Текст книги "Глубокий тыл"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
Он показал рукой на грудь. Рядом послышалось шипение воды. Арсений позел глазами в ту сторону. Долговязый немец стоял у печи и, согнув резиновый шланг, обливал себя водой. Все разом поняли, к чему он готовится. Ерофей Кочетков обидчиво рванулся к немцу, но Куров остановил его:
– Пусть… – Красные, набрякшие глаза его с удивлением и в то же время с удовлетворением следили за Эббертом. – Помогите, ребята… Гуге…
И вот уже длинная, закутанная в брезент фигура скрылась из глаз. Теперь все старались помочь немцу, угадывая его указания… Эбберту пришлось слазить не один, а три раза, и, когда он в последний раз спускался вниз, жестом показывая, что все внутренние работы закончены, люди жали ему руки, хлопали по плечу, поздравляли, и, разумеется, никому и в голову не пришло вспомнить, что печь выведена из строя налетом немецкой авиации.
Наружные работы были уже делом обычным и не очень сложным. Поручив завершить их Ерофею Кочеткову, Куров позволил отвезти себя домой. Его отправили на директорской машине в сопровождении сестры из медпункта. Сам он считал это излишним: сердце успокоилось, только кружилась голова да странная слабость, размягчая мускулы, делала их будто тряпичными. Болели руки: ожоги так и пульсировали под бинтами. Зато мысль была ясна, и, раздумывая о только что пережитом, мастер Куров сам старался понять, почему его так радует, что не старый приятель Ерофей Кочетков и не любимец цеха, ловкий и смышленый Юрка, а именно этот долговязый немец, из-за которого он когда-то столько пережил, завершил дело. Что его, долговязого черта, толкнуло на это?
10
Еще недавно Ксения Степановна жила от письма к письму. Почтальон был самым желанным гостем в ее квартире. Но вот теперь лежит перед нею на столе большой конверт, а она, придя с работы, стоит и не решается его вскрыть. Обычный конверт. Адрес надписан незнакомым почерком. Иногда именно в таких вот конвертах пересылают ей из Президиума Верховного Совета депутатскую почту. Но те синие, а этот белый. Неужели от военного комиссара? Неужели похоронная? Неужели Филиппа Шаповалова, Фили, нет в живых?
Ксения Степановна протягивает к конверту дрожащую руку и медленно отводит ее. Говорят, теперь похоронных не присылают, вызывают к военкому, и тот устно передает страшное известие. Говорят… А может быть, в конверте и лежит роковая повестка военного комиссара? Раненые, с которыми подружилась. Ксения Степановна, в конце концов убедили ее: раз целые дивизии выходят из окружения, почему не выйти одному, но самому нужному, самому дорогому для нее солдату? Она даже как-то приспособилась к ощущению постоянного ожидания. И вот письмо. Что в нем?
Наконец, измучившись, она хватает конверт, отрывает угол, рывком вспарывает бумагу, и в руках у нее другой конверт, маленький, серый, истертый. Адрес на нем надписан почерком мужа. В госпитале она твердо переносит вид самых страшных, пульсирующих, кровоточащих ран. Но тут она бессильно опускается на стул. Радость оглушила ее. Руки дрожат и никак не могут надорвать этот второй конверт. Когда же наконец письмо извлечено и прочитана первая строчка, Ксения Степановна плачет навзрыд, зажимая рот черной косынкой, пахнущей машинным маслом, человеческим потом, трудом.
Выплакав эти внезапно нагрянувшие, успокаивающие слезы, она вытирает лицо тем же платком и читает: «Дорогая моя жена Ксения Степановна! Пишет тебе твой муж, боец доблестной Красной Армии, а ныне советский партизан Филипп Шаповалов. Кланяюсь я тебе, моя жена, и дочери нашей, Юноне Филипповне, и докладываю вам всем, что я жив и здоров, чувствую себя подходяще и воюю на славу, потому как и тут, в тылу врага, советские люди, выполняя приказ товарища Сталина, тоже громят ненавистных оккупантов и создают им невыносимые условия».
Окончив страницу, Ксения Степановна снова перечитывает, стараясь угадать, не кроется ли за этими ясными строчками что-нибудь еще, о чем Филипп не написал, а только думал… Задумывается и сама: партизан, вот новость! Она пытается представить мужа бородатым, в треухе, с красной ленточкой по козырьку, с гранатами за поясом, с автоматом в руке, но простенькое лицо Филиппа никак не вписывается в этот традиционный партизанский облик, глядящий обычно с плакатов. Вздохнув, Ксения Степановна читает дальше и узнает подробности, частично ей уже известные. Стремительная немецкая контратака, пулеметчики прикрывают отход. Расстреляв последнюю ленту и поняв, что отрезаны от своих, они, пользуясь артиллерийским налетом, уползают в лес. Дальше все просто. Долго бродят два солдата по лесам и болотам, ища возможности перейти фронт. Случайно натыкаются на партизанский отряд. В отряде для Филиппа Шаповалова – мастера на все руки – находится важное дело. Он организует оружейную мастерскую, чинит трофейное оружие. «В общем, хлеб не даром жуем, Гитлеру спать не даем».
И где-то в конце письма, уже после многочисленных поклонов родне и знакомым, Ксения Степановна находит самую большую новость: оказывается, летчик, который поддерживает связь с отрядом и отвезет на «Большую Землю» это письмо, рассказывал, что есть приказ партизанам из окруженцев организованно пробиваться через фронт для продолжения службы в своих частях и что, может быть, скоро и Филипп Шаповалов выйдет из тыла, и тогда ему положен будет отпуск для свидания с семьей…
Несколько мгновений Ксения Степановна сидит неподвижно, потом бежит в комнату Анны и, ничего не сказав ребятам, начинает нетерпеливо колотить по рычажку телефона.
– Юночка, Юночка, от папы письмо, он жив! Слышишь? Жив, он у партизан! Скоро будет дома!
– Прости, мама, я плохо слышу: тут у меня товарищи… Папа – партизан? Да? Неужели? Как интересно!.. – Девушка и тут не утеряла своего обычного спокойствия. – Но потом, потом… Все расскажешь, когда я вернусь… Сейчас занята. – Слышно было матери, как приглушенно, должно быть прикрыв ладонью трубку, Юнона говорила кому-то: – Поразительная новость: только что получено письмо от отца, оказывается, он в партизанском отряде. Вы подумайте: два поколения – сын и отец, один герой, другой партизан. – И опять громко: – Мама, слушаешь? Я скоро буду! Рада, очень рада!
Ксения Степановна медленно опустила трубку. Ребята Анны и Ростик, который даже в глаза не видел Филиппа Шаповалова, шумно выражают свой восторг. Бесконечно повторяя «дядя Филя, дядя Филя», они пускаются вокруг прядильщицы в пляс. Вернувшаяся с работы Анна остановилась в дверях.
– Филипп? – спрашивает она, догадавшись о причине веселья.
– Да, – отвечает Ксения и показывает письмо.
Радость слишком неожиданна, слишком велика. Не дождавшись дочери, женщина спешит туда, где в тяжелую минуту встретила сочувствие, где все ей старались помочь. В госпитале, перекладывая заветный конверт из жакета в халат, она улыбается гардеробщице:
– Мой-то нашелся, письмо вот… Оказалось, у партизан…
Но вместо сочувствия она услышала приглушенный плач.
– Ты что? – растерянно спрашивает она гардеробщицу.
– Владим Владимыч… – едва выговаривает та дрожащими губами.
Ксения Степановна замолкает, пораженная.
– Когда?
– Сегодня… В обед…
Старый врач умер у себя в кабинете: вызвал кого-то из оплошавших помощников, стал распекать, погрозил ему даже клюшкой и вдруг смолк на полуслове, откинулся на подушку, закрыл глаза… Распекаемый бросился к нему, но было поздно. Сердце не билось.
