355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 31)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)

3

Военнопленные постепенно становились на механическом заводе в некотором роде привычными людьми. На них попросту не обращали внимания. А так как некоторые из них обнаружили хорошую квалификацию, что в рабочей среде всегда служит лучшей рекомендацией, явочным порядком стали нарушаться и официальные границы, проведенные между ними и рабочими. Даже лягушачьего цвета форма, которую в этом городе, столько перенесшем от гитлеровского нашествия, видеть не могли, теперь уже переставала привлекать внимание. Выработался даже своеобразный язык общения, состоявший из выразительных жестов, подкрепленных двумя-тремя русскими или немецкими словами.

Пальцы, одинаково перепачканные в машинном масле, лезли в один кисет. Сизоватый махорочный дым поднимался к потолку.

– Вот я, – говорил один из собеседников, тыча пальцем себя в грудь. – Я штадт Верхневолжск, понимаешь, город, штадт Верхневолжск. А ты? – Палец направлялся в грудь собеседника.

– Я есть город Гамбург.

– Выходит, товарищу Тельману земляк?

– Я, я, Эрнст Тельман… Эрнст Тельман…

А когда после такой беседы житель штадта Верхневолжска у точильного колеса показывал уроженцу города Гамбурга, как заточить резец под отрицательным углом, что было для немца новинкой, или, наоборот, гамбуржец показывал верхневолжцу какой-нибудь особый способ закалки инструментов, знакомство закреплялось.

Разумеется, пленных по-прежнему приводили и уводили под конвоем. Но понемногу и конвоиры, чувствуя, что как-то неудобно торчать с винтовкой среди работающих людей, упрощали свои обязанности. Один из них, пожилой, в прошлом слесарь из МТС, человек пытливый и наблюдательный, был не прочь кое-чему подучиться у квалифицированных рабочих этого старого завода; другой, совсем еще молодой парнишка, присаживался к столику и, отставив винтовку, принимался за письма. Здесь, среди токарных, фрезерных, карусельных, долбежных и иных станков, среди грохота и визга железа, непримиримый лозунг «Смерть немецким оккупантам!» как-то сам собой сменялся прежним, с детства дорогим каждому советскому рабочему «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Только в цехе ремонта и сборки положение оставалось напряженным. Ерофей Кочетков, бывший правой рукой Арсения, свалился в брюшном тифу. Бригады по-прежнему в основном состояли из юнцов, донашивавших форменные фуражки училища трудовых резервов. Волей-неволей пришлось мастеру на место заболевшего определять Гуго Эбберта, из-за которого еще недавно Куров чуть было, как говорится, не наломал дров.

Мастер нехотя, но уже признавал, что фриц, как он по-прежнему именовал немца, попался толковый, дело знал и, видимо, не только по незнакомству с русским языком, а от природы был молчалив. С «орлами» у него установились недурные отношения. Те так и звали его: дядя Гуга. Арсений же по-прежнему избегал с ним разговаривать. Если крайняя надобность требовала что-нибудь обсудить, говорил отвернувшись или смотрел, но не в лицо, а на руки, на то, что они делали.

Переводчица больше всех тяготилась нелепостью таких отношений. Как-то, не выдержав, она рассказала Эбберту о трагедии Арсения Курова. Тот выслушал ее молча и только вздохнул. После этого он и сам стал избегать мастера. Обычно спокойный, державшийся с достоинством, в присутствий Курова он стал теряться, втягивать голову в плечи.

Ко всему привыкают. И оба пожилых человека, вынужденные работать рядом, начали постепенно привыкать друг к другу и даже к форме отношений, сложившейся между ними. Но однажды, по обыкновению обстоятельно растолковав переводчице дневное задание для немца, Арсений с большей частью людей отправился во двор, где предстояло принять партию новых станков, прибывших из Сибири. В цех вернулись уже перед гудком, и тут Куров увидел: «орлы» собирают сложный станок не так и не по тому плану, какой он им оставил. В центре группы виднелся Эбберт. Засучив рукава, он уверенно действовал своими жилистыми руками. Было ясно, что это он изменил предложенный Куровьгм план.

