Текст книги "Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)"
Автор книги: Борис Фрезинский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 68 страниц)
Зимой-весной 1924 года Эренбург путешествовал по Советской России, пытаясь понять, что там происходит, – тревоги он не почувствовал и, нагруженный планами и авансами, вернулся в Берлин, уже зная, что там не останется: осенью ему наконец удалось снова обосноваться в Париже.
Последний период, охватываемый первым томом писем (1925–1930), – нелегкая жизнь с островками случайного кратковременного благополучия. Ухудшение наблюдалось от года к году. Существовать приходилось все на меньшие гроши, вырученные за иностранные переводы своих книг (забавно, что в Советской России жизнь Эренбурга воспринималась как вполне благополучная). Между тем идеологический занавес в СССР неминуемо опускался, становясь железным. Печататься Эренбургу было все труднее: одни книги не пропускались вовсе, другие выходили изуродованными. До 1927 года в любой сложной ситуации Эренбург знал, что может позволить себе «героические усилия» (обратится, скажем, к Каменеву или к Бухарину), и разрешение на издание будет получено. Но в 1927 году Каменев потерял всякую власть, а обращение в 1928 году к Бухарину по поводу романа «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» не сработало (впрочем, через год и Бухарин потерял власть – она всецело сконцентрировалась в руках лично Эренбургу не знакомого Сталина). Положение основательно и безысходно изменилось.
Уехав на Запад в 1921 году с советским паспортом, Эренбург неизменно сохранял лояльность по отношению к советскому режиму – он не сотрудничал в откровенно враждебных ему белоэмигрантских или иностранных изданиях и не общался с подчеркнуто антисоветской публикой. Фактически так же держали себя впоследствии Ремизов, Замятин, Осоргин… – те, кто с советским паспортом расставаться не намеревался, но Эренбург желал большего: он желал еще издаваться в СССР. Он был писатель быстрого пера и о том, что писал, с некоторых пор говорил так: «Это про сегодня для сегодня» (он, конечно, лукавил, и лучшее из написанного им тогда свое «сегодня» пережило). Но потерять возможность издаваться в СССР означало для Эренбурга потерять главного читателя, а стало быть, и смысл литературной работы. Поэтому-то к концу 1920-х годов положение свое он ощущал как все более безысходное: и морально и материально. Эренбург оставил беллетристику, ища новые жанры, которые позволили бы ему печататься в СССР. Это требовало немалых трудов, изобретательности и мастерства. Однако и с этим новым для себя, да и для литературы жанром (книги цикла «Хроника наших дней») Эренбург немало намучился – советские издания оказывались неизменно обкорнанными…
Дойдя до писем Эренбурга 1930 года, мы оставляем писателя в Париже в мрачную пору мирового экономического кризиса, окончательного оформления сталинской диктатуры личной власти и предстоящей победы на выборах нацистской партии Гитлера.
Может показаться, что у Ильи Григорьевича еще был год для принятия окончательного решения (он сам считал, что присягнул Советскому Союзу в 1931 году), но, по существу, иного выбора у Эренбурга не было уже в 1930-м. Потому что времена стояли изуверские – через семьдесят с лишним лет это можно сказать точно.
Краткий путеводитель по письмам
Первые архивные документы И. Г. Эренбурга, не считая свидетельства о его рождении и гимназических бумаг, – жандармские, 1907–1908 годов. Первые письма Эренбурга сохранены «заботливыми» руками жандармов – в копиях (перлюстрация почты) и в подлинниках (тюремные заявления в их адрес). Разысканные в архивах Москвы и Киева, они в первом томе писем впервые приводятся полностью.
Годы 1909–1917 представлены письмами Брюсову, Волошину, Савинкову. Переписка с Волошиным и Савинковым 1915–1917 годов – содержательнейший документ для понимания всего комплекса переживаний Эренбурга эпохи канунов. Отношение к мировой войне, к тому, как реагируют на нее русская литература и русская общественность и как воспринимаются события войны в зараженной шовинизмом Франции, – все это есть в его письмах.
