнего перерыва стихи Эренбурга. Он оставался действующим публицистом и в статьях писал о несомненных вещах – о необходимости мира, о разоружении, взаимопонимании между народами, о надеждах, связанных с новым курсом страны, в его эссе речь шла о взаимосвязи культур, о писателях, загубленных и уцелевших, о живописи, которую прежде никто не мог увидеть и которая стала выходить к людям; а в стихах речь шла о праве человека на сомнения, о муках совести, о той цене, которой покупается верность однажды выбранному пути или оплачивается звонкая, эфемерная слава.
На фоне обычной советской риторики, ее холодного «мастерства» и отсутствия живой мысли стихи Эренбурга с их затрудненным словом, бедными рифмами, коротким, как после тяжелой болезни, дыханием казались неумелыми. Но тем-то и хороши эти стихи, что в них остановлено мгновение возвращения русской поэзии к самой себе после долгих лет всеобщего одичания…
Эренбург вспоминал [124]124
ЛГЖ. Т. 3. С. 415.
[Закрыть], как осенью 1957 года работал («стучал на машинке»), поглядел в окно и… так неожиданно для него появилось первое стихотворение «Был тихий день обычной осени…» – про опавшие, мертвые листья, взлетевшие с земли под порывом ветра:
Давно истоптаны, поруганы,
И все же, как любовь, чисты,
Большие, желтые и рыжие
И даже с зеленью смешной,
Они не дожили, но выжили
И мечутся передо мной…
Это, конечно, не о листьях, это о своем поколении. В данном случае эзоповский язык был не средством обойти цензуру, зашифровав понятным читателю образом свои мысли, а, по признанию автора, «бессилием выразить себя» [125]125
Там же. С. 420.
[Закрыть], порождавшим сомнения в «верности и точности слова», сомнения, классически выраженные Тютчевым. (Заметим, к слову, что стихотворение Эренбурга «Ты помнишь – жаловался Тютчев…» с его жестким финальным приговором не включено автором в книгу 1959 года по причине очевидной цензурной непроходимости в контексте сборника.) Общий же комментарий автора к его стихам 1957–1958 годов таков: «Все, что приключилось в мире за последнее десятилетие, заставляло меня часто и мучительно думать о людях, о себе: эти мысли выходили из рамок исторических оценок, становились невольными итогами длинной, трудной и зачастую сбивчивой жизни» [126]126
Там же. С. 416.
[Закрыть]. «Люди, годы, жизнь» – подцензурные мемуары, и под «выходом из рамок исторических оценок» подразумевались суждения, не соответствующие официальным идеологическим клише. Внимательный читатель Эренбурга находил в его «пейзажной» лирике актуальные раздумья о жизни, хотя цензура и в пейзаже, конечно, выискивала явные аллюзии, но органичность и серьезность эренбурговских природных сюжетов ее обескураживала.
Особенно остро и внятно звучал эзоповский язык в стихотворении «Да разве могут дети юга…», где географическая подмена (Запад-Восток на Юг-Север) позволила создать эмоционально убедительную картину советской жизни – бытовой и духовной, идеологической, прошлой и нынешней: холода, заморозки, закованная льдом река и пр. в противовес жизни счастливцев южного рая, «где розы плещут в январе». Не нужны были никакие филиппики по части «культа личности и его последствий» (тогдашний эвфемизм, означавший преступления сталинской эпохи), простые слова
А мы такие зимы знали,
Вжились в такие холода —
не требовали расшифровки, как и заключительные строки стихотворения:
И в крепкой, ледяной обиде,
Сухой пургой ослеплены,
Мы видели, уже не видя,
Глаза зеленые весны.