11
Слишком много горя ходило в те дни по земле, и Верхневолжский горсовет, назвав одну из новых улиц именем врача Вознесенского, хоронить его решил скромно. Но, голосуя за это в военных условиях весьма разумное решение, товарищи из исполкома явно не представляли себе, что такое любовь и уважение верхневолжских текстильщиков.
В час, когда депутации фабрик, заводов, городских и военных организаций, институтов должны были небольшой группой двинуться вслед за гробом, все близлежащие к госпиталю улицы оказались заполненными людьми. Десятки рук подхватили гроб в дверях и понесли над толпой. Вытянувшаяся больше чем на километр процессия по мере продвижения продолжала расти. Рабочие вливались в нее сразу же после смен, в прозодежде, носящей следы хлопкового пуха.
Медленно лился бесконечный живой поток, заполняя улицы, останавливая движение. Водители военных машин, безнадежно застрявших в нем, оттертых с проездов в кюветы, оттесненных на тротуары, с удивлением смотрели на скромный красный гроб, что плыл впереди, поднятый рабочими руками, на пустую траурную машину, на бесконечное течение процессии и с удивлением спрашивали:
– Кого хоронят? Им отвечали:
– Владим Владимыча.
В устах верхневолжских рабочих это звучало внушительней, чем длинный перечень научных степеней, званий и наград, какие имел покойный.
Разумеется, и семья Калининых пришла проститься со своим старым другом. Сходились порознь, но после похорон собрались вместе и по традиции, как и всегда, когда доводилось им сходиться, пошли попить чайку к старикам. Каждый из Калининых как-то был связан с покойным, и всякий по-своему любил его. И вот теперь их мучило ощущение, будто похоронили они еще одного члена своей семьи. Но подчеркивать и даже просто показывать свое горе было не в их обычаях. Чтобы дать всем поуспокоиться, старики выбрали дальний путь: через лес, через речку Тьму, делавшую здесь крутой изгиб, мимо фабричного стадиона, где обычно глухо бухал футбольный мяч, через Малую рощу, откуда в этот час, взявшись за руки, возвращалось с гулянья шумное население многочисленных детских яслей.
Старики шли впереди. Анна двигалась в окружении ребят. Чуть поотстав, задумчиво шагал Арсений Куров с забинтованными руками и лицом. Позади Ксения Степановна с Прасковьей. По просьбе матери ей предстояло провести с невесткой неприятный разговор: слишком уж много болтали на фабриках о щедро расточаемых ею симпатиях, Прасковья слушала, улыбаясь, покусывая губы, жмурясь на солнце, будто кошка. Ее необычная молчаливость начинала уже пугать собеседницу.
– Ой, Ксеничка! – сказала она вдруг. – Вот Владим Владимыч покойный, он говорил, что посудачить про хорошеньких дамочек – это физиологическая женская потребность… Нет, нет, можете мне поверить, это уже стерильно… И на всякий роток не накинешь платок.
Ксении Степановне, ценившей ловкие, осторожные пальцы Прасковьи, ее смелость во время сложных перевязок, ее неутомимость в работе, разговор этот был особенно тягостным.
– Уж что-то много ротков-то говорят, Паня! – вздохнула она. – Дойдет до Николая, ну что хорошего?
– Он, Ксеничка, не поверит.
На Прасковье была сегодня косынка с маленьким красным крестиком на лбу, какие нашивали сестры милосердия в первую мировую войну. В обрамлении жестко накрахмаленного полотна румяное, обрызганное родинками лицо ее выглядело как-то особенно вызывающе. Варвара Алексеевна, краем уха прислушивавшаяся к беседе, остановилась, поджидая разговаривающих. Прасковья тотчас же заменила это.
– И потом, Ксеничка, я разве виновата, что нравлюсь мужчинам? – уже громко сказала она, переходя на свой обычный игривый тон. – Созовите любой консилиум, и вам подтвердят: это уж от рождения, а не от характера… Так ведь, мамаша?
– Ты характер-то сократи, – сурово произнесла Варвара Алексеевна. – У тебя какая срами лия? Калинина! Эту фамилию на всех фабриках знают. С такой фамилией нельзя подолом-то трясти.
Прасковья преспокойно выслушала эту реплику, но в зеленоватых «козьих» глазах ее зажглись опасные огоньки.
– Однако же вот трясут, – невинно произнесла она.
– Ты что стрекочешь, сорока? – спросила Варвара Алексеевна, переходя на шепот. – Кто?
– Да уж не я, разумеется… Мне пока что никто из-за чужого мужа сцены у фонтана на людях не закатывал.
Варвара Алексеевна опасливо оглянулась, ища глазами детей, но они в эту минуту бежали с Анной через заливной луг к реке. Арсений остановился и, раскуривая трубку, поотстал от всех.
– Замолчи! – шепотом приказала старуха.
– А почему? Я чихну – у вас заборы падают, а про нашу милую Анночку все три фабрики информированы, а вы даже и не слышали… Может быть, вам уши заложило? Так я могу, зайти с перекисью водорода. Промоем.
Эти последние ее слова услыхали все, кроме Анны и детей, увлеченных в эту минуту бросанием шишек в воду. Высказавшись, Прасковья мотнула концами накрахмаленной косынки и ускорила шаг, легко неся свою крепкую, ладную фигурку. Обгоняя Степана Михайловича, она почти пропела:
– До свидания, батя, принуждена извиниться, мне сегодня ужас как некогда. – И, помахав издали рукой Анне, крикнула: – Желаю вам, Ан-ночка, наивысшего тонуса жизни!.. Привет!
Варвара Алексеевна растерянно смотрела на старшую дочь.
– Какова, а?.. Нет, ведь придумает же… Постой, Ксения, а ты ничего об этом не слышала?
– Разве всех переслушаешь?.. – пожав плечами, неохотно ответила прядильщица.
Старуха знала: старшая дочь не терпит сплетен. Уклончивость ее ответа показалась ей угрожающей. Неужели?.. Панька, бог с ней, пустельга и есть пустельга. Но Анна! Человека выбрали на такой пост, такое доверие оказали!.. Нет, не может быть!
Семья Калининых шла уже фабричным двором, когда Варвара Алексеевна, не вытерпев, решительно остановила Анну.
– Что это про тебя судачат, милая моя? Зная характер дочери, мать ожидала, что та вскипит, рассердится, ждала резких слов. Но та только опустила голову.
– Что? Неужели правда?
– Нет.
– Но разговоры-то идут?
– Разговоры идут… – И вдруг, прижав к себе маленькую, сухонькую старушку, дочь с внезапно открывшейся болью заговорила: – Мамаша, слово даю: все выдумка. Но… так уж… вышло. Ну посоветуйте, что мне теперь делать? Что?
12
Одна из комнат немецкой комендатуры города Ржавы была завалена тюками пропагандистской литературы. Как-то на досуге, перебирая ее, Женя Мюллер нашла литографированный номер плаката-газеты. Сначала бросились в глаза снимки Ржавы. Старый собор ввинчивал в низкое зимнее небо массивные луковицы облезлых куполов… Круча над рекой, и на ней древнее здание краеведческого музея, развороченное бомбой… А вот перрон здешнего вокзала. На литых чугунных колоннах перекрещены немецко-нацистские флаги… Сам Адольф Гитлер, путаясь в полах Длинного военного плаща, в фуражке домиком, выпучив рачьи глаза, картинно протягивает руку к окну вагона, из которого высовывается голова Бенито Муссолини в черной шапочке с кистью, с подбородком тяжелым и круглым, как пятка… Вот они вместе щагают мимо застывшего на перроне почетного караула. Солдаты стоят во фронтовой форме, в низко надвинутых рогатых касках, обрызганных известью… Вот эта парочка снялась в открытом автомобиле на железном мосту так, что позади видна стрелка дорожного указателя и на ней надпись «Волга». А это что же?.. Занесенная снегом окраинная улочка. Палисадник. Женщина, закутанная в пестрое одеяло, трое ребят. Театрально улыбаясь, Гитлер протягивает яблоко оборванному мальчику. У женщины испуганное лицо. В тапках на босу ногу она стоит прямо на снегу. Изо рта срывается комочек морозного пара.