В сообщениях Волошину из Москвы и Полтавы (1917 и 1918 годы) немало живых свидетельств об октябрьском перевороте и о первом годе большевистского режима. А письма 1919 года из Киева к В. Меркурьевой – важный документ того взвихренного года.
Многочисленные письма 1922–1923 годов не противоречат берлинской зарисовке Романа Гуля: «Не выходя на улицу, в „Прагер Диле“ писал Илья Эренбург. Он может жить без кофе, но не может – без кафе. Поэтому, когда кафе было еще не выветрено и стулья стояли рядами на столах, он уже сидел в „Прагер Диле“ и, докуривая тринадцатую трубку, клал на каждую по главе романа» [863]863
Гуль Р.Жизнь на фукса. М.; Л., 1927. С. 216–217.
[Закрыть]. Эти письма Эренбурга содержат живые детали насыщенной жизни тогдашней литературной столицы русской эмиграции – Берлина и суждения о ней. В них не раз встречаются имена Белого и Ремизова, Шкловского и Ходасевича, Пастернака и Цветаевой, Маяковского и Айхенвальда.
Понятно, что именно литература – центральная тема писем писателя. Уже в письме Брюсову 1916 года Эренбург, в отличие от первых, подчеркнуто ученических писем, изложил свой взгляд на поэзию и откровенно заметил недавнему учителю и мэтру: «Между нами стена».
Всю жизнь Эренбург жил стихами. За границей он болезненно ощущал изолированность от русской литературной жизни, поэтому фраза «Что пишете? пришлите новые стихи» – настойчивым рефреном звучит во всей его переписке с поэтами разных калибров (Волошиным и Пастернаком, Цветаевой и Полонской, Маяковским и Тихоновым). В 1920-е годы столь же силен и его интерес к прозе, особенно заметный в письмах Замятину. Поражает одно редкое для литературной среды свойство Эренбурга: он начисто лишен какой-либо зависти, ревности к успеху коллег и абсолютно искренне радуется их удачам. Эренбург никогда не переносил на литературу личных отношений с авторами: всегда любил написанное Цветаевой независимо от сиюминутных взаимоотношений с ней или, скажем, уже в старости с восторгом читал «Святой колодец», чего не скрывал, хотя никогда не уважал Катаева-человека. Вместе с тем Эренбург не в силах был похвалить то, что ему не понравилось, как бы ни был симпатичен автор.
Его письма передают самые разные оттенки отношения к коллегам: восторг (Пастернак, Цветаева, Маяковский, Бабель, Зощенко), ссоры (Волошин, Пильняк, А. Н. Толстой, Ходасевич), шероховатости (Белый, Шкловский, Ремизов), верной дружбы (Полонская, Лидин), симпатии (Бухарин, Тынянов, Замятин, Лунц, Слонимский, Тихонов), сугубой деловитости (Зозуля, Буданцев, П. С. Коган), а также все грани эволюции литературного вкуса (Брюсов, Волошин, Маяковский, Сейфуллина). И каково бы ни было подлинное отношение Эренбурга к адресату, его письма неизменно вежливы, что, разумеется, не мешало ему быть ироничным и даже гневным, обсуждая ситуацию с друзьями.
Сложившиеся заочно отношения неизменно проверялись при личном общении. В этом смысле поразительно, скажем, как изменился тон писем к Лидину после совместного путешествия по Бретани в 1927-м (стал откровенно веселым и внутренне открытым) и, наоборот, – после встречи в Париже со Слонимским, когда явственно выявилась несовместимость вкусов, письма приобрели сугубо деловой характер. Именно из писем устанавливается абсолютная доверительность отношений с Е. Г. Полонской, некоторая ироничность в отношениях с М. М. Шкапской (по контрасту с язвительно ироничным письмом к Я. Б. Лившицу), почтительность отношений с Брюсовым и Замятиным; из писем видно, как высокое положение Н. И. Бухарина, несмотря на юношескую дружбу, заставляет, обращаясь к нему, тщательно продумывать тексты писем.
Заботы, связанные с изданием журнала «Вещь», устройство книг московских и питерских авторов в Берлине (из письма Е. А. Ляцкому узнаем, что именно Эренбург вывез из Москвы «Лебединый стан» Цветаевой и две книги Пастернака, чтобы опубликовать их за рубежом), прямое касательство к судьбе романа Замятина «Мы» – следы всего этого уцелели благодаря письмам Эренбурга.