– Стой! – закричал мастер, останавливая работу. – Что тут без меня понапутали, черти чумазые?.. Все разобрать, завтра начнете снова! И всем брак запишу.

Он зло посмотрел на немца.

– Эх ты, васисдас, тьфу! – Ив сердцах даже плюнул себе под ноги.

К ним уже спешила переводчица, которую кто-то успел известить о происшедшем.

– Скажи ты ему, все это мартышкина работа. Все заново будут переделывать, как я говорил.

Девушка быстро перевела. Долговязый немец спокойно слушал, и только бесцветные его брови поднимались все выше и выше на выпуклый лоб. Потом он спокойно произнес одно только слово.

– Почему? – перевела девушка.

– А потому, что потому, здесь ему не Гитле-рия… Тут мы командуем, а его дело – работать и не рассуждать.

В ответ на это Эбберт повторил то же слово и добавил длинную фразу. Он говорил, что уважает технический ум мастера Курова и потому просит его посмотреть повнимательнее: разве так, как они делают, не проще и не лучше? Ребята плотным кольцом обступили спорящих. Все они немало потрудились. Очень не хотелось делать все сызнова. Они понимали, что план немца лучше, и тоже с удивлением смотрели на Курова.

– К чертям мне нужны его советы! – ворчал тот.

И опять немец произнес все то же свое «почему», которое ребята поняли уже и без перевода.

– Товарищ мастер, а вы посмотрите… – несмело произнес один из «орлов».

Но Арсению Курову нечего было смотреть. Опытный производственник, он отлично видел теперь, что все шло правильно, а организовано, может быть, даже и поразумней, чем задумал он сам. Но как признать перед мальчишками, что прав не он, Арсений, а тот долговязый, лобастый немец? Это казалось продало невозможным. Между тем, убеждаясь в преимуществах предложенного немцем варианта, он понял уже, что именно это и позволило «орлам» завести сборку значительно дальше, чем мастер рассчитывал. «А и башковитый же фриц попался на мою голову!» – уже не без смущения думал он. И рабочая совесть, совесть советского человека, не позволила ему настаивать на своем указании, которое, как он в этом уже вполне отдавал себе отчет, было менее целесообразным. Не кривить ate душой та-за этого немецкого черта…

– Ну, раз так начали, продолжайте по-своему. Может, как-нибудь и вытянете, – сказал мастер и, сев на табурет, полез за трубкой.

Теперь он не вмешивался в работу. Немец продолжал копаться у станка. Он молча указывал сборщикам, что делать, иногда отодвигал то одного, то другого в сторону, вставал на его место. Посасывая незажженную трубку, Арсений следил за ходом дела. В первый раз он так вот, в упор, смотрел в лицо немцу и с удивлением замечал, что у него обычное, некрасивое, но в общем симпатичное лицо, что глаза смотрят устало, но смышлено, и нет в них ничего разбойничьего, отталкивающего. Худые, должно быть сильные руки ловки, и нельзя не признать, что ему, Арсению Курову, старому производственнику, даже приятно видеть, как умело они двигаются.

И еще обратил он внимание, что, задумавшись, немец как-то машинально начинает трогать свои зубы, и когда он однажды сплюнул в клочок бумаги, слюна оказалась густо-красного цвета.

Когда над фабриками «Большевички» засипел гудок и ребята, которые мгновение назад трудились сосредоточенно, старательно, вдруг, точно бы разом размагнитившись, с шумом и гамом бросились в душевую, а у собираемого станка остались лишь Куров да Эбберт, мастер ткнул в сторону машины трубкой, сказал «гут» и торопливо ушел в свою коморку.

4

В пожилом возрасте человеку частенько снится детство. Он видит себя бегающим босиком, в одних штанишках или юбчонке, до синевы губ, до гусиной кожи купающимся в речке, носящимся по школьному коридору. Он снова переживает тягчайший страх перед экзаменами по какому-нибудь ядовитому предмету. С давно забытой робостью пишет он во сне роковую, долженствующую «разрубить все узлы» записку, адресованную столь же юному существу противоположного пола. И просыпается он после такого сна со странным ощущением, будто зимой пахнуло на него ароматом березовых почек. А потом будет он весь день ощущать беспокойную истому и ожидать ночи с надеждой, что, может быть, снова придет к нему этот милый и странный сон.

Нечто подобное переживала Татьяна Степановна Мюллер, очутившись на фабричном дворе, где прошла ее юность и началась молодость. На «Большевичке» она не была давно. Став военным врачом еще в дни событий на Халхин-Голе, она участвовала потом и в тяжелой зимней войне на Карельском перешейке, и в освободительном походе на земле Западной Белоруссии. В одном из пограничных городов приняла она на хирургический стол первых раненых в начале Отечественной войны. Но на дворе комбината ей по-прежнему все было знакомо, и даже то, что неприятно поражает здесь свежего человека: острые запахи, которыми дышат окна ситцевой, радужные круги на поверхности речушки, даже крошки обугленного торфа, попадающие в глаза, если при порыве ветра не успеть вовремя прищуриться, – все было ей дорого, все волновало, будило воспоминания.

Полная женщина в форменном платье, в пилотке с красной звездой, и маленькая смуглая девушка с большими серыми глазами медленно бродили по огромному фабричному двору. Весь он в эти жаркие часы как бы замирал. Огромные кирпичные, широко расползшиеся по берегам Тьмы корпуса фабрик, бесформенные массивы развалин – все это будто дремало. Окна распахнуты. Грохот ткацких станков, пение прядильных машин, журчание двигающейся по транспортерам ткани в отделочной – все это доносилось смутно, как во сне. Размягченный асфальт глушил шаги. Звонко раздавались лишь голоса ребят. Они плыли на зыбком, сколоченном из нескольких досок плоту за кувшинками, золотые головки которых лежали тут и там на отливающей радугой водной глади речушки Тьмы.

– Смотри, Галочка, смотри: тополя! Ведь как удочки были, когда мы их сажали на комсомольском субботнике… А сейчас? Боже ж мой, какие прекрасные тенистые деревья!.. Как идет время!..

– Ты, мамочка, не шуми, на нас уже смотрят, – отвечала дочь, оглядываясь по сторонам и дергая спутницу за рукав.

Галка никак не могла понять, почему ее мать такими восторженными глазами смотрит на самые обыкновенные вещи. А все, о чем она так взволнованно говорила, казалось просто неправдоподобным. Ну как поверить, например, что эти деревья, бросающие на асфальт широкие узорчатые тени, походили на удочки или что ее мама, которая, по совести говоря, представлялась дочке чуть ли не старушкой, успела побывать комсомолкой, носила какую-то там юнгштурмовку и значок «КИМ»?

Очутившись в родных краях, Татьяна Степановна переживала и еще одно странное чувство: ей казалось, что масштабы всего видимого сузились, все стало меньше, ниже. Даже труба у прядильной, которая, как казалось ей, когда-то цеплялась коготком громоотвода за облака, теперь выглядела совсем невысокой. Все уменьшилось. Выросли только эти деревья и ее Галка, которая из смешной, толстой крохи с непомерно большими серыми глазами превратилась в стройное, быстрое, смешное и милое существо.

– Какая же ты большущая стала, доченька! Совсем ведь невеста, – сказала Татьяна Степановна, привлекая девушку к себе.

– А как же ж? Я уж и есть невеста, – ответила Галка, смущенно отстраняясь от матери.

– Что ты говоришь? – испуганно воскликнула та. – И вы это от меня утаили?

– А чего тут таить?

Девушка смотрела на мать с укоризной. Всегда эти взрослые вмешиваются в жизнь молодежи, ничегошеньки в ней не понимая. Отцы и дети – вечная проблема. Сама небось в восемнадцать лет Женьку родила, а ты не имеешь права быть в эту пору даже невестой.

– Почему же ты мне об этом не написала?

– А уж потому, что нечего писать.

– Доченька, зачем ты шутишь над мамой?

У Галки на лице появилось удивленное выражение.

– Очень уж мне надо шутить!.. Я даже и не видела жениха, он на фронте. Мы только переписываемся. Вот кончится война, возьмут Берлин, тогда увидимся, и я все тебе расскажу. А пока он мне каждую неделю по письму присылает… И все.

– Ах, вот что! – с облегчением произнесла Татьяна Степановна, сразу успокаиваясь.

Бывалый фронтовик, она знала, что никогда еще не приходилось почте носить столько писем, сколько теперь, в эту тяжелую пору; она знала и силу этих треугольничков без марок со всеобъемлющим штампом «Действующая армия», знала, что в госпиталях эти письма – одно из полезнейших лекарств. Знает она и случаи, когда из переписки незнакомых людей, разделенных многими сотнями километров, зарождалась бескорыстная, чистая любовь.

– Ты, Галочка, надеюсь, покажешь мне письма своего жениха? – попросила мать, с трудом подавляя улыбку и желание погладить дочь по лохматой голове.

– Конечно, поначалу: ты мать… А вот корда вчера Руслан Лаврентьевич снимал мою и Зинину переписку на кино, я Илюшины письма ему не дала. Общественные – снимай сколько хочешь, это для людей, – сказала она голосом бабушки и своим, обычным добавила: – А личные – фиг с маслом… Кстати, мама, может быть, хоть ты знаешь, что такое сексопил?

– Сексопил?.. Постой, я что-то такое слыхала… Вероятно, лекарство какое-то новое. Но в наш медсанбат такого еще не присылали.

– Лекарство? Вот уж нет! Говорят, у меня сексапильная внешность, понимаешь? Внешность и лекарство, фу, какая чушь!

– Какой же чудак тебе это сказал? Твой жених?.

– Лебедев? Ну, он и слова такого не знает. Это же режиссер-оператор Руслан Лаврентьевич, он о нас с Зиной фильм делает… Мамочка, только не удивляйся: мне кажется, он в меня случайно немножко влюбился и…

Но после «и» Галка поставила точку. Она не решилась сказать матери, что этот выдающийся человек, с которым все, даже тетя Анна, разговаривают с почтением, сегодня, снимая девушек, улучил минутку и несколько смущенно, что глазастая Галка, разумеется, заметила, признался ей, что ему, после жены конечно, никто так не нравится, как она. И еще более смущенно и таинственно пригласил ее вечером на берег Волги, туда, где вчера снимали, как подружки катаются в лодке.

Ведь это подумать только: ей назначили свидание! И кто?! Тот самый милый, умный, веселый Руслан Лаврентьевич, у которого такая красавица жена. Чем старательней Галка смотрела на него во время съемок, тем больше он ей нравился: весь какой-то особенный, седой и с молодым, розовым лицом, говорящий так, как никто из знакомых не говорил, державшийся так, как никто из окружающих не держался. Он стремительно ворвался в Галкину душу и сразу заслонил собой и скромного Илюшу Лебедева, друзей и подружек, и все, что обычно занимало и волновало девушку. Все эти дни она думала о Красницком, а сегодня видела его даже во сне.

Свидание! Это слово так и рвалось у нее с языка. Но она знала, что если с мамой, пожалуй, еще можно разговаривать, как женщине с женщиной, то с бабушкой такой разговор не выйдет. Та, чего доброго, возьмет да и запрет Галку в комнате или, еще того хуже, осуществит свою угрозу и пожалуется в парторганизацию кинофабрики. Выйдет страшный скандал.

И так как о предстоящем никому не было сказано ни слова, девушка была до краев переполнена ожиданием. Рассказы матери о ее юности она слушала рассеянно. Вот когда бабушка начинает вспоминать, – другое дело: «В пятом году мы баррикадами все фабричные ворота загородили и этих кровососов Холодовых со двора по шее. Своя власть – Совет рабочих депутатов…», «Они железнодорожное полотно у переезда разобрали и ждут… А рельсы уже гудут, и виден он, этот проклятый поезд с карателями…», «…казаки пронеслись мимо, аж потом конским пахнуло, а я лежу в траве ни жива ни мертва…» – и прочее такое. Это да! Слушаешь, будто книгу читаешь. И даже как-то жалко, что ты не сможешь стать старой большевичкой. А вот почему мама с такой светлой радостью вспоминает свои комсомольские годы, Галке понять еще трудно. Подумаешь, дело: пели песни, читали «Азбуку коммунизма», разгружали дрова, ходили на маевки, учились на рабфаках. А «комса», «шамовка», «бузотер» и иные подобные словечки, появлявшиеся на языке у матери, когда та углублялась в воспоминания, Галку только удивляли: разве так говорят?..

Теперь, возвращаясь домой, они шли мимо развалин прядильной, мимо сгоревшего клуба «Текстильщик». Тут даже и в жару людно. Иные из встречных останавливались, оглядывались. Может быть, облик этой полной, немолодой женщины в военной форме будил какие-то давние, полузабытые воспоминания. Но майор медицинской службы так мало походил на стройную ткачиху Татьяну Калинину, что прохожий, посмотрев им вслед, так ничего и не вспомнив, шел себе дальше по своим делам.

– Я вот, доченька, все думаю, как хорошо, что мне удалось тебя и всех вас повидать. В разгар войны – это такое счастье!.. Если бы еще хоть на минутку взглянуть на нашу Белочку. Как-то она там, что-то поделывает, моя хорошая?..

– Как что? Мы ж тебе с дедом весь вечер про нее рассказывали. Ты ж уж знаешь: теперь она выполняет важное боевое задание… – И без всякого перехода Галка вдруг спрашивает: – Мама, ты изучила весь мой гардероб, какое платье мне больше к лицу? Фисташковое крепдешиновое или то простенькое, шерстяное?

– Тебе, Галочка, все к лицу, – улыбнулась мать и вздохнула. – Ах, как хотелось бы мне погулять с вами обеими! Я бы спокойная уехала на новый фронт, под эту самую Ржаву.

5

Под утро, когда над развалинами старинного русского города Ржавы, который год назад был одним из красивейших в верховьях Волги, еще только занималась заря, к зданию немецкой военной комендатуры подкатил военный мотоцикл с прицепом. С седла соскочил высокий белокурый обер-лейтенант в очках, в черном клеенчатом плаще. Из железной калоши машины вылезла худенькая белокурая девушка в старом, заношенном ватнике. Ее утомленный вид, запыленная одежда, резиновые сапога, перепачканные в глине, – все это говорило, что она проделала длинный и нелегкий путь. Приказав часовому у входа приглядеть за машиной, офицер довольно бесцеремонно скомандовал девушке идти вперед, и сам, шурша плащом, вошел вслед за ней в приемную комендатуры.

Дежурный, в этот ранний час дремавший у стола в большой пустой комнате, увидев вошедшего, вскочил, вытянулся, стукнул каблуками.

– Господин обер-лейтенант…

– Вольно… Когда будет господин военный комендант? – спросил офицер.

– Подполковник придет… – дежурный посмотрел на круглые конторские часы, висевшие на стене, – придет через двадцать пять минут. Он всегда точен, господин обер-лейтенант.

– Садитесь! – сурово приказал офицер девушке, указывая на жесткий дубовый диван для посетителей, видимо попавший в комендатуру из какого-нибудь вокзального зала ожидания.

Девушка села, устало прислонилась к спинке, закрыла глаза. Белокурая голова ее сразу опустилась, длинная коса свесилась на грудь, бледные, запыленные губы приоткрылись, обнажив рядок мелких белых зубов. Она уснула.

Офицер потребовал бумагу, присел к столу, принялся писать. Потом он сложил написанное, достал из подсумка конверт со штампом, запечатал и протянул дежурному.

– Передадите коменданту… Эту девицу мы задержали вчера в леске, в районе бывшего аэродрома. Она немка, бежала из Верхневолжска, долго бродила по болотам, прежде чем ей удалось перейти к нам… Подробности изложены в рапорте. Она отлично говорит по-немецки, и командир приказал мне лично доставить ее к вам… Прошу также: передайте подполковнику просьбу моего шефа прислать ему еще один ящик этого трофейного грузинского вина. Я позабыл его название, как-то на букву «ц». Ну, то, которое вы нам уже посылали. Очень хорошее вино!.. К сожалению, лишен возможности лично засвидетельствовать уважение господину коменданту… Мне при-казано к восьми быть в части.

– Л как у рас там сейчас, в районе аэродрома?

– Успешно отбиваем атаки. Русские несут колоссальные потери, но… – Офицер снизил голос: – Вы сами уже ощущаете…

– М-да, не прошлый год. Авиация еще терпима, но артиллерия… Этот вчерашний огневой налет, знаете, тут…

– Тшш, не забывайте: она отлично понимает по-немецки и, кто знает, может быть, не так уж крепко уснула…

– О, будьте покойны, господин обер-лейте-нант, школа господина коменданта… Я никогда, даже при своих, не скажу ничего лишнего… А хорошенькая, между прочим, девчонка.

– Да, кажется, ничего… Много работы?

– Ужас!.. Прибывают новые части, и всех их приходится расселять в этой каменоломне… Это как, помните, в той старой сказочке, забыл, чья она, кажется, братьев Гримм, когда надо было перевезти через реку на другой берег волка, козла и капусту.

– Извините, я тороплюсь. Хайль Гитлер!

– Хайль!

И вот уже взревел и затих на улице мотоцикл. Слышны только звуки отдельных выстрелов да сонное дыхание девушки. Дежурный долго смотрит на нее. Спит она крепко, но беспокойно и иногда тихонько вскрикивает. А вот сонные губы ее что-то зашептали. Дежурный настораживается и слышит: «Мейн гот, мейн гот!» «Ишь, – размышляет он, – родилась в этой безбожной стране, где много церквей переделали в клубы, где в деревнях в них хранят зерно, а вот уснула и на родном языке поминает бога! Ясно, она где-то долго скиталась. Лицо у нее белое, а уши, шея – коричневые, должно быть, позабыли о мыле… Вот она во сне почмокала губами. Может быть, хочет есть?»

Дежурный поднимает с пола двухэтажную свою манерку. В ней осталось немножко остывшего бобового супа и рисовая каша на донышке.

Солдат подходит к девушке, ставит все это возле нее на диван, кладет сверху ложку, а сам садится на место. Девушка открывает глаза. Она приятно изумлена.

– Ах, данке шен, – произносит она слабым голосом и принимается за еду с такой жадностью, что сразу видно, как она голодна.

– Это верно, что русские там у себя умирают с голода? – спрашивает дежурный, вспомнив статейку, недавно прочитанную в какой-то военной газете. – Едят людей?

Продолжая посылать в рот ложку за ложкой, девушка слегка улыбается.

– Да, фрейлейн, им долго не выдержать, – продолжает дежурный, – но все-таки упрямая нация.

Девушка потягивается, судорожно зевает.

– Вы простите меня, я не спала несколько ночей, – говорит она, и глаза ее начинают закрываться.

Она спит и не слышит, как понемногу комендатура наполняется военными, не слышит, как, скрипя начищенными сапогами, появляется высокий пожилой офицер в фуражке с приподнятой тульей, такой прямой, негнущийся, что кажется, будто бы в него вогнана палка.

Все сразу вскакивают, он небрежно козыряет, скользит вопросительным взглядом по спящей, и, не задерживаясь, проходит дальше, в кабинет коменданта.

Через мгновение дежурный, стоя навытяжку» рапортует ему, что ночь прошла относительно спокойно, Русский снаряд попал в грузовую машину, перевозившую солдат с вокзала: убито девять человек, в госпиталь отправлено одиннадцать. По западной товарной станции ночью нанесен удар с воздуха: разбито несколько вагонов с грузами, людские потери уточняются. Кажется, по счастью, не так велики. Больше происшествий не было, за исключением того, что командир полка, держащего оборону в районе бывшего аэродрома, препроводил в сопровождении своего адъютанта девицу. Это та, которую господин комендант изволил видеть в приемной. Вот рапорт обер-лейтенанта…

Дежурный вынимает из-за обшлага бумагу и точно отработанным движением вручает ее подполковнику. Тот достает из кармана очки и, не надевая их, а только приложив к глазам в виде лорнета, быстро просматривает бумагу.

– Еще командир полка просил на словах передать вам, что хотел бы получить ящик трофейного грузинского вина, какое мы им однажды уже посылали.

– Вы с этой девицей разговаривали?

– Всего несколько слов… Она, как только ее привели, сейчас же уснула, видимо долго бродила по лесам, бедняжка… Во сне все время бормочет: «Мейн гот, мейн гот!»

– Мейн гот? Странно! Тут пишут, что она из поволжских немцев… Приведите ее ко мне.

Девушка все еще спит, даже легонько всхрапывает.

– Фрейлейн, фрейлейн! – будит ее дежурный.

Она вскакивает, начинает извиняться. Какими-то инстинктивными женскими движениями поспешно прибирает волосы и, сопровождаемая любопытными взглядами писарей, идет вслед за дежурным в кабинет коменданта, оставив свой узелок на диване. В непомерно большом ватнике, в безобразных, явно с чужой ноги сапогах она выглядит довольно плачевно.

Комендант, сидя все так же прямо, сохраняя каменно-неподвижное выражение на сухом, чисто выбритом лице, выслушивает ее историю, то и дело поглядывая на рапорт, как бы сверяя рассказываемое с написанным.

– У вас имеются какие-нибудь документы, фрейлейн?

Отвернувшись от стола, девушка расстегивает пуговицы на кофточке, опускает руку за ворот, что-то там отстегивает и извлекает клеенчатый мешочек. В нем оказывается распухшее, изношенное на сгибах удостоверение. Обычное удостоверение, какие давались советским людям перед эвакуацией их учреждений. В нем говорится, что Марта Вейнер, 1919 года рождения, уроженка города Энгельса, по профессии техник-текстильщик, получила двухнедельную заработную плату в связи с эвакуацией фабрики из города Верхневолжска. Потом в руках коменданта оказываются паспорт со штампом Верхнволжской немецкой комендатуры и выданный там же аусвайс с фотографией и печатью. Он долго рассматривает их и оставляет у себя.

– Так почему же фрейлейн оставила свой дом? – спрашивает комендант, барабаня по столу крепкими ногтями сухих, узловатых пальцев.

– Меня, как немку, сотрудничавшую с немецким командованием, вероятно арестовали бы и посадили бы в тюрьму.

– У вас прекрасная речь, вы говорите даже без акцента.

– Это мой родной язык. У нас дома всегда говорили по-немецки.

– Вот как? Это мне отрадно слышать. – Комендант торжественно поднимает вверх длинный сухой палец. – Фрейлейн!.. Немцы – величайшая из наций… Мы остаемся немцами, даже если столетия и тысячи километров отделяют нас от нашего горячо любимого отечества… Вам никогда не приходилось работать переводчицей, фрейлейн Марта?

– Нет…

– Что с вами делать, мы подумаем. Ваши документы останутся пока у меня. Можете идти, фрейлейн, и подождите в приемной. – И когда дверь за девушкой закрывается, комендант говорит появившемуся в кабинете дежурному: – Скажите квартирьерам, что я приказал поселить фрейлейн Марту где-нибудь недалеко от комендатуры… Кстати, вы ещё не направили в полк вино, Эрих?

– Никак нет, господин комендант, не успел.

– Это хорошо: пошлете два ящика… Они нас здорово выручили. Мне кажется, эта девица может быть нам очень полезна: отлично говорит понемецки. Но вы заметили, как она запущена, бедняжка… Последите, чтобы ее получше устроили. Слышите? Вам еще, может быть, придется провожать ее с работы, Эрих, а, как бы думаете? – И, довольный своей шуткой, комендант награждает себя дробным смехом. – Возьмите документы я сейчас же отправьте на проверку. Лично у меня они не вызывают сомнений, но… Осторожность, и еще раз осторожность, Эрих. Мы не можем в этой стране доверять даже своим глазам…

Проходит несколько томительных, полных страха и ожидания дней, и фрейлейн Марта, принятая наконец в комендатуру в качестве переводчицы, отоспавшаяся, свежая, с прихотливо уложенными на голове светлыми косами, быстро идет по пустынной улице. Булыжная мостовая заросла буйной жесткой травой. Лишь асфальтовые тротуары двумя серыми полосками рассекают эту наглую, зеленую, отовсюду прущую растительность.

Здесь, в нагорной части города, за которую долго шли бои, деревянные постройки почти все выгорели. Лишь кое-где виднеется обитаемый домик, и тоща от асфальтовых полос к нему протоптана в траве тропинка. Но тропинки эти редки, а зелень будто торопится поскорее поглотить все следы человека.

Девушка ускоряет шаг. То и дело путь ей преграждают большие и малые воронки: старые, уже затекшие позеленевшей водой, из которой выглядывают лягушачьи глаза, и свежие, топорщащиеся по краям выброшенной землей. Обходя их, девушка опытным глазом примечает: свежих больше…

Жутко так вот идти одной по не существующей уже улице и, будто в пустыне, слышать далеко впереди отзвук своих шагов. А тут еще солнце сияет, земля испаряет влагу прошумевшего ночью дождя, и ветерок несет мирные запахи подсыхающей травы.

Вот в отдалении стук подкованных сапог и голоса. Патруль. Трое солдат.

На мгновение девушка замедляет шаг, бросает быстрый взгляд направо, налево. Нет, не уйдешь, не спрячешься. Одинокий человек слишком заметен на пустой улице. И она с беззаботным видом шагает прямо навстречу патрулю, мурлыча модную в гарнизоне песенку:

 
На лугу растет цветочек,
И его зовут Эрика…
 

Девушка подходит к солдатам и, прежде чем они успевают ее окликнуть, спрашивает:

– Господа, выы не знаете, остался ли в этом городе хоть один сапожник? – И доверчиво показывает им на туфлю, подметка у которой отстала и держится лишь с помощью канцелярских кнопок. – Мне сказали, где-то здесь чинят обувь. Только как найдешь? Тут же не сохранилось ни улиц, ни указателей.

– Ван за тем старевшим деревам, фрейлейн, в глубине – маленький деревянный дом. Там на стекле окна я видел вырезанный из картона сапог, – отвечает один из солдат, совсем зеленый юнец, окидывая любопытным взглядом тоненькую фигурку в белом, тесно облегающем спортивном свитере.

– Ах, если бы мне сейчас сделаться сапожником, чтобы снять мерку с такой хорошенькой ножки! – отзывается тот, что постарше.

Третий, неуклюжий увалень, с которого, кажется, еще не сошел деревенский загар, бормочет:

– Ишь чего захотел, лакомка! – И смеется отрывисто, будто консервная банка катится вниз по каменным ступеням лестницы.

– Как приятно встретить среди этой жуткой каменоломни немецкую девушку! Откуда вы, фрейлейн, взялись? Быть может, вы ангел с рождественской открытки?

– Я работаю в комендатуре.

– О, о, ангел из комендатуры – это начальство!.. Смирно!

Все трое, щелкнув каблуками, шутливо отдают приветствие. Девушка улыбается, делает легкий книксен и продолжает путь. А солдаты смотрят ей вслед. Она это чувствует и замедляет шаг. Ага, наконец-то прошли, свернули на смежную улицу… А вот домик, и сапог, вырезанный из картона, белеет на окне.

Она поворачивает кольцо калитки и входит во двор. За домом сад, залитый солнцем. Светлые точечки еще не налившихся плодов белеют в темной листве. У деревянного крыльца, изогнувшись, свешиваются к самым ступеням золотые шары. На двери тоже вырезанный из картона сапожок и надпись на двух языках: сверху – по-немецки, снизу – по-русски: «Сапожник».

Еще раз оглянувшись и убедившись, что улица пуста, девушка стучит: два стука и один, два стука и два, два стука и три.

Ей кажется, что откуда-то, может быть из окна, сквозь зелень домашних цветов на нее смотрят. Ей становится жутко, но она, вскинув голову, сохраняет независимый вид. В глубине дома возникают шаги. Вот они уже у двери.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю