Текст книги "Глубокий тыл"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)
7
И она услышала странную историю.
Взвод под командованием бывшего гренадера царской службы Степана Михайловича Калинина вместе со всем отрядом истребителей стойко держал укрепления, наскоро сооруженные западнее города. Артиллерии и танков не было, но нескольких умно расставленных пулеметов оказалось достаточно, чтобы около суток отбивать атаки немецких пехотных авангардов, не очень активных на этом направлении. Дело доходило до ручных гранат. Обе стороны несли изрядные потери.
На вторые сутки люди, отвозившие в Верхневолжск раненых, вернувшись, доложили: город эвакуируют. Всю ночь в тылу укреплений полыхали пожары. Потом атаки прекратились, и немцы, окопавшиеся было напротив, разом куда-то исчезли. Наступила тишина, в которой отдаленная перестрелка раздавалась с особой отчетливостью. Разведчики, обследовав тылы, донесли: вражеские танки уже заняли фабричный район, бои перекинулись к волжским мостам.
Командира и начальника штаба отряда, раненных осколками снаряда еще в первые часы боя, давно эвакуировали. Комиссар Ветров, принявший обязанности их обоих, был убит при отражении одной из последних атак. Как поступать дальше, никто не знал; на танки с гранатами и винтовками не пойдешь. Попытались связаться с командованием, но штабы уже эвакуировались за реку. Тогда истребители помоложе решили с оружием пробиваться через фронт к своим. Они ушли, а старики, которых в отряде было большинство, похоронили убитых. В отдельной могиле похоронили комиссара Ветрова, по старому обычаю положили в головах фуражку покойного, постояли над свежим земляным холмиком и разошлись кто куда.
Степан Михайлович решил вернуться домой. Он закопал винтовку, набрал возле укреплений вязанку дров, взвалил на плечи и с ней пришел на фабричный двор, по которому уже шныряли гитлеровские трофейщики из интендантских команд. Никому из них не было дела до седого старика, тащившего дрова.
Так добрался он до своего общежития. Никого в коридорах не встретив, прошел он в «глагольчик» на тети-варин конец. Дверь оказалась незапертой. Толкнул ее и увидел, что за столом, закутавшись в одеяло, сидит Женя. Давно уже не встречались дед и внучка. Последние месяцы Женя училась на каких-то курсах за городом, в военных лагерях. Дома появлялась изредка, загорелая, озабоченная, и ничего об учебе своей не рассказывала. Да ее и не расспрашивали, догадываясь, что девушка, для которой немецкий был вторым родным языком, готовится к какой-то особой и, вероятно, секретной работе. Найдя внучку в оккупированном городе, в почти пустом общежитии, старик обрадовался, но не удивился.
– Ты что же, осталась? – только и спросил он.
Женя молча кивнула головой.
– …Мы, Варьяша, кое-что тут опустим, ладно? Не наш капитал, не нам его и расходовать, – сказал Степан Михайлович, прерывая повествование.
– Конспиративщики, – усмехнулась Варвара Алексеевна. – Я в чужие кастрюльки нос совать не охотница. Вы про немца про этого. Он как к вам попал?