Заинтересовавшись фотографиями, Женя прочла подписи и из них узнала, что в начале декабря прошлого года, когда немецкие артиллеристы будто бы уже бетонировали площадки для дальнобойных пушек, чтобы обстрелять Москву, Адольф Гитлер прибыл сюда, в древний город, дожидаться здесь часа, когда он сможет, подобно Наполеону, на белом коне въехать в Москву. Сюда же в предвкушении падения столицы Советского Союза приехал к нему Бенито Муссолини. Газета-плакат и была выпущена для пропаганды этой «исторической встречи на пороге златоглавой Москвы».
Женя со злорадством рассматривала плакат. Встреча «исторической» не стала. Нанеся зимой 1941 года гитлеровцам сокрушительное поражение у стен столицы, предприняв прекрасный наступательный маневр у Верхневолжска, Красная Армия, продолжая развивать наступление, в короткое время оказалась на подступах к Ржаве и, обойдя ее, устремилась дальше на запад. Ржава, где два фашистских диктатора плотоядно рассматривали план Москвы, сразу превратилась в прифронтовой город. Поезда Гитлера и Муссолини исчезли в неизвестном направлении, уступив на путях место санитарным эшелонам, а тюки газет-плакатов, заблаговременно напечатанных где-то в Германии и заранее доставленных сюда, так и остались валяться в ржавской комендатуре.
Заинтересовавшись всем этим, Женя собралась было в ближайшее время продолжать свои исторические изыскания. Но едва она приняла такое решение, как случилось неожиданное происшествие: переводчик немец, осуществлявший связь комендатуры с бургомистром, при невыясненных обстоятельствах утонул, купаясь в реке. – Фрейлейн Марте, назначенной на его место, приходилось теперь разрываться, поспевая туда и сюда. Тут уж не до старых плакатов.
К новой переводчице здесь пригляделись. Ее молчаливость, деловитая скромность, может быть, и разочаровали молодых офицеров, но зато комендантом были оценены по достоинству. Теперь всем было известно, что этот осторожный, беспощадный службист благоволит к фрейлейн Марте, которая, как говорили, успела уже обзавестись я женихом-офицером эсэсовского полка, державшего оборону на самом остром участке, в районе военного аэродрома. Благоволение коменданта и жених в черной форме с серебряными молниями в петлице – это было немало. Писаря даже стали побаиваться хорошенькой белокурой немочки, выросшей среди поволжских «фольксдойчей».
Женю поселили в лучшей комнате в домике железнодорожного машиниста, невдалеке и от комендатуры и от бургомиетрата. Хозяин домика был на востоке. Уже под бомбами увел он один из последних эшелонов с ранеными и назад из этого рейса не вернулся. В доме хозяйничала его жена, худенькая женщина неопределенных лет. Даже в жаркие дни она покрывалась черной шалью, ходила в каких-то опорках, не умывалась, не чесала головы, не стригла ногтей. Вообще она производила впечатление душевнобольной. Живя с детьми впроголодь, она ничего не принимала от своей жилички. Дети же ее, которым девушка не раз пыталась подсунуть что-нибудь вкусненькое, глядели на нее со страхом и отталкивали конфету или печенье с таким видом, будто им протягивали живую гадюку.
– Что вы, что вы, детки, зачем вы обижаете добрую фрейлину? – улыбаясь, говорила их мать, а сама смотрела на жиличку так, что ту мороз пробирал по коже.
Женя прямо-таки физически чувствовала глухую ненависть этой женщины. Девушка не боялась бомбежки. Понемногу она приучила себя к тому, что снаряды дальнобойных советских орудий с журавлиным курлыканьем проносятся иногда над городом, чтобы разорваться потом где-то в районе товарных станций. Но этой маленькой молчаливой женщины, бесшумно двигавшейся по дому, она боялась так, что, ложась спать, всякий раз придвигала к двери тяжелый комод. Ее ненависть, преследовавшая Женю изо дня в день и так хорошо понятная ей, вызывала в душе тоскливую безысходность, будто она и впрямь предала Родину и работала на врага.