Это было ясно и неназойливо, все всё понимали – неслучайно именно эти, первые у Эренбурга, стихи стали петь под гитару… Так же и евангельский образ «Фомы Неверного», и до того встречавшийся в стихах Эренбурга, обрел теперь актуальный смысл разумности сомнений; и наоборот, картина смены речных отмелей на полноводье должна, по мысли Эренбурга, не приводить к смирению перед действием слепых сил, а лишь подчеркивать ответственность человека за свою судьбу при всех поворотах истории. Дело не в эпохе, дело в нас самих – мысль, ставшая крылатой благодаря строкам совсем другого поэта, в 1958 году только еще начинавшего свой путь:
Времена не выбирают,
В них живут и умирают.
Не надо, однако, думать, что стихи Эренбурга – зашифрованная «антисоветчина». Газетная конкретика (в прямом ли, в эзоповском ли виде) вообще отсутствует в его стихах – стихов «на случай» Эренбург не писал (может быть, за исключением стихотворений «Спутник» и «Товарищам», но и в них содержание существенно шире непосредственного повода). Его стихи – это лирические раздумья, и картины природы, столь тонко чувствуемые автором, лишь помогают ему выразить свою мысль (подтекст вообще – существенная черта русской лирики периода оттепели).
Так, стихи «Ошибся – нужно повторить…» начинаются с рассказа об уютном мире заемных слов, знакомом с детства, а заканчиваются горькой исповедью:
Лишь через много-много лет,
Когда пора давать ответ,
Мы разгребаем груду слов —
Весь мир другой, он не таков.
Слова швыряем мы в окно
И с ними славу заодно.
Как ни хвали, как ни пугай,
Молчит облезший попугай, —
Слова ушли, как сор, как дым,
Он хочет умереть немым.
Не всегда в основе стихов Эренбурга – драма его поколения, не всегда и сатирические стрелы (вообще в стихах Эренбурга с годами все чаще встречался сатирический сюжет) обращены только к прошлому. Антибуржуазности, усвоенной с юности, Эренбург не изменял; в неопубликованном при жизни автора стихотворении «В их мире замкнутом и спертом…» речь идет о той части тогда молодого поколения, которая, репродуцировав себя, привольно заняла сегодня просцениум российского жизненного пространства; ее логика нехитра:
Прошла эпоха революций.
А сколько платят за стихи?
Иногда Эренбург ищет рациональные оправдания верности давней присяге, пытается объяснить необъяснимое. Воспоминания о дореволюционной России с миллионами неграмотных крестьян, со страшным бытом и законами домостроя, с межнациональной рознью, затаенной злобой – той России, которую Эренбург знал, а не той, что была и будет на олеографических картинках, – эти воспоминания при сопоставлении с первым в мире советским спутником, с десятками ежедневно приходящих горячих, искренних писем незнакомых читателей, вообще при взгляде на пылкое, многим интересующееся поколение, давно уже именуемое шестидесятниками, создавали столь сильный контраст, что не могла не родиться надежда: рано или поздно все это сработает и люди станут лучше. Это давнее заблуждение Эренбурга относительно быстроты появления «нового человека» и его генетической устойчивости касается только масштаба времени. Человечество становится «лучше» лишь в масштабе истории, что делает наивным эренбурговское обольщение «многомиллионными массами» советских читателей. Сегодня этот конкретный аргумент в пользу быстрого прогресса: мы самая читающая страна и т. д. – отпал сам собой. Пессимизм на сей счет всегда оказывается в выигрыше, и булгаковская, устами Воланда, реплика о том, что люди – те же и «квартирный вопрос» их сделал даже хуже, заслуженно торжествует на ограниченном интервале исторического времени.
Есть в стихах 1958 года прямая перекличка с испанскими – мотив Верности. Теперь в энергичном стихотворении Эренбург уточняет его, проклиная веру в идолов. Он различает Веру и Верность и называет адреса Верности: веку, людям, судьбе. Стихи – не политическая декларация, в них многозначность слова зачастую – основа выразительности, поэтому не будем спорить с Эренбургом, отметим лишь так не вяжущуюся с советской идеологией (в контексте этих стихов) готовность к смерти, решительно выраженную в финале:
Если терпеть, без сказки,
Спросят – прямо ответь,
Если к столбу, без повязки, —
Верность умеет смотреть.
Стало быть, эта жертвенная Верность (а значит, и присяга) – не режиму, который как раз и ставил исправно к столбу верных ему граждан, а идее, которую этот режим давно растоптал. В жизни Эренбурга все было сложнее.
В характерное для тогдашней поэзии Эренбурга стихотворение «Есть в севере чрезмерность…» вплетается новый для нее мотив – о большом счастье, которое «сдуру, курам на смех, расцвело». Так пробивается в стихи Эренбурга любовная тема, чтобы в полный голос прозвучать в стихотворении «Про первую любовь писали много…», – в нем речь о последней любви, про вечер жизни,
Когда уж дело не в стихе, не в слове,
Когда всё позади, а счастье внове.
Это – шлейф последней большой любви Эренбурга. Он познакомился с Лизлоттой Мэр в Стокгольме в 1950-м, их роман начался в середине пятидесятых и продолжался до последнего часа Эренбурга. Об этом мы еще расскажем, говоря о Швеции: Лизлотта Мэр – жена крупного политического деятеля Швеции социал-демократа Ялмара Мэра.
Многие из стихов 1957–1958 годов впервые были напечатаны в итоговой книжке «Стихи. 1938–1958» (1959). Эту книгу, несомненно, заметили читатели, хотя на нее не было напечатано ни одной рецензии (либеральные критики не обладали эренбурговским даром эзоповской речи и помалкивали, ортодоксам же Эренбург был не по зубам: признать печатно криминал в его стихах о природе означало направить мысль читателя в политически опасную сторону).
Не раз оказываясь в эпицентре острых политических событий, заслужив именно политической публицистикой мировую известность, если не сказать – славу, Эренбург всю жизнь оставался поэтом и чувствовал себя прежде всего поэтом.
Говоря из времени, когда роль современной литературы в жизни населения совершенно ничтожна, о времени, когда эта роль была исключительно высока, нелегко сочетать историческое видение с современным. Подчеркнем поэтому, что, как писал еще в 1916 году Валерий Брюсов, литература для Эренбурга – не игра, не забава и не ремесло, но дело жизни…
Начиная с 1959 года все силы Эренбурга отданы созданию многотомных мемуаров – книги, которая сыграла исключительную роль в просвещении его молодых современников.
В перерыве этой большой работы – в 1964 году – Эренбург ощутил возможность снова вернуться к стихам и писал их до 1966-го, когда решил продолжить мемуары, начав их седьмую книгу, чтобы описать завершившуюся новую историческую эпоху страны – эпоху хрущевской оттепели. Для цикла последних стихов Эренбурга, частично напечатанных при его жизни, частично – в перестройку, характерна предельная исповедальность.
Есть в этих стихах и отклик на свержение Хрущева: «Стихи не в альбом»; «В римском музее», – где императорский Рим легко подразумевает тогдашнюю Москву, а Хрущев сравнивается с Калигулой, выходки которого не вынес сенат, как и выходки Никиты Сергеевича – Политбюро:
Простят тому, кто мягко стелет,
На розги розы класть готов,
Но никогда не стерпит челядь,
Чтоб высекли без громких слов.
«Когда зима, берясь за дело…» – стихи о зиме, устилающей белоснежным покровом все хляби осени, а по существу – о том, как под видом борьбы с ошибками Хрущева осуществляли возврат в прошлое, откорректировав его только гарантиями для партаппарата. Есть и жесткий взгляд на советский политический театр, и шире – на судьбу русской революции («В театре» – о фальшивом спектакле и несчастном зрителе, который смотрит его лишь потому, что есть билет, – в 1915-м Эренбург допускал для зрителя возможность возврата билета, имея в виду формулу Ивана Карамазова, теперь у него другая формула – «надо пережить и это», так что зритель обречен досмотреть фарс до конца; «В костеле» – о первых христианах, оказавшихся в дураках, коль скоро создали церковь, неминуемо самодостаточную, и т. д.).
Взгляд на собственную длинную жизнь лишен каких бы то ни было прикрас:
Пора признать – хоть вой, хоть плачь я,
Но прожил жизнь я по-собачьи,
Не то что плохо, а иначе, —
Не так, как люди или куклы,
Иль Человек с заглавной буквы:
Таскал не доски, только в доску
Свою, дурацкую поноску,
Не за награду – за побои
Стерег закрытые покои,
Когда луна бывала злая,
Я подвывал и даже лаял
Не потому, что был я зверем,
А потому, что был я верен —
Не конуре, да и не палке,
Не драчунам в горячей свалке,
Не дракам, не красивым вракам,
Не злым сторожевым собакам,
А только плачу в темном доме
И теплой, как беда, соломе.
Этот горький итог прожитой жизни – последнее слово о Верности.
«С грубой, ничем не прикрытой прямотой он „признавал пораженье“», – пишет об этих стихах Бенедикт Сарнов [127]127
Октябрь. 1988. № 7. С. 163.
[Закрыть], напоминая белинковский тон «Сдачи и гибели советского интеллигента». Но – тут ни убавить, ни прибавить…
В последних стихах Эренбург раздумывает о своем ремесле в контексте неизбежной для России темы «писатель и власть», находя в европейском прошлом поучительные сюжеты («Сэм Тоб и король Педро Жестокий»), Весь внешний, политический, в итоге чужой ему мир – зверинец, паноптикум, кошмар, при одном воспоминании о котором из души вырывается вопль «Я больше не могу!..».
Это был бы беспросветный, черный мир, если бы не искусство (как решительно, как определенно сказано в «Сонете»: «Всё нарушал, искусства не нарушу»!) и если бы не
В голый, пустой, развороченный вечер
Радость простой человеческой встречи.
Итог итогов несет лирическое утешение:
Но долгий день был не напрасно прожит —
Я разглядел вечернюю звезду.
В этих раздумьях над итогами прожитого естественны возвраты к давним стихам и мыслям, к давним молитвам, и звучат они теперь уже бесстрашно:
Не жизнь прожить, а напоследок
Додумать, доглядеть позволь.
Поздние стихи Эренбурга не стали сенсацией, как его мемуары, но и не прошли незамеченными.
Вот недавнее свидетельство поэта последнего поколения, чьи стихи успел узнать неутомимый в интересе к поэзии Илья Эренбург:
«Стихи Эренбурга 50–60-х гг. были мне небезразличны, поскольку их отличала „последняя“ прямота, они были лишены всяческих красот и украшений, в них запечатлен трагический опыт XX века, опыт человека, прошедшего через революцию, несколько войн, ужасы сталинского террора, собственный страх, сознание своей вины, разочарование в „оттепельных“ надеждах и обещаниях и т. д.
Было понятно, почему этот человек любит поэзию Слуцкого.
Поздние стихи Эренбурга внушали доверие к нему. В этом интимном жанре Эренбург был прост, суров, правдив.
На фоне сентиментально-народной, официально-патриотической или легкомысленно-передовой, громкоголосой поэзии тех лет эти стихи, отказавшиеся от пышных словесных нарядов, шероховатые, вне каких-либо забот о поэтическом „мастерстве“, привлекали подлинностью горечи и страданием, неутешительностью итогов большой и противоречивой человеческой жизни.
Короче говоря, был такой момент, когда стихи Эренбурга оказались нужнее многих других» [128]128
Из письма А. С. Кушнера автору статьи 27 февраля 1998 г.
[Закрыть].
Нет никакого сомнения – еще не раз и не для одного человека опыт XX столетия, аккумулированный в стихах Ильи Эренбурга, окажется нужным.