– И о Курте доложим, всему свой черед… Ты бы, Галка, пошла, погуляла, ей-богу… Что ты все дома в духоте торчишь? – предложил было дед, но встретил такой шумный протест, что только махнул рукой…
Пришлось продолжать рассказ при младшей внучке. Женя слушала молча, опершись подбородком на свою клюшку, зажатую меж колен, неподвижная, будто бы вся обледеневшая. Напротив за столом сидела Варвара Алексеевна. Она тоже не шевелилась. Только сухие ее пальцы все время находились в движении: теребили чайное полотенце, крошили хлебную корку, собирали крошки, двигали ложкой по столу. Лишь изредка вскидывала она глаза то на деда, то на внучку, и в выражении их было что-то такое, от чего Галке, наблюдавшей всех троих со стороны, становилось тоскливо и жутко и было жаль и бабушку, и деда, и Женю…
– …как только немецкая комендатура объявила, что перерегистрируют всех жителей, мы с Женей первым делом туда, проштемпелевали паспорта, аусвайс получили – все честь честью, – повествовал Степан Михайлович. – Аусвайс – это вид на жительство. Он у них всё…
Степан Михайлович вел трудное хозяйство. Женя то исчезала на целый день, то, появившись, часами сидела у печки с книгой и снова исчезала. Дед не спрашивал, где она бывает, но по мере сил старался помочь ей. Раз девушка пришла в сильном возбуждении и сказала, что ей надо переходить фронт. Волновалась. Волновался и дед, но, пряча свое беспокойство, принялся сам готовить внучку к первому подвигу. Это он придумал одеть ее похуже, набить мешок разным барахлом: если остановят, показывай паспорт, аусвайс и шпарь по-немецки – дескать, есть нечего. Вот, мол, собрала кое-какое барахлишко на хлеб да картошку менять в деревне… И в самом деле у линии фронта её задержали. Спасли неподдельный аусвайс, чистый немецкий язык да синие глаза. Девушка вернулась домой и весь день молча пролежала на кровати, подавленная пережитым. Но вечером снова ушла и на этот раз в кипени метели без особых приключений перешла реку.
Снова она появилась в общежитии дня через три, уже спокойная, уверенная и даже веселая. Дед приготовил сюрприз. В поисках пропитания и топлива сумел он высмотреть, что в хлопковых амбарах немцы открыли ремонтные мастерские, натащили туда массу машин, что такая же мастерская, но уже для танков, организована в старом трамвайном парке. Он дал внучке отклеенное от столба извещение бургомистра о наборе рабочей силы для восстановления электростанции и пуска ткацкой фабрики, «испорченных красными при отступлении». Тем, кто пойдет на работу, сулили жалованье и продуктовый паек. Подпись под бумагой была: заместитель обер-бургомистра города Верхневолжска по экономическим вопросам, дипломированный инженер О. И. Владиславлев…
– Ведь это подумать, какую змею на груди пригрели… Орден кому дали… – прервала рассказ Варвара Алексеевна.
– Вот поди же, – развел руками Степан Михайлович. – Он тут у нас все и сновал, как бес-искуситель: вот вам продуктовый паек, работайте… На пайки-то народ было клюнул – не умирать же с голоду. Потом видят – не то. Вместо пуска-то машины, что поновей, разбирать да упаковывать заставляют. А тут еще подпольщики листовочкой разъяснили, дескать, хотят они наше оборудование на свой фатерлянд тащить, а вы им помогаете… Ну, люди и поразбежались. И остался дипломированный инженер сам-друг со своим бургомистром.
– Смотри, какой гад! А на собраниях всех речистей был. Статейки пописывал… – сокрушалась Варвара Алексеевна, как будто это она прозевала предателя. – Ну, а сейчас он где? Хоть поймали?
– С собой они уволокли. Его тут кое-кто стерег с подарочком, да, видать, прозевали… Хитер он, этот Олег Игоревич.
– Не он хитер, а мы лопоухие… Ну и дела… А у нас слух ходил, будто механик Лаврентьев с электростанции к этому поганому делу приложился.
Дед и внучка оба протестующе замахали руками.
– Лаврентьев! – взволнованно сказал Степан Михайлович. – Его б по старому времени к лику святых великомучеников причислить, Лаврентьева… Ведь он части от электрических машин в Тьме топил, когда отходили. Ну, на речке простыл, его болезнь к кровати и пришпилила. Даже спрятаться не успел. Так в своей квартире лежать и остался… Ну, немцы, должно быть, через кого-то про утопленные части прознали, к нему и приступили. Ходят вокруг, еду из офицерской кухни ему посылают, врач их к нему повадился – дескать, немецкое командование уважает интеллигенцию… Потам и этот иуда, Владиславлев, туда стопы свои направил: зря, мол, вы упорствуете. Что уж он там ему толковал, я не знаю, а только известно, что Лаврентьев слушал-слушал да как этому иуде в морду плюнет.
– Ну, а дальше?
– Дальше начали его брать измором. Поставили у порога солдата: ни ему выйти, ни к нему войти. Мол, одумаетесь – скажите часовому, все будет: и еда, и врач, и на лучший курорт в саму Германию отвезем. Не позвал. Помер – то ли от голода, то ли от болезни, то ли замерз в нетопленной квартире… Во как было. И будь я Михаил Иванычем, я б этому инженеру Лаврентьеву звезду Героя на могилу положил…
– Сочтут нужным – положат. Это не наша забота, – прервала Варвара Алексеевна и испытующе посмотрела прямо в глаза мужа. – А ты, старый, все от немца следы отводишь.
– Эх, торопливый ты человек, Варьяша, все у тебя скорей да вприпрыжку, а от недопеченного-то брюхо пучит. Ну, коли так, слушай о немце.
…Второй переход через фронт и обратно Женя совершила благополучно. Третий ей предстояло сделать уже с напарницей. Теперь она собиралась без особых тревог, весь день была весела, выстирала, высушила над печуркой и погладила деду белье. Читала «Последний из удэге» Фадеева. Под впечатлением прочитанного, укладывая, по обыкновению, в мешок всякую всячину, принялась горячо доказывать, что дальневосточным подпольщикам и партизанам в гражданскую войну было много трудней, чем теперешним. Перед уходом она даже заглянула в зеркало.
В эту ночь Степан Михайлович, раздумывая о внучке, никак не мог уснуть. И вдруг в коридоре послышались тяжелые шаги и кто-то стал колотить сапогом в дверь. Не одеваясь, старик отпер и отпрянул: из тьмы на него шагнул высокий худой немец в военной форме. Он держал на руках Женю. Голова ее, откинутая назад, бессильно покачивалась. Мгновение он постоял в дверях, потом решительно подошел к кровати и осторожно.
– Белочка! – крикнул дед, наклоняясь над кроватью. Девушка лежала неподвижно, в какой-то неестественной, неудобной позе. Глаза были закрыты. – Что с тобой, девочка, внученька?
Дед был так поражен, что не заметил, как немец в очках снова появился в комнате. В руках у него была тяжелая санитарная сумка. Он достал оттуда какой-то пузырек, поднес его к носу девушки. Та вздрогнула и медленно открыла глаза. Увидела склоненное над ней чужое лицо в очках, перевела взгляд на пилотку и что-то сказала по-немецки.
Действуя уверенно, ловко, немец снял временную повязку и наложил новую. Все это он сделал молча. Закончив, встал, вымыл у порога над ведром руки, с интересом окинул взором комнату, еще раз взглянул на раненую, на деда и, ничего не сказав, козырнул и ушел.
– Кто это, Белочка? – спросил пораженный старик; помогая перевязке, подавая воду, бинты, он действовал как во сне и теперь как бы проснулся.
– Фельдшер… Он меня спас, – только и сказала Женя, вновь впадая в забытье..
Так в – сорок шестой комнате появился ефрейтор Курт Рупперт – военный фельдшер, старший санитар батальона баварских егерей «Эдельвейс», державшего оборону у восточной окраины города. Две пули, посланные из автомата, пробили Жене бедро навылет, к счастью не задев кость.
На другой день фельдшер появился снова. Молча повесил шинель на гвоздь и, сунув пилотку под левый погон кителя, стал мыть руки. Он обследовал рану, сменил повязку. Потом опустился на стул возле Жениной кровати и некоторое время сидел ничего не говоря, прямой, вытянутый, то и дело снимая и протирая очки. Посидел и ушел, сказав только, что через день зайдет осмотреть рану.
С тех пор Курт Рупперт стал наведываться в сорок шестую комнату даже чаще, чем, по мнению деда, этого требовал уход за раненой. Понемногу он осваивался, становился разговорчивей, откровенней. Однажды после его ухода она сообщила деду: сейчас немец рассказал, что его отец – коммунист, сидит в концентрационном лагере, называющемся Бухенвальд, что сам он был когда-то комсомольцем и поэтому его не взяли на строевую службу. Только во время войны, когда в армию брали всех под метлу, его, как студента медика, мобилизовали и произвели в военные фельдшеры…
– …Он тебе так прямо и сказал: отец – коммунист? – Варвара Алексеевна впилась взглядом в лицо внучки.
– Так и сказал, – спокойно подтвердила та. – И еще в тот вечер он сказал, что ненавидит Гитлера и что многие из солдат, особенно те, кто постарше, не любят наци, но даже с глазу на глаз об этом между собой не говорят, даже думать об этом опасаются, чтобы не проболтаться во сне. Он сказал: страх у них такой, что человек скорее умрет, чем в этом признается. Иначе погубят не только его, но и семью.
– Ой, интересно… как в кино! – выдохнула Галка, не отрывая от сестры широко раскрытых влюбленных глаз.
– Молчи! – цыкнула на нее бабушка и, все так же испытующе смотря в синие глаза старшей внучки, спросила: – А коли у них такой страх, почему же это он тут перед вами с дедом открылся? Что вы за такие за поверенные в делах?
Женя молчала. Светлые, длинные, загнутые кверху ресницы совсем закрыли ее глаза. Лицо заливалось краской, но это не была краска стыда.
– Не в первый же день, не сразу он открылся, – пришел ей на помощь дед.
Женя подняла взгляд. Глаза смотрели гордо.
– Он сказал, что я первая русская девушка, с которой он познакомился, и еще сказал, что я лучшая девушка из всех, кого он знал.
– Ах, вот как! – несколько насмешливо проговорила Варвара Алексеевна. – Ладно, он сказал тебе, будто был комсомольцем, а ты?
– А я ему сказала: если это так, как же у вас рука поднялась в нас стрелять? Он ответил: «Я фельдшер, за войну я не произвел ни одного выстрела…» Мы с дедом решили его испытать, и в этот вечер дедушка повел его по спальне: вот, любуйтесь на дело своих рук. Он пришел в ужас, тут же принялся осматривать больных… На следующий день где-то добыл и привез немножко лекарств…
– Гы, Варьяша, не поверишь, эта девка над ним такой верх взяла: что ни скажет, он на все – натюрлих, натюрлих! Что ни спросит – яволь! Не веришь? Вон кули с горелым зерном, из которого кашу варим. Белочка ему: люди с голода мрут. Он с разбитого элеватора, что ли, на машине два мешка пригнал.
Теперь лицо Варвары Алексеевны стало задумчивым.
– А откуда вам, милые мои, известно, что он не из гестапы? Там ведь тоже не лопухи, уши-то развешивать не приходится.
– Постой, постой, опять у тебя, Варьяша, дровни впереди лошади бегут… Гестапо! Думаешь, об этом мы не думали? Только не может того быть. Вот смотри: попервости я сказал ему, что бывший царский гренадер, карточку ту, где при всех регалиях, ему показал. Он ухом не повел. А гестапо, оно бы тут поживу сразу почуяло – мол, царский осколок, к рукам его прибрать… Нет, этот всамделишный. Бывало, говорят они с Белкой, говорят, спорят, спорят, я иной раз задремлю… А однажды очнулся, слышу, Белка на него кричит, а он глаза в пол и пилотку в руках терзает.
– Ну, и какой такой разговор у вас был? – Варвара Алексеевна перевела на внучку строгий взгляд.
– Я тогда ему сказала: раз вы немецкий комсомолец, вы обязаны помогать нам бить Гитлера. Он: «Фрейлин Женя, как я могу?» Можете, берите листовку-пропуск, переходите к нам. Он головой качает: «Вам меня не жалко! У вас же пленных не берут». Я рассердилась: вы, говорю, трус и шкурник и не прячьтесь за всякие бредни. Он вскочил, бросился к двери, потом вернулся и говорит: «Хорошо, пусть даже меня расстреляют, я перейду, чтобы доказать, что я не трус».
– Целый вечер они учили по-русски: «Товарищ», «Не стреляй», «Я не враг, я друг», «Ведите меня к командиру»… Я вот и сейчас слово в слово помню, а он туг на русский язык оказался. Никак вызубрить не мог, – добавил дед.
Варвара Алексеевна, принявшаяся уже мыть чашки, покачала головой:
– Ну и ну…
– Вот тебе и ну, баранки гну… А потом он сгинул. Ч/го и думать – не знаем. Может, перешел, может, свои подстрелили, может, наши, а может, гестапо его расшифровало, схватили.
– Да, это свободно могло случиться, – задумчиво сказала Женя. – Последний раз он забежал на минуту и все прислушивался, не идет ли кто по коридору. А на следующий день даже не зашел, а в условном месте письмо оставил… – Лицо девушки стало грустным. Потом своевольным движением головы она перебросила косу назад и, твердо посмотрев в лицо бабушке, сказала: – Одно знаю: он не враг.
Варвара Алексеевна чувствовала некоторое облегчение. Она поверила и мужу и внучке. Гестапо, по-видимому, тут действительно было ни при чем. Курт Рупперт исчез, не причинив никому вреда. Старая большевичка даже немножко гордилась своими. Но, трезво мысля, она понимала, как трудно будет объяснить все это людям, столько перенесшим от гитлеровского нашествия, привыкшим видеть врага в любом человеке, одетом в ненавистную серо-зеленую шинель. Она знала, какие осложнения, может быть даже беды, сулит старику и ее любимице вся эта история с немцем, необыкновенная история, в которой все приходилось брать на веру и ничего нельзя было доказать. Если родная дочь Анна бросает такие слова, что же ждать от других. Анна – горячая, но умная голова. Поостынет, разберется – сама поймет. А как убедишь соседей, знакомых, товарищей? И этот Женин непреклонный характер. Разве она, чтобы оправдаться, покривит душой, принесет в жертву молве дружбу с этим Куртом? Дружбу? А может быть, любовь? И, вздохнув, бабушка говорит про себя: «Да, чего на свете не бывает, – может быть, и любовь».
8
Уже по пути на фабрику Анна раскаивалась в том, что наговорила сгоряча. Но слово не воробей, вылетело – не поймаешь. Стараясь не думать об этом, она спешила, таща Вовку, едва поспевавшего за ней.
Еще вчера ночью Анна чувствовала себя на фабричном дворе так, будто оставалась последним человеком на обезлюдевшей земле. Сегодня всюду замечались признаки жизни. Не узенькая стежка, а несколько наезженных дорог пересекали двор в обычных направлениях. Обгоняя Анну, длинной чередой тянулись вереницы машин. Лязгая гусеницами, медвежьей поступью, переваливаясь на ухабах, шли танки, дыша острым запахом солярки. Тягач, хлопотливо перебирая гусеницами, волок огромную пушку. И опять машины с пехотой. Настеганные холодным ветром, лица бойцов были не красные, а малиновые, кудри инея свисали с меховых шапок, бровей, ресниц. На груди у них висели странные короткие ружья с круглыми коробками под прикладом.
– Автоматы, – пояснил умудренный жизнью Вовка, с восхищением оглядывавшийся по сторонам.
На деревянном мосту через Тьму, в который ночью угодил шальной снаряд, образовалась пробка. Красноармейцы бранились, как-то по-особому растягивая слова. Уже в первый день наступления Анна слышала эту несколько необычную для ее слуха речь.
– Из каких мест? – спросила она, пробираясь с ребятишками между ревущих, рыгающих сизой гарью машин, осторожно объезжавших пробоину на мосту.
– Из долёко, – вкусно напирая на «о», ответил коренастый солдат, обдиравший сосульки с усов и бороды.
И Анна поняла: Урал. Далекий, неведомый Урал, где сейчас с мужем и ребятами в тишине и покое жила сестра Мария, могучий Урал входил в войну. Да, не худо было бы отправить ребят туда, к сестре…
Анна поднялась на крыльцо приземистого деревянного дома. В мирное время здесь находился пожарный пост. Теперь на зеленой двери кто-то уже написал мелом: «Управление ткацкой фабрики «Большевичка». Внутри было тесно, как в автобусе в часы смены; окна плакали горючими слезами, капало с потолка. Но в этой сутолоке уже чувствовался какой-то свой порядок, даже организованность. На двери, где еще висела эмалевая дощечка «Умывальная», мелом было тщательно выведено «Директор». Возле стучала на машинке немолодая женщина в чистенькой белой блузке и стеганых ватных штанах, заправленных в валенки. Это была Клавдия Федоровна, неизменная секретарша Слесарева. И то, что она сидела на обычном месте, у двери в директорский кабинет, тоже как будто говорило, что жизнь начинает входить в колею.
Торопливо поздоровавшись с Анной, Клавдия Федоровна деловито сообщила, что директор сейчас занят – у него секретарь райкома партии Северьянов, и тут же, заглянув в один из лежавших перед нею списков, сказала, что бригаде Калининой надо обследовать станки в первом пролете зала автоматов и к работе следует приступать немедленно: кое-кто из слесарей уже пошел туда. Выполнив эту официальную обязанность, Клавдия Федоровна уже неофициально потрепала по щеке Вовку и пояснила: директор временно занял умывальную, потому что комнату, отведенную под кабинет, пришлось отдать детям: многие, как вот и Анна, вышли на работу с ребятишками. Тут же Анна получила талоны на завтрак, на обед и записку, по которой у нее на время работы примут ребят «на хранение».
Затем, сказав «извините», Клавдия Федоровна вновь согнулась над машинкой и синими, негнущимися пальцами, которые, вероятно, все эти месяцы выполняли отнюдь не канцелярскую работу, принялась стучать по клавишам.
Радуясь, что все решилось как-то само собой, Анна торопливо пересекла заметенный снегом двор. Пожарище все еще курилось синим дымком, но к черным руинам вилась хорошо протоптанная дорога. Она вела к свежему пролому в стене, через который люди попадали в коридор, соединявший старые, уничтоженные огнем залы с огромным цехом автоматов. Здесь было снежно, как в поле в зимний день. Белые бороды льда свисали с потолков. В уцелевшем зале снегу было по колено. Пухлыми подушками лежал он на станках, и видеть это было так же страшно и неприятно, как нетающие снежинки на лице покойника.
Анна остановилась в преддверии, тоскливо оглядываясь вокруг. Здесь было не просто место ее работы. Тут протекла большая часть ее жизни. Куда бы ни падал взгляд, всё что-нибудь да напоминало. Вот в этом заиндевевшем углу была комната мастера, к которому мать привела ее девчонкой определяться в учение в счет учрежденной в те годы законом брони для подростков. Мастер ущипнул русоволосую девчонку за толстую румяную щеку, назвал морковкой и милостиво разрешил пройти в оглушительно грохочущий цех, где, как показалось тогда Анне, тысячи станков дрожали и топали от нетерпения, стараясь сорваться с места и куда-то ринуться, сметая все на пути… А вот там, где и сейчас еще стены шелушатся обрывками старых плакатов, в те времена был красный уголок. Здесь, присев у столика, покрытого залосненным кумачом, Анна под диктовку матери писала в цехкомитет заявление, объявляя себя ударницей. Это было, когда само слово «ударник» не прижилось еще в языке, казалось новым, необычным. Холодовских времен подмастерья ругали ударников на чем свет стоит. Старые ткачихи, любившие во время работы поболтать в уборной или посидеть у чайничка с кипятком, посмеивались: валяй-валяй, работа дураков любит. В дни получек мимо пивных, что льнули к воротам фабрики, женщинам-ударницам лучше было и не проходить… Все-все стало неузнаваемым. Тут, где обычно стояла жара, а над станками ходили влажные ветры вентиляции, где постоянно гудело и грохотало, где в каждом простенке можно было увидеть знакомое лицо, где кипели страсти, возникали и рушились авторитеты, где Анну все знали и она знала всех, сейчас было пустынно, как на кладбище.
Впрочем, нет, из дальнего конца цеха доносились разговоры. Несколько голосов надсадно кричали: «Раз, два, взяли! Раз, два, взяли!..» Кто-то выбранился. Застучал молоток. Встрепенувшись, женщина бросилась на эти голоса, на этот стук, в дальний край обледеневшего цеха. Там уже шла работа. Ткачихи, катушечницы, проборщицы отгребали, отбрасывали, грузили на товарные тележки снег, отвозили его куда-то.
Тут увидела Анна и своих слесарей.
– Долго сны смотришь, товарищ начальник! – не без насмешки приветствовали они ее.
– А у меня кошмар был. Грезилось, будто опять с вами работать придется, – в тон им ответила Анна, пожимая черные, уже замасленные руки. – Ну что, как тут? Разглядели?
– Да вроде ничего… Станки-то целы и моторы тоже. Керосинцем пообтереть, перебрать, и хоть запускай. Если до того крыша на голову не сядет.
– Крыша?
– Ну да, Гитлер гостинцы оставил… Вон солдатики из-под упоров выволакивают… Мины какие-то замедленные.
В углу бродили несколько красноармейцев, водя перед собой приборами, напоминавшими ухваты. Изголодавшиеся по работе люди не обращали на них внимания, спокойно ходили мимо странных предметов, похожих на металлические шкатулки, аккуратными кучками сложенные возле стен.
– Похоже, Анна Степановна, что Гитлер сюда и не заходил: все как было, так на местах и осталось… Только вот гостинцы на прощанье сунули.
И в самом деле, даже спецодежда еще висела в шкафах. Подобрав себе ватник и стеганые штаны и разом превратившись в толстого курносого смазливого мальчишку-подростка, неведомо зачем повязавшегося платком, Анна тут же взялась за дело. Действовала она, как всегда, деловито, точно, работала не разгибая спины, но воспоминания, разбуженные необычным видом цеха, как бы передавали ее одно другому…
…Вот станок «1005». Памятный номер. Когда-то комсомолкой Анна работала на этом гнезде. Здесь, у этого станка, она познакомилась с Георгием Узоровым, с Жорой, который потом стал ее мужем. И как познакомилась! Она, бригадир молодежного комплекта, довольно известная уже на фабрике ударница, вот тут настигла застенчивого техника-хронометражиста и принялась бранить его за путаницу с нормами. Техник краснел, нетерпеливо осматривался по сторонам, стараясь поскорей отделаться от бойкой ткачихи. Потом рассердился, поднял на нее взгляд, увидел задорное, раскрасневшееся в гневе лицо и вдруг смолк, улыбаясь и, должно быть, ничего уже не слушая. Заметив, что зеленые глаза хронометражиста смотрят на нее с восхищением, девушка тоже смолкла. Неугомонный вожак непобедимого девичьего комплекта густо покраснел и опустил взор. Тихие, не понимая, что с ними случилось, разошлись молодые люди каждый по своим делам, и этот обычный, не суливший ничего интересного день стал очень важным в их жизни.
С тех пор юная ткачиха, склоняясь к станкам, частенько чувствовала на себе взгляд зеленых глаз. Она ловила его и на комсомольских собраниях и в молодежном клубе, где проводили вечера, а иногда и где-нибудь в коридоре. Подружки заметили, что с некоторых пор веселый их бригадир, готовый всегда после смены и спеть и сплясать где-нибудь в скверике перед фабрикой, стал задумчив, забывчив в делах. Долго обменивались молодые люди взглядами, стесняясь и сторонясь друг друга, пока однажды поток смены не стиснул их в дверях проходной и нормировщик, оберегая молоденькую ткачиху, свирепо работая локтями, не вывел ее бережно во двор. Они пошли вместе, а через год, в весеннюю ночь, Анна, вернувшись домой под утро, сообщила родителям, что выходит замуж.
Свадьбу праздновали в молодежном клубе. Это было в те дни новшеством. Вместо церковного богослужения звучали речи. Вместо всего, что извечно стоит на свадебных столах, тут был чай с печеньем да пирожные. Степан Михайлович и его сват Александр Узоров, тоже раклист, извлекшие по такому случаю из сундуков старые, еще холодовских времен, шевиотовые тройки, сидя рядом и отчаянно благоухая нафталином, брюзжали: что это за свадьба без попа, без колец, без водки и хорошего закуса? Что же, «горько» под чай кричать, что ли?
Впрочем, молодые пропагандисты нового быта поняли, что тут они перехватили. По очереди выходили они из-за строгого стола, кто за расческой, кто за носовым платком, кто просто освежиться, дохнуть воздуха и возвращались, отирая губы, раскрасневшиеся, с оживившимися глазами. Зачем-то раз-другой вызвали и стариков. И после того, как в заключение дирекция фабрики преподнесла молодоженам электрический чайник, фабком – комплект столового белья, комсомол – чернильный прибор величиною с надгробный памятник, а клуб, учитывая любовь молодой к народной пляске, – русский вышитый костюм, – все встало на место: и оркестр гремел, и пели песни, и плясали до упаду, как это умеют текстильщики. Под конец, помахивая платочками и выкрикивая развеселые страдания, пошла в круг и сама Варвара Алексеевна. Кричали «горько», молодые, краснея, целовались. К концу свадьбы кое-кто уже спал за столом. Даже старики остались бы довольны, если бы молодые не отказались регистрировать брак, заявив, что главное теперь между супругами – доверие и самостоятельность, и не сохранили бы в подтверждение этого решения свои прежние фамилии: она – Калинина, он – Узоров…
Вот какие картины вызвал в памяти старшего ремонтного мастера автоматический ткацкий станок № 1005, изготовленный на Ленинградском заводе имени Карла Маркса.
Теперь Анне казалось, что жить лучше, чем жили они с мужем, просто немыслимо… Нет, она не забыла/ что в последние годы не все шло гладко. Она так и не сделалась настоящей хозяйкой в домике Узоровых, не постигла прелести тихих вечеров в затянутой вьюнками беседке, у самовара, дышащего острым, приятным дымком сухих сосновых шишек, не полюбила грядок и клумб, на которых все свое свободное время священнодействовала свекровь, не пристрастилась к вышиванию, не постигла тайн засолки огурцов и квашения капусты – предмет семейной гордости. Она осталась сама собой, и Георгий Узоров так и не смог смириться с тем, что, став женой и матерью, она по-прежнему продолжает воспринимать фабричные дела как что-то самое главное, личное, близкое сердцу. Он любил провести свободный вечерок дома, за газетой, за беседой с соседом, заглянувшим на огонек. Ее тянуло на люди – в клуб, в театр, в кино, просто прогуляться под руку с мужем… И ссорились они иногда потому, что за годы семейной жизни не научились уступать друг другу даже в мелочах, и в запале ссоры Анне не раз хотелось связать в узелок свои платья, забрать детей, уйти из уютного домика в слободке в общежитие к своим старикам…
А вот теперь, когда испытания войны отмели все наносное, произвели строгую пробу всему, она, вспоминая об этих ссорах, думала: какая же это вое чепуха! Уютным и милым казался ей домик в три окошка с резными, затейливыми наличниками. И чем бы она теперь не пожертвовала, чтобы все пошло по-старому, стало таким, каким было до 22 июня!
Расставляя людей, давая им советы, сама при случае ловко действуя ключом, Анна вся была во власти этих мыслей. И появлялись томительные вопросы: почему муж так редко пишет; почему письма становятся все короче, все холоднее?.. Или ей это кажется?.. Может быть, нервы шалят после всего пережитого… И почему именно тут, в цехе, все эти тревоги стали такими острыми и неотвязными, почему, работая, она все время вспоминает его голос, его каштановые волосы, его губы, от которых всегда приятно пахнет табаком, его ласковые руки…
– Анна Степановна, эй, замечталась… – позвали ее.
– А? Что? – не сразу сообразила она.
– Первый рядок прошли, перекур надо, – вытирая руки концами, довольно говорил старый слесарь. – И ведь, скажи на милость, все сохранилось: по шейкам осей шкуркой пройтись, ржавчину обтереть – хоть сейчас запускай.
– А электричество? А котельная? Как же без пара-то? – торопливо произнесла Анна, стараясь включиться в общие интересы.
– Были б котлы целы, а крышу подымут. Народ по работе изголодался – горы свернет. И ток будет. Шел я на фабрику, видел: военные водолазы на Тьме под лед опускались… Части от машин достают. Спасибо Лаврентьеву Федору Петровичу: сберег, не выдал, царство ему небесное.