Текст книги "Глубокий тыл"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)
18
В кабинете секретаря Анну поразил неожиданный вкусный запах. В углу на полу стояла электрическая плитка, на ней кофейник. «Кофе себе варит!» – удивилась она. В глубине комнаты из-за ширмы виднелся диван и на нем постель. На столе рядом с телефонами стоял репродуктор. Всем в те дни известный голос диктора Юрия Левитана заканчивал сводку Советского информбюро. Секретарь сидел не за столом, а в кресле. Продолжая слушать, он указал Анне кресло напротив. Та присела и, пользуясь тем, что на нее не смотрят, с любопытством начала разглядывать начальство.
На секретаре была темная шевиотовая гимнастерка, из тех, какие тогда звали «обкомовками». Меховая душегрейка, надетая поверх нее, придавала ему домашний вид. Высокий, сутулый, с клочковатым румянцем на впалых щеках, он своею внешностью как-то разочаровал Анну. Не было в нем ни красивых, приметных черт, ни сановитости. Светлые глаза расплывались за толстыми стеклами пенсне. Он очень походил на физика из школы, где когда-то училась Анна, умершего от туберкулеза лет пятнадцать назад. Та же была у него привычка, увлекшись чем-нибудь, сгибать суставы тонких пальцев и похрустывать ими. Вот и сейчас, когда он сидел, повернувшись к репродуктору, раздавался этот сухой хруст.
– Наступаем, Анна Степановна, наступаем! – радостно произнес секретарь, как только смолк голос диктора. – Движемся вперед, уничтожая живую силу и технику противника… Ну, а рабочий класс как? Тоже наступает?.. Рассказывайте, рассказывайте, не стесняйтесь! У меня сегодня, знаете, выдался свободный вечер.
Повествуя о чем-нибудь, Анна не любила общих слов и теперь просто перечисляла примеры один за другим: ткацкие станки подготовлены к пуску, а отопление не восстановлено… Вместо стекол фанера, холодно… С бытом кое-как устроились, разместив в браковочных и столовую и детскую комнату… Хорошие новости из котельной: военные – команда выздоравливающих – помогают строить взорванные стены, но и с их помощью раньше весны все равно не управиться. Механик Лужников предложил пустить котельную, не дожидаясь, пока возведут стены и крышу. Как? А вот: сделали шатер из брезента, подняли на шестах. Завтра попробуют прогреть.
– Значит, будете с паром?
– Попробуют, – осторожно повторила Анна. – А с котельной выйдет – попытаемся пустить ткацкие станки.
– Только попытаетесь?
– Были у нас товарищи из Москвы, из Научно-исследовательского текстильного института. Говорят, делайте сначала отопление, невозможно ткать на холоде… А наши настаивают: пускайте – и все! В парткоме от людей отбоя нет: «Чего тянете, пускайте!»
– Правильно, правильно! Чего тянете?.. Так что же: попытаемся или пустим?
– Пустим, – улыбнулась Анна.
– Вот это верно… Вы же отлично понимаете, что важна не только ваша продукция, но и моральный фактор! – оживился секретарь горкома. – Не вам объяснять, что это значит: в разбитом, сожженном Верхневолжске зашумела ткацкая!.. Вчера выгнали немцев, сегодня ткут бязь для фронта. Нашу «Большевичку» вся страна знает… Нет, нет, ищите там у себя еще Лужниковых, теребите их, покою им не давайте, пусть что-нибудь придумывают, шевелят мозгами – и пускайте!..
Вспомнив, какое впечатление произвел на всех фабричный гудок, раздавшийся впервые после освобождения, Анна рассказала и об этом:
– Похоже было, словно мать родная позвала.
– Как это верно! – возбужденно воскликнул секретарь, извинился, набрал чей-то номер и, улыбаясь, тонким голосом закричал в трубку: – Здравствуй, это я!.. Тут у меня Анна Степановна Калинина сидит, ну, секретарь парткома с ткацкой, рассказывает, какое впечатление произвел первый гудок. Ага!.. Помнишь, спорили: давать или не давать?.. Так она рассказывает, старые ткачихи плакали, говорили, будто мать родная позвала. Мать позвала – хорошо, а?.. Вот вам и донкихотство!.. – И, должно быть, продолжая какой-то старый спор, он запальчиво добавил: – Ничего, ничего, пусть нам донкихотов пришивают, а мы еще и ткацкую пустим скоро, сейчас вот… Товарищ рассказывает, что завтра котельную пробуют. Под полотняным шатром, как шемаханская царица, – котельная! Поедем к ним, вместе порадуемся. Идет?.. Ладно, созвонимся.
Он положил трубку, зябко подышал в сложенные руки и вновь уселся против Анны.
– Ну, а люди что думают, что говорят? Какие у ткачей претензии к советской власти? Выкладывайте напрямки. Нам с вами процеженная, подслащенная правда вредна, у нас должность такая – партийный работник…
– Без радио тоскуют, – сказала Анна. – Сводки Совинформбюро на досках пишем. В перерывах комсомольцы читают. А это все равно что слону бублик, – ведь народу у нас уж около двух тысяч. Люди к радио привыкли. Рабочий поднимается с постели, ему—«Доброе утро!», спать ложится—«Спокойной ночи!» Пока он на фабрику сряжается, ему все новости выложат… Трудно живут, сейчас хороший разговор каждый час нужен.
– А ведь я слышал, вы против агитации? – вдруг спросил секретарь райкома, снял пенсне, и глаза его, лишенные привычной защиты, посмотрели на собеседницу с легкой усмешливостью. – Это вам, кажется, принадлежит классическая фраза о вреде табака и пользе молока?
Анна вспыхнула.
– Это кто же вам натрепался? Серег… Я хотела сказать, секретарь райкома…
– Почему же «натрепался»? Информировали… И я очень рад, что вы изменили свое мнение. И насчет радио вы правы. Но нелегко это, Анна Степановна. Очень уж много нужно: электросеть, телефон, радиостанция. И все заново. – Он помолчал, похрустел суставами пальцев и вдруг спросил: – Ведь в одной квартире с вами живет Куров Арсений Иванович. Так? Как он сейчас?
Теперь уже, ничему не удивляясь, Анна принялась рассказывать о том, как погибла сестра Мария с детьми и как тяжко переживает это зять: сломался человек, замкнулся, как сундук. «Здравствуй» и «прощай»—весь разговор. Пьет… Чуть не замерз однажды… Очень уж хорошо они с сестрой жили. Пушинке он на нее упасть не давал, и ребят обожал, все свободное время, бывало, с ними.
– А у вас есть дети? – неожиданно спросил секретарь.
– Двое, – ответила Анна и, взглянув на часы, забеспокоилась: – Батюшки, времени-то уж сколько!
– Да, заговорились… А дети дома одни?.. И никого из взрослых? Ну, тогда поезжайте скорее, вас моя машина быстро домчит! – И, отдав в трубку распоряжение о машине, секретарь вернулся к прерванному разговору: – А насчет Курова у меня к вам просьба: попробуйте вы его со своими ребятами сблизить, а?.. Ну, спешите, спешите… На обратном пути вышла непредвиденная задержка. Машина уже мчалась мимо «Большевички», когда вдруг разноголосо завыли сирены и почти сразу забухали зенитки. Фигура с решительно расставленными руками, возникнув из тьмы, остановила машину. Патруль потребовал спуститься в бомбоубежище. Но тут окрестности огласились длинным сверлящим свистом, все разом повалились в снег, а Анна рванулась во тьму: дети, дети одни! Будто стая гончих, травящая волка, лаяли зенитки. Шум гона то удалялся, то приближался. Белые мечи прожекторов рубились в небе. Разрывы встряхивали землю. Где-то во тьме, и казалось, совсем рядом, посвистывали осколки зенитных снарядов. Они с шипением зарывались в снег.
Анна ничего не видела, не слышала, не ощущала, она бежала. Под ложечкой остро покалывало. Кровь с шумом колотилась в висках. Она думала: лишь бы хватило сил. Дом был уже недалеко, когда прозвучал отбой. И сразу черные фигуры стали выходить из подвалов бомбоубежищ. Люди быстро растекались по подъездам. Уже на лестнице Анна нагнала своих. Впереди, нащупывая во тьме рукою перила, шла Лена. За ней осторожно поднимался Арсений Куров с Вовкой на руках. Голова мальчика в меховой шапке-ушанке была бессильно откинута. Ловя ртом воздух, мать расширенными от ужаса глазами глядела на неподвижную фигурку.
– Что? Что с ним?! – выкрикнула она.
– Чшш, – тихо остановил ее Куров. – Уснул. Пригрелся и уснул.
Анна прижала к себе Лену. Так вчетвером вошли они в квартиру.
– Да, чуть не забыл я, тебе письмо, – сказал Куров, внося вслед за Анной мальчика в ее комнату.
Женщина сразу встрепенулась. Наконец-то оно, долгожданное! Она нетерпеливо ощупывала в темноте конверт: не открытка, не треугольничек с запиской, а толстенное письмо, какие она получала от мужа в первые недели войны. Пока Куров укладывал мальчика, она шарила по углам, отыскивая спички, но когда спичка зажглась, нераспечатанный конверт был равнодушно брошен на стол. Он был надписан не четким, красивым почерком мужа, а неровными, угловатыми буквами. Письмо было от сестры Ксении.
Переживания, усталость, разочарование – все сразу навалилось на Анну. Вылетели из головы и беседа в горкоме, и воздушный налет, и материнские страхи. Она позабыла даже поблагодарить Курова. Жора, где ты, что с тобой? Может быть, раненый лежишь в снегу возле одного из отбитых населенных пунктов, которые называл сегодня диктор? Может быть, ты уже и не живой, завалили тебя комья мерзлой земли?..
Куров постоял у кровати, где, разметав тоненькие ручонки, спал Вовка, сиял с мальчика валенки, стянул шубку, прикрыл одеялом, еще раз взглянул на Анну и, ничего не сказав, вышел из комнаты.
Письмо Анна прочла уже позже. Ксения сообщала сестре, что она и дочь взяли на Ивановской фабрике расчет и на днях выезжают домой.
19
Мать и дочь Шаповаловы возвращались в Верхневолжск в разгар зимы. К этому времени железнодорожники уже восстановили путь, перешили колею, навели взамен взорванных временные мосты, и прядильщица с дочерью ехали поездом.
Посадка в Москве была шумная. Пассажиров оказалось Гораздо больше, чем мест в вагонах. Но дежурный по станции сам подвел Ксению Степановну к группе летчиков, ехавших командой, объяснил, что она депутат Верховного Совета, попросил взять над ней шефство. Неизвестно, что именно – депутатский ли мандат, доброе ли радушие, как известно свойственное людям воздушной профессии, или на редкость красивое и правильное лицо Юноны Шаповаловой – помогло, но летчики выполнили наказ дежурного в лучшем виде.
Один из них успел занять целое купе, другие, энергично действуя локтями и шутками, протолкнули женщин к вагону, и, наконец, последний задержался на перроне и потом подал через окно многочисленную поклажу. И когда поезд тронулся, мать и дочь сидели одна против другой на удобных местах у окна, а летчики, не теряя драгоценного времени, уложив меж сиденьями большой чемодан, мешали на нем костяшки домино.
Юнона тотчас же присоединилась к игре, а Ксения Степановна смотрела в окно и думала, думала, думала. Родные края! Какая в этом великая притягательная сила! Но не опрометчиво ли все-таки поступает она, меняя Иваново, где тихо, где у неё работа, жилье, более или менее налаженный быт, на разрушенный сожженный Верхневолжск. И дочку сорвала с хорошего, полезного дела. Та была инструктором в райкоме комсомола, увлеклась новой работой.
Когда миновали подмосковные поселки, до которых фронт не доходил, и потянулись места, лишь недавно освобожденные от оккупантов, Ксения Степановна так и прилипла к окну. Каждая сожженная станция, каждый разбомбленный дом, каждое сломанное снарядом дерево, каждая изуродованная машина вызывали в ней, знавшей войну лишь по сводкам да киносборникам, болезненный отзвук. А когда поезд задержался у какого-то переезда и за полосатым шлагбаумом она увидела несколько колхозных саней, на которых, как бревна, навалом лежали замерзшие тела солдат в чужой, незнакомой форме, полуприкрытые брезентом, Ксения Степановна побледнела и вскрикнула: «Смотрите, смотрите!»
Сидевший рядом лейтенант, привстав, глянул в окно, но тотчас же равнодушно опустился на свое место и смачно пристукнул очередной костяшкой по чемодану.
– Это после оттепели, должно быть, по полям собрали… Много их еще тут валяется. Колхозники на кладбища по нарядам хоронить возят, – пояснил он.
– Как вы можете так спокойно? – удивленно воскликнула Ксения Степановна. – Это же люди… были, их где-то жены, дети ждут.
Военные только посмотрели на нее и вновь углубились в игру, а Юнона, которая чувствовала себя отлично в новой компании, тоже выглянув в окно, дернула плечиком:
– Не понимаю, чего ты, мама, волнуешься!.. Очень хорошо, что они мертвые. Ведь, может быть, кто-то из них стрелял в Марата или в папу или поджигал твою фабрику.
Ксения Степановна растерянно посмотрела на дочь. Юнона была не только любимицей, но и гордостью семьи. Высокая, стройная, с удлиненным, мягкого овала лицом, она и впрямь напоминала ту, чье имя дали ей родители в порыве революционного новаторства и сокрушения церковной косности. Раскрасневшаяся от вагонной жары и откровенного восхищения своих партнеров, она была особенно хороша. Но и любуясь дочерью, прядильщица все же не понимала, как можно настолько увлечься костяшками и не заметить того, что потрясло ее самое.
Постепенно поезд высыпал на станциях и полустанках почти всех своих пассажиров, и когда вдали за сизоватыми массивами снегов уже начали вырисовываться неясные контуры Верхне-волжска, в вагоне было свободно, гулко, холодно. Позабыв обо всем остальном, Ксения Степановна старалась издали разглядеть родной город. Какой-то он? Что-то с ним стало?
– Юночка, да посмотри же, вон уже и трубы «Большевички» видны! – жалобно попросила она.
– Сейчас, сейчас, мама, минутку! – рассеянно ответила дочь, вглядываясь в сложное построение косточек и шевеля губами. – Ага, я закрыла! Считайте!..
На поезд, как облако, наплыл, навес старого вокзала. Перрон был необычайно пустынен и потому казался огромным. Ксения Степановна уже стучала кому-то в окно.
– Наш дед… Вон, видите, дедушка нас встречает! – обрадованно воскликнула она.
Действительно, под самой надписью «Верхневолжск», выведенной на стене закруглявшегося в этом месте здания, стоял Степан Михайлович. Здесь, на этом военном вокзале, испещренном нелепыми камуфляжными пятнами, утыканном комендантскими стрелками и указателями, он, почти не изменившийся, выглядел как осколок доброго мирного времени. Возле него, прислоненные к стене, стояли большие ручные салазки. На них и уложили узлы и чемоданы, а для крепости привязали веревкой.
Простившись с попутчиками, прядильщица по привычке двинулась было к путепроводу, ведшему через рельсы на привокзальную площадь, но отец показал ей вереницу трамваев, занесенных снегом по самые окна.
– Ты, Ксения Степановна, довоенные привычки сдай-ка вон туда, в камеру хранения… Мы теперь по городу на собственном пару двигаем.
Они пошли не обычной дорогой через город, а прямо по железнодорожной линии, как хаживали в стародавние холодовские времена, чтобы не тратить пятак на трамвай.
– Не слушала ты меня, мама, а ведь я говорила: обождем. Зачем торопиться?.. Вон здесь даже трамваи не ходят! – подосадовала Юнона. – И чего тебе там не хватало!
– Дома, доченька, дома! – с волнением осматриваясь, отвечала мать. – Ничего нет на свете теплее родного гнезда.
– Да, внучка, дома и стены помогают, – поддержал дед.
20
Ксения Степановна была потрясена, растрогана. Любовь и жалость к родному израненному городу так овладели ею, что она порой даже не слышала расспросов отца о жизни в эвакуации. Она сама все спрашивала, спрашивала, спрашивала, жадно оглядывалась по сторонам, впиваясь взглядом в каждую руину, в каждое пожарище, в каждый зримый след оккупации. Судьбою собственной квартиры она поинтересовалась мельком и больше о ней не заговаривала, а вот о городе стремилась вызнать все.
– Восстанавливается, оживает?..
И отец с удовольствием, будто он сам, своими руками все это сделал, докладывал: пустили электростанцию; над трамвайной линией тянут медные провода – взамен украденных оккупантами; в ткацкой пошел цех автоматов; с вашей прядильной хуже – очень она разрушена, но и там уже добрые люди ковыряются вовсю… А механический! Ведь почти все оборудование осенью на Урал угнали, а он уже работает и что-то там на войну строгает.
– Ты погляди, Ксения Степановна, вон они, дымы-то!.. Как в старой фабричной песне: «Коптит труба, идет работа…»—кричал старик, тыча рукой в сторону города, белесое небо над которым пятнали фабричные и заводские трубы. – Ксюша, ведь все прахом лежало, пепел по улицам летал, а сейчас встает город, как многострадальный Иов в чуде господнем!
– Сам-то ты, батя, наверное, по работе скучаешь? – спросила дочь.
– Некогда мне скучать. Пока наша ситцевая на консервации, я на ткацкой притулился по ремонтной части, какой-то с меня навар все-таки есть. Только это для раклиста не дело. Будильником тоже можно гвозди заколачивать, но этого ведь никто не делает. Верно? Ну вот. И фабрике нашей стоять без пользы тоже, я считаю, ни к чему. – И, наклонившись к уху дочери, он конфиденциально шептал: – Я уж насчет нашей ситцевой в Москву Иосифу Виссарионовичу написал… Пишу: если ситец не в спросе, можно маскхалаты пестрые для разведчиков набивать. Мы тут собрались, даже крок-образец ему послали.
От новостей городских снова перешли к семейным, Всех перебрали.
– А Женя как, зажила у нее нога? – поинтересовалась Ксения Степановна, заметив, что дед почему-то умалчивает о своей любимице.
Старик замялся. Почувствовав что-то неладное, дочь перевела было разговор на знакомых, но Юнона, до сих пор в беседе не участвовавшая, сразу оживилась:
– А что, что такое, дедушка, с Женей? Что-нибудь случилось?
Степан Михайлович нехотя стал рассказывать. Прослушав, Ксения поинтересовалась только:
– А что же немец этот, перешел он к нам или нет?
– Какие ты глупости, мама, спрашиваешь] – запальчиво сказала Юнона. – Разве не ясно, что его гестапо послало? У нас где – в Иванове, в глубоком тылу, – и то двоих расшифровали: самолеты на объекты наводили… Ай-яй-яй, ну и дела у вас, дедушка! И ведь подумать только, была комсомолка…
– Почему была? Она и сейчас комсомолка! – с тревогой и обидой заявил дед.
– Как? Ее еще в комсомоле держат? – чуть ли не вскрикнула Юнона. – И это теперь, когда бдительность прежде всего! Да я бы с ней за то, что она якшалась с людоедами… я бы ее…
Девушка не находила слов.
– Оно, конечно, волкодав всегда прав, а людоед нет, – дипломатично начал Степан Михайлович, пытаясь смягчить остроту разговора. – Только какой же он людоед: отец – коммунист, Гитлером в лагерь посаженный, сам был юнгштурмовцем… Нет, он не враг.
– Раз на нашу землю с оружием в руках пришел – враг… Отец – коммунист! Какое наглое вранье!.. Ну, Женька, ладно, тут мне все ясно. А вот чем тебя, дедушка, на старости лет фрицы так задобрили?!
Розовое лицо Степана Михайловича потемнело.
– Молчать! – вдруг крикнул он, тяжело дыша, и голубые, ситцевого тона глаза его посинели. С видимым усилием старик сдержался и только ускорил шаг, что-то сердито ворча себе под нос.
Ксения Степановна, привыкшая к спокойствию и уравновешенности отца, не на шутку испугалась. Но Юнона и сама уже взяла себя в руки.
– Ты, дедушка, не сердись, – ласково заговорила она. – Вспомни-ка, раньше над газетами что стояло: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» А теперь что написано? Ну, ну, вспомни! А теперь: «Смерть немецким оккупантам!» А кто этот фриц? Оккупант. Видишь!.. Но я тебя не виню, ты человек старый, беспартийный, ты мог и не разобраться, а вот Женьке скажите, чтоб она мне на глаза не попадалась!
За тягостным этим разговором они не заметили, как дошли до двора «Большевички». Собственно, двора уже не было: высокий, серый, усаженный сверху толстыми гвоздями забор, лет восемьдесят ограждавший территорию фабрики, больше не существовал, и массивные, бетонные, так называемые Хлопковые ворота, где в холодовские времена день и ночь дежурили стражники, следившие за проходившими, – эти ворота стояли теперь среди пустого поля, за которым поднимались огромные прямоугольники старых общежитий, а еще дальше – фабричные корпуса.
С высокой насыпи, по которой двигались путники, открывался широкий вид на всю территорию. Степан Михайлович, еще недавно видевший все это занесенное глубокими снегами, на которых редок был человеческий след, с умилением смотрел, как на голубом небе расплываются дымы, как в привычных направлениях идут машины, спешат люди, как играет и шумит детвора.
А Ксении Степановне казалось, будто пришла она в больницу навестить знакомую, которую привыкла видеть цветущей, энергичной, и увидела ее бессильно распростертой на койке, изможденной, неузнаваемо похудевшей, едва живой. Лишь эти изменения – провал на месте, где был забор; сквозная дыра в высокой трубе; осколок корпуса прядильной, напоминавший гнилой зуб; паровоз, лежавший вверх колесами и похожий на собаку, которую подстрелили хулиганы, – . лишь эти зияющие раны ловил ее глаз. Горячий ком подкатывал к горлу.
– Вы посмотрите, какой ужасный урон нанесли гитлеровцы фабрике, а вы с ними чаи распивали! – с упреком произнесла Юнона, посматривая на деда.
– Пошли, батя, чего уж тут глядеть, – изменившимся, будто простуженным голосом сказала Ксения Степановна и, снова взявшись за веревку санок, прибавила ходу. Теперь она, отвертываясь от фабрики, смотрела туда, где, заиндевелые, отягощенные снежными подушками, стояли сосны так называемой Малой рощи. Они не изменились, и, глядя на эти деревья, Ксения Степановна восстанавливала в памяти картины далекого и близкого прошлого.
…Вот праздник жен-мироносиц. Получив с коровниц плату за собираемые для них в течение целого года помои и ополоски, на эти так называемые «помойные» деньги в складчину гуляют в этой роще обитательницы спален. Это их день. Мужчине, если он не гармонист или балалаечник, лучше туда сегодня и не соваться. От опушки до опушки звучат хмельные женские голоса, надрываются гармошки. Дробят землю каблуки полусапожек. Наперебой летят частушки, одна озорнее другой. И где-то здесь с горстью семечек в платочке вертятся девчонка Ксения и тоже дробит на полянке, тоже пищит частушки, подражая взрослым.
…Вот идет по этой роще Ксения Калинина, в облупившейся кожанке и в красной косынке, с парнем в островерхой буденовке, в шинеленке с обтерханными полами, в обмотках и больших, не по ноге американских ботинках, снятых с какого-то беляка. Ранняя весна. Под ногой чавкает вода. Тревожным гулом шумят еще не сбросившие сонной одури сосны, и звезды будто вздрагивают на чистом голубом небе. Медленно, не следя за тропинкой, бредет пара. Оба молчат. Только руки их, грубоватые рабочие руки, разговаривают красноречиво, ласково, страстно…
И еще вечер под 1 Мая, совпавший в этот год с пасхой. С шумом, с факелами, с песнями валом валит сюда фабричная молодежь. Маевка. Комсомольская маевка. Оживший лес шумит в предвесеннем ожидании. Кое-где, как забытые влюбленными девушками платки, белеют пятна нерастаявшего снега. Пьяно пахнет отогретой землей. И когда из тьмы доносятся протяжные звуки праздничных колоколов, здесь, на площади, перед спортивным стадионом вспыхивают костры, и летят в них старые, засиженные мухами и тараканами, темные от копоти иконы, извлеченные в этот день из пропахших гарным маслом углов. А позже на дощатой эстраде идет антирелигиозный спектакль. Ксении Калининой и Филиппу Шаповалову, как старым, сознательным комсомольцам, ввернули, конечно, самые невыгодные роли: она – темная старуха, он – хитрый сельский поп. Когда смыкается занавес, «старуха» и «поп» сладко целуются за кулисами, размазывая по лицам самодельный грим…
Тихое позвякивание над головой отвлекло Ксению Степановну от воспоминаний. Железнодорожную насыпь пересекала здесь канавная дорога, тянувшаяся от торфяных складов через реку к электростанции, стоящей на берегу Тьмы. По канату двигалась вагонетка с торфом. И выше Ксения Степановна увидела черную фигурку, покачивающуюся на огромной высоте. Степан Михайлович, вскинув бородку, тоже залюбовался верхолазом, казавшимся снизу паучком; на колеблемой ветром паутине.
– Видала, Ксения? Вот если б Гитлеру, на этого парня поглядеть. Он бы испугался, на каких людей руку занес…
– А ведь это, батя, не парень! Девушка, честное слово, девушка, – сказала Ксения Степановна, щуря глаза на ветру.
– Ну, пошли, пошли! – торопила Юнона. – Я совсем окоченела. – А когда им удалось спустить санки с насыпи вниз и все остановились передохнуть, девушка добавила с упреком – Хоть ты, мама, и депутат Верховного Совета, в поступках твоих отсутствует логика. Ну к чему, скажи на милость, к чему мы сюда притащились?