Кому-то может показаться, что в книге слишком много писем деловых, заполненных едва ли не бытовыми сюжетами, проблемами книгоиздания и публикаций в периодике, обсуждением мучительных финансовых невзгод. Но без этого не бывает жизни писателя, так что кажущееся одним недостатком другие, внимательные к подробностям писательской жизни, справедливо оценят как достоинство.
Письма Эренбурга позволяют судить о том, какой трудной, подчас несносной была жизнь подлинных литераторов, печатавшихся в Советской России, как зверела цензура, не допуская в печать описания реальной жизни, как задушили налогами частные издательства (исчезнувшие вместе с нэпом), как ловко сталинское государство все прибирало к рукам. Эти напоминания о происходившем 70–75 лет назад не потеряли актуальности и в нынешнюю эпоху крепнущего аппарата власти и засилья массовой культуры…
Говоря об Эренбурге, еще в двадцатые годы прилепили к нему ярлычки «циник» и «нигилист». Эренбург очень хлестко отвечал своим обвинителям. О «нигилизме» со временем упоминать перестали, а вот на предмет эренбурговского «цинизма» любят порассуждать и нынешние «интеллектуалы». Нельзя сказать, чтобы Эренбург никаких оснований для подобных обвинений не давал, но в пору до 1930 года сама его жизнь на Западе и редкие наезды в Советскую Россию за свежими впечатлениями вызывали, независимо от содержания его тогдашних книг, впечатление ловкой устроенности. В 1930-е годы именно содержание его прозы на фоне парижской жизни автора воспринималось как вполне циничное (и в эмигрантской среде, и в ортодоксально советской). Но, говоря об эпохе до окончательной победы сталинской диктатуры, заметим, что «подозрительные на цинизм» высказывания или поступки Эренбурга всегда допускают точное объяснение иного рода, к вульгарному цинизму в духе Катаева, Никулина или Н. Чуковского не имеющее отношения. Так, утверждения в письмах Н. И. Бухарину, Н. Л. Мещерякову или П. С. Когану («я работаю для Советской России») и, с другой стороны, в письмах близким друзьям (скажем, Полонской, где он умоляет не отдавать еретичества) кажутся не вполне совместимыми. Однако Эренбург искренен в обоих случаях (просто «Советская Россия» понимается как нечто возвышенное, а реальная советская власть – как нечто, ну, скажем, земное и подчас малопривлекательное, и эти два представления для Эренбурга отнюдь не всегда совпадают).
Другим фундаментом обвинения Эренбурга в «цинизме» начиная с 1930-х годов было обвинение в политической гибкости его текстов. Решительно сопротивляясь тому, чтобы редакции и издательства корежили его произведения, сам Эренбург, бывало, подчиняясь обстоятельствам времени, ограничивал себя полуправдой. Да, писание «в стол» было абсолютно не для него. Он сам понимал, что ставит под удар будущую судьбу своих книг, но писать мог только для современников. В пору работы над мемуарами «Люди, годы, жизнь» Эренбург прочел первую книгу воспоминаний Н. Я. Мандельштам и сказал ей: «Ты пишешь всю правду, но прочтет это несколько сот человек, которые и так все понимают. Я пишу половину правды, но прочтут это миллионы, которые этой правды не знают» [864]864
Мне это рассказывал кто-то из близких Эренбурга (Ирина Ильинична или А. Я. Савич) – к сожалению, не удается разыскать листок с этой записью, но сами слова помню точно.
[Закрыть]. Когда воспоминания Н. Я. стали доступны российскому читателю, могло показаться, что именно ее стратегия победила. Заметим, однако: для того чтобы наступила перестройка, открывшая стране прежде запрещенные книги, необходимо было, чтобы очень самоотверженно поработали миллионы былых читателей мемуаров «Люди, годы, жизнь», – именно из этой книги они многое о нашей истории узнали и поняли, что так жить больше нельзя…
И последнее. Ограничиваясь при издании писем Эренбурга лишь литературно-политическими сюжетами, мы бы существенно сузили представление о жизни автора. Поэтому так нужны здесь веселые, шутливые (иногда коллективные), ироничные письма друзьям. Делает образ писателя более объемным и другая грань эпистолярного наследия, чуть-чуть представленная в этом томе, – донжуанская. Эренбург написал немало пылких, нежных, страстных писем тем, кого любил. К сожалению, не сохранились письма к главным женщинам его судьбы: Е. О. Шмидт (Сорокиной), Ш. Кенневиль, Л. М. Козинцевой-Эренбург (уцелели лишь письма начала Отечественной войны), Д. Монробер (Лекаш); мы располагаем лишь несколькими письмами к Л. Мэр (после войны переписку потеснило телефонно-телеграфное общение). То, что здесь напечатано, – лишь частный пример, но и он дает представление о стиле Эренбурга в этом жанре (имею в виду пылкие письма к Л. Э. Ротман, а также некие полувоспоминания-полунамеки в письмах к Е. Г. Полонской, Г. С. Издебской и Р. С. Соболь).
2. Книга времени и жизни (1931–1967)Будет день – и станет наше горе
Датами на цоколе историй…
Илья Эренбург
Второй том писем Ильи Эренбурга «На цоколе историй… Письма 1931–1967» [865]865
П2.
[Закрыть]охватывает, соответственно, вторую половину его жизни. Сугубо советскую половину: от начала 1930-х, когда Эренбург внушил себе веру в «светлое будущее нового человека», до середины 1960-х, когда из души его вырвался стон: «Я больше не могу» [866]866
В стихотворении «Зверинец» (1964).
[Закрыть]. Итоговый трагизм этой половины жизни Эренбурга усугубляется добровольностью его внутренней присяги советскому режиму в 1931 году (правда, другого выбора, если подумать, у него не было…). Разумеется, и первую половину жизни Эренбурга никто не сочтет безмятежной – она пришлась на эпоху, когда одна катастрофа следовала за другой. «До сорока лет я не мог найти себя – петлял, метался», – говорится в мемуарах «Люди, годы, жизнь» [867]867
ЛГЖ. Т. 1. С. 606.
[Закрыть]. Так Эренбург хотел подчеркнуть значение присяги 1931 года в своей жизни. На самом деле его метаниякончились уже в тридцать, поэтому-то в письмах 1921–1930 годов они неощутимы (там есть тревога, даже мрак, но при этом его жизнь шла своим чередом, без перемен). Эренбург перестал метаться, обосновавшись в 1921 году в Европе с советским паспортом, – он был уверен, что сохраняет за собой право весело живописать мир и его несуразности, не делая исключения для большевистской России. В Берлине его книги выходили одна за другой, в Москве – скорее со скрипом, но выходили, их успех у определенной части советских читателей был явным. Приезды в СССР в 1924-м и в 1926-м убеждали, что быт страны в условиях нэпа понемногу налаживается. Эренбург приехал бы в Москву и в 1928-м, но Бухарин обругал его «Бурную жизнь Лазика Ройтшванеца», книга не вышла, и поездка потеряла смысл.
Радикальность советских перемен 1927–1929 годов (разбив, сообща с правыми, левых, Сталин следом ликвидировал правых, отвергнув их эволюционную экономическую политику) Эренбург в Париже сразу не осознал. Кто мог думать, что в 1929-м вообще все так изменится – глубочайший экономический кризис начнет охватывать Запад (с ним замрет и книгоиздательское дело), а в СССР тотальная власть сосредоточится в руках одного человека (вместе с нею тотальным станет и цензурный пресс)?
С началом сталинской эпохи Эренбурга в СССР почти перестали печатать, а западные издания уже не кормили. В поисках выхода ему пришлось освоить новый жанр, ограничив поле своей сатиры акулами капитализма, – однако в СССР и эти книги кастрировались или зарезались на корню как недостаточно «кошерные».
Закрыв первый том писем Ильи Эренбурга, мы расстались с ним в Париже в конце 1930 года. Его собственное будущее выглядело неопределенным. В 1921 году он нашел спасительное решение (жить на Западе и печататься в СССР); у одних оно вызывало неприязнь – слишком ловко устроился, другим казалось завидным – именно так в 1923-м в Берлине писал о советском паспорте Эренбурга Шкловский [868]868
«Природа щедро одарила Эренбурга, – написано в „Zoo, или Письма не о любви“, – у него есть паспорт. Живет он с этим паспортом за границей. И тысячи виз» ( Шкловский В.«Еще ничего не кончилось…». М., 2002. С. 324).
[Закрыть], а Замятин в ноябре 1931-го в Москве, просясь за кордон, ссылался в письме Сталину на удачный пример Эренбурга. То, что Замятину в 1931-м казалось спасением, для Эренбурга уже стало тупиком.
В его письмах тех лет не приходится искать подробностей на сей счет (с годами Эренбург становился человеком все более закрытым), но следы внутреннего кризиса – налицо. 27 апреля 1930 года в письме писателю Владимиру Лидину читаем:
«Я все еще работаю, хотя неизвестно зачем. У нас
(т. е. в СССР. – Б.Ф.)
меня не печатают. Нет ни любви, ни денег. Года же проходят, и все начинает основательно надоедать. Выстрел Маяковского я пережил очень тяжело, даже вне вопроса о нем. Помните наш разговор в „кружке“ о судьбе нашего поколения?.. Ну вот» [869]869
П1. С. 594.
[Закрыть].
Последний раз констатация внутреннего кризиса доверяется почте и Елизавете Полонской в январе 1931-го:
«Между нами говоря, я перестал верить в нужность нашего дела, оно превращается в манию и даже в маниачество. Однако я все еще работаю – иначе нельзя, а если нет под рукой „любовной лодки“
(снова тень Маяковского. – Б.Ф.),
то и не тянет на простейший конец. Мне обидно, что ты не могла прочесть моих последних книг, они бы тебе сказали, наверное, больше обо мне, чем эти нескладные ламентации. Объективно говоря, это попросту ликвидация переходного и заранее обреченного поколения. Но совместить историю с собой, с котлетами, тоской и прочим – дело нелегкое»(курсив [870]870
В файле – полужирный – прим. верст.
[Закрыть]мой. – Б.Ф.) [871]871
П2. С. 35.
[Закрыть].
По существу это постановка личной проблемы, и вряд ли ее можно считать циничной (расхожее в ту пору обвинение Эренбурга) – просто автор «Хулио Хуренито» и «Лазика» не представлял себе свою жизнь оторванной от политических обстоятельств внешнего мира (т. е. того, что он назвал историей).
В книге «Люди, годы, жизнь» раздумьям 1931 года посвящена целая глава, но, как это бывало в мемуарах Эренбурга, главы, повествующие о себе, оказывались, скажем так, не исчерпывающе исповедальными. В качестве основной причины, продиктовавшей ему в 1931 году присягу сталинскому режиму, Эренбург назвал опасность европейского фашизма, остановить который, как он считал, мог только СССР. Понятно, что именно это толкало на просоветские позиции левых европейских интеллектуалов начиная с 1933 года. Однако для Эренбурга в 1931-м это был всего лишь катализатор принятого решения – причем второй. Третьим стала победа революции в Испании, породившая многообещающую политическую поляризацию Западной Европы (а это Эренбург знал не с чужих слов и понимал проницательно). Что касается первого катализатора, то им было его тогдашнее представление о положении в СССР – весьма приблизительное (не говорю уже о содержании планов Сталина, чего толком не знал никто).
Сталинской власти требовались уже только советскиеписатели, т. е. те, кто беспрекословно воспевал бы все деяния режима. С либеральным понятием «попутчиков», как и с автором этого термина Троцким, было покончено. Задачи зачислить в совписатели «попутчика» Эренбурга, которого в СССР начали печатать благодаря предисловию Бухарина к «Хулио Хуренито», сталинский режим не ставил. Практика, которая по Марксу – критерий истины, это подтверждала. Недаром 21 ноября 1930 года сразу в двух письмах Эренбург плакался близким друзьям: «У меня обидное для писателя положение – я пишу… для переводов» и «Годы проходят, меня читают папуасы и сюрреалисты, и этого мне мало…» [872]872
См.: П1. С. 600–601.
[Закрыть]. Конечно, решение стать «советским писателем»формально имело альтернативы: стать писателем «белоэмигрантским»(клише той эпохи), или – писать для «папуасов», или – писать «в стол», или – не писать вообще. Серьезными альтернативами для Эренбурга это считать было нельзя – с эмигрантами его, кроме взаимной неприязни, давно уже ничего не связывало, жизнь без литературы, или с литературой для папуасов, теряла смысл и краски, работа «в стол» – тоже не для человека, пишущего «сегодня о сегодня», не говоря уже о том, на что тогда жить? Все толкало автора «Хулио Хуренито» в советские писатели. Реальный способ стать им был один – написать советский роман. Сюжет этого романа Эренбург выбрал честно (думал о нем давно) – сибирская стройка. Летом 1932 года по командировке «Известий» он объездил Сибирь и Урал. В январе 1933 года, только начав работу над романом «День второй», уверенно назвал его в письме советским. Карл Радек, присягнувший лично Сталину раньше, чем Эренбург – социализму, в 1934 году написал о «Дне втором»:
«Это не „сладкий“ роман. Это роман, правдиво показывающий нашу действительность, не скрывающий тяжелых условий нашей жизни, но одновременно показывающий в образах наших людей, куда идет наша жизнь,показывающий, что все эти тяжести народная масса несет не зря» [873]873
Известия. 1934. 18 мая.
[Закрыть].
Статья Радека была согласована со Сталиным; это не означает, что литературная судьба «Дня второго» складывалась безоблачно(письма Эренбурга 1933–1934 годов впечатляюще показывают переживания автора за судьбу этой книги), но это уже подробности (тем паче, что со следующей книгой – «Не переводя дыхания» – никаких проблем у Эренбурга не возникло: она того и стоила).
Когда в шестидесятые годы мемуары «Люди, годы, жизнь» были в СССР подвергнуты разгромной «критике», их автор абсолютно здраво заметил: «Критиковали, да и будут критиковать не столько мою книгу, сколько мою жизнь» [874]874
ЛГЖ. Т. 3. С. 316.
[Закрыть]. Жизнь литературно плодовитого Эренбурга – может быть, самая захватывающая из его книг, и теперь, когда думаешь о ней, многое узнав об Эренбурге и многое уяснив в нашей истории, не получается (в порядке пресловутого сослагательного наклонения) предложить Илье Григорьевичу иное, оптимальное разрешение проблемы 1931 года… Речь ведь идет не о гарантировании физического выживания или посмертной славы. Речь идет о конкретной жизни конкретного человека в конкретную эпоху конкретного мира.
Помимо официальной зубодробильной критики мемуаров Эренбурга в 1960-е годы мало-помалу выстраивалась их диссидентская критика. Иные читатели ждали от Эренбурга, чтоб он стал Нестором своей эпохи; того же, может статься, кто-то ждет и от его писем. Но быть человеком действия и одновременно Нестором можно, только будучи Штирлицем (пусть на вольных хлебах). Это амплуа – не для Эренбурга. В его стихах возникают не чужие ему образы Фомы Неверного или, скажем, Януса – он думал о них не раз и не случайно, но образа Нестора в них нет. И чтобы кончить с этим, упомяну еще об одной строке из поздних стихов Эренбурга: «Судьбы нет горше, чем судьба отступника…» [875]875
Из стихотворения «Я слышу всё – и горестные шепоты…» (1958).
[Закрыть], – об этом он тоже не раз думал (разве что в 1939 году, когда после альянса Сталина с Гитлером политический фундамент его существования, казалось, рухнул, да и собственная гибель стала совсем реальной, он искал выхода и обдумывал всеварианты – но судьба тогда повернулась так, как повернулась).
Второй том писем – состав, темы, содержание
В отличие от первого тома, вобравшего в себя почти все уцелевшие письма Ильи Эренбурга 1908–1930 годов, второй том – поневоле «избранное» (иначё пришлось бы выпускать его во многих книгах). Оговоримся, что слово «избранное» относится лишь к эпистолярному наследию после 1941 года – уцелевшие и доступные нам довоенныеписьма вошли в него почти полностью. Количественный скачок почты писателя произошел именно в годы Отечественной войны, и, поскольку Эренбург отвечал на подавляющее большинство приходивших к нему писем, по объему сохранившейся у него корреспонденции можно судить и о количестве его ответов. Ответы, конечно, были короткими, но число их – несметно.
Временной раздел между первым и вторым томами писем Эренбурга проходит по рубежу 1930–1931 годов, изменившему жизнь писателя. Поэтому первый и второй тома существенно различаются. Не объемом (в обоих по шестьсот писем), а, например, количеством адресатов (во втором томе их в четыре раза больше – 240) и их «качеством» (масса совершенно незнакомых, разновозрастных, подчас полуграмотных корреспондентов, немало чиновников, деятелей руководства) – потому сами письма нередко отличаются друг от друга словарем, тоном, задачами (почта ведь бывала разной – военной, читательской, депутатской…). Наконец, если уже в 1920-е годы доверять крамольные мысли советской почте понимающим людям не приходило в голову, то впоследствии осторожность требовалась куда более основательная (недаром так куце выглядит корреспонденция Эренбурга в 1937–1939 и в 1948–1952 годах). Вообще, письма друзьям стали и реже и короче: для выражения на бумаге чувств и даже мыслей хватало одной строчки, нескольких слов. Разумеется, это не значит, что письма второго тома неинтересны – отнюдь. Просто они иные.
Если письма Эренбурга из 1-го тома в большинстве своем адресованы писателям и, реже, издателям и до 1920 года их заполняли преимущественно личные суждения о событиях, людях, работе, а начиная с 1921-го – темы литературно-издательские, то с 1932 года ситуация переменилась.
Во-первых, в 1932 году Эренбург принял приглашение стать парижским корреспондентом «Известий». Отныне систематическая переписка с редакцией – существенная часть его почты (в 1934 году редактором «Известий» стал Н. И. Бухарин – это сделало работу писателя в газете куда более интенсивной). Летом 1932 года журналистка «Вечерней Москвы» В. А. Мильман стала московским секретарем Эренбурга. Мильман оказалась необычайно энергичным, деловымсекретарем (скорее, нежели литературным) – «сто лошадиных сил», как сказал про нее Эренбург в одном из писем; к тому же – фанатично преданным, хотя зачастую и раздражавшим его; она проработала в этой должности до 1949 года. С осени 1932 года интенсивность писем Эренбурга коллегам падает, утруждать их уже нет нужды – большинство конкретно-деловой информации сосредотачивается в письмах к Мильман. Эти письма заботливо сохранены ею; они – клад для биографа писателя, ибо позволяют не только выстроить хронологическую канву его работы, но и узнать о планах, общении, тревогах, удачах. Во второй том включены 120 писем к Мильман 1932–1938 годов.
Второе обстоятельство, существенно изменившее содержание почты Эренбурга, связано с 1940 годом, когда он вернулся из оккупированного Парижа в Москву. Переписка с французскими друзьями, естественно, была невозможной, а большинство его советских знакомых (писателей, журналистов, людей театра, кино, живописи) жило в столице, и на смену переписке с ними пришли личные встречи или телефонные разговоры (замечу попутно, что вообще предвоенных московских писем Эренбурга – единицы)…
С 22 июня 1941 года Илья Эренбург – безотказно, ежедневно действующий боевой публицист. Эта работа породила его военную почту. Начиная с 1942 года он оставлял у себя копии некоторыхсвоих ответов корреспондентам; с 1954 года – копии большинства(исключения составляли письма, написанные им близким друзьям). Авторских копий собственных писем в архиве Эренбурга – тысячи. Среди них масса писем лично не знакомым ему людям; они представлены во втором томе единицами наиболее характерных, значимых. Скажем, из тысяч писем бойцам и офицерам Красной Армии за четыре года Отечественной войны в том включено всего 7 (с некоторыми из этих семи адресатов Эренбург сдружился заочно, как с погибшим А. Ф. Морозовым, с другими после войны встречался, как с И. В. Чмилем и А. М. Баренбоймом); из писем читателям (их только в РГАЛИ хранится больше трех тысяч) включено 11; из огромной и практически не исследованной депутатской почты – 6 (отмечу, что с депутатской почтой связаны и напечатанные здесь обращения, скажем, к Ворошилову, Аджубею, Корнейчуку, Полевому…); из десяти плотно набитых папок писем начинающим авторам включено 4; из писем Эренбурга к одолевавшим его зарубежным и советским диссертантам, а также переводчикам – 10; из деловых послевоенных писем издательствам и редакциям в СССР и за рубежом (в РГАЛИ их около тысячи) – порядка тридцати.
Большинство из подписанных Эренбургом ответов его избирателям и читателям сочинялось секретарем по нескольким строчкам писателя на полях полученных писем. Система была отработанная, и секретари (работавшая у Эренбурга в 1949–1956 годах Л. А. Зонина и сменившая ее Н. И. Столярова) хорошо знали не только позицию по многим вопросам, но и язык, стиль Эренбурга и легко превращали короткие указания в готовые письма – Эренбург их прочитывал и подписывал, иногда поправлял или просил переделать (замечу к случаю, что, скажем, Н. И. Столярова всегда могла отличить письмо, составленное и напечатанное ею, от письма, написанного самим Ильей Григорьевичем). Так обстояло дело с почтой; не надо думать, однако, что так же хорошо было с домашним эпистолярным архивом. Говоря о работе Эренбурга над мемуарами, мы уже приводили письмо И. Г. к исследователю его творчества С. М. Лубэ – к этому нечего добавить. Только при сдаче основной части архива в РГАЛИ тысячи бумаг были разобраны, а затем тщательно описаны; хранение оставшегося дома, увы, оставляло желать лучшего…
Диапазон эпистолярных общений Эренбурга был необычайно широк – в смысле и географии, и адресатов. Для настоящего тома отобрано то, что представляется значимым, существенным, что отражает взгляды автора на литературу и на общественные проблемы, что характеризует его интенсивную литературно-общественную деятельность, и то, что существенно для его биографии и позволяет судить о его дружбах, вкусах, событиях частной жизни.
Из шестисот включенных во второй том писем Эренбурга больше половины публикуются впервые; некоторые из писем, напечатанных в периодике, увы, остались за бортом этого тома. В то же время, думаю, ничего серьезно значимого здесь не пропущено (речь не идет, конечно, о письмах, безвозвратно пропавших или оказавшихся недоступными составителю).
Укажем основные блоки писем, вошедших во второй том (помимо уже упомянутого тематически и персонально), заметив, что некоторые персональные сюжеты берут свое начало еще в первом томе.
Итак, письма близким – жене (их было немного, поскольку расставались редко, но, судя по всему, Любовь Михайловна большинство писем сохранила); дочери (Ирина Ильинична свою почту не берегла, и у нее уцелело лишь три открытки отца); Лизлотте Мэр (сохранилось лишь два последних письма; сохранившиеся телеграммы с маршрутами европейских трасс Эренбурга сюда не включены); женщинам, которых он когда-то любил (уцелело мало что, потому выборка и адресатов, и писем не слишком представительна).
Письма близким друзьям – Полонской, Савичам, Лидину. Уцелевшие письма высоко ценимым и любимым Пикассо и Мейерхольду, Эйзенштейну и Тувиму, Таирову и Сарьяну, Шагалу и Тышлеру – письма эти обычно конкретны, информативны, фактически деловые. Естественно, входят в том и сохраненные (неизвестно – все ли?) в архиве Сталина письма другу юности Н. И. Бухарину.
С 1934 года и уже до конца дней Эренбурга в списке его адресатов сменяют друг друга литературно-общественные советские фигуры: Кольцов, Вишневский, Фадеев, Сурков, Корнейчук, Полевой… – не друзья и нельзя сказать, чтобы ценимые литераторы (разве что «Разгром» Фадеева признавался Эренбургом), но люди, с которыми связывала та или иная общая работа и были приличные отношения.