И вот однажды девушка была разбужена страшным грохотом. Что это? Ревут моторы. В комнате необыкновенно свежо. Сорванная маскировочная штора висит на одном гвозде. Ночной ветер с реки, задувая в разбитое окно, мягко подбрасывает и опускает занавеску. Женя вскочила. Инстинктивный страх странно мешался с радостью: ведь это бомбят свои! Зенитки истерично кудахтали, как куры, к которым в птичник забрался хорек. А самолеты все кружили и кружили…
Кое-как одевшись, Женя выбежала в сени. Испуганная хозяйка несла на руках маленького и толчками подгоняла девочку постарше. Они, видимо, спешили в огород, в углу которого, под рябиной, еще год назад была вырыта хозяином зигзагообразная щель, заросшая теперь шершавыми лопухами. Женя подхватила девочку и, хотя та, взвыв, царапалась и отбивалась, перепрыгивая через грядки, донесла ее до бомбоубежища. Хозяйка, уже успевшая спрыгнуть вниз, вырвала у нее ребенка.
– Зачем вы себя утруждаете, фрейлина, ручки свои драгоценные пачкаете?..
Договорить она не успела. Где-то над ними возник нарастающий свист, будто стоп-краном останавливали на полном ходу поезд. О стену щели шмякнулись комья земли. Вся дрожа, Женя не сразу поднялась со дна траншеи. Рядом стояла, хозяйка и смотрела в зеленоватое шелковое небо, где среди белых мягких разрывов, напоминавших Жене раскрывшиеся коробочки хлопка, уже освещенные лучами еще не поднявшегося солнца, сверкая крыльями, шли самолеты. С земли, погруженной в предрассветный зыбкий полумрак, можно было даже различить красные звезды на крыльях. Эти звезды словно гипнотизировали женщину. Она не могла оторвать от них глаз. Вот, зайдя со стороны солнца и выстроившись в каре, самолеты стали скользить вниз. Снова будто кто-то рванул стоп-кран. Но женщина только нагнулась, закрывая собою детей, а глаз от звезд не оторвала. Когда стихли раскаты разрывов, Женя увидела, что хозяйка глядит на нее и побледневшие губы женщины кривит недобрая улыбка.
– Здорово угощают!
– А вы не боитесь? – невольно воскликнула Женя, косясь на два живых комочка, испуганно ежившихся на дне траншеи.
– А вы думаете, жить здесь слаще? Самолеты ушли. Постепенно смолкли зенитки.
Хлопковые коробочки, совсем развернувшись, расплывались в облачка, легкие, пушистые, золотые. Но откуда-то, по-видимому издалека, продолжал доноситься глухой гул. Точно весенний гром, он перекатывался по горизонту и не смолкал. Женщина в упор смотрела в лицо Жени. В глазах ее горела такая ненависть, что девушка невольно отступила в дальний угол щели.
– Слышите? – шептала хозяйка, не спуская с Жени тяжелого взгляда. – Слышите? Это наши пушки.
Где-то невдалеке пророкотал и стих мотор, и взволнованный мужской голое позвал: – Фрейлейн Марта, фрейлейн Марта!
– Я здесь, – ответила девушка по-немецки, узнав голос порученца коменданта. Подпрыгнула, подтянулась на руках и с чувством невольного облегчения выбралась из щели наверх.
– Ради бога, что случилось? – спрашивала она знакомого унтер-офицера, когда машина несла их по заросшей улице.
– Вы не догадываетесь?.. Прислушайтесь, это же иваны! – растерянно ответил тот и хотел еще что-то добавить, но машина, объезжавшая свежую, воронку, сделала такой поворот, что чуть не повалилась набок.
В комендатуре, несмотря на ранний час, чувствовалось необычное волнение. Хлопали двери, звонили телефоны, раздавались торопливые шаги… Помощник коменданта, небритый, в незастегнутом кителе, остервенело крутил ручку телефона, с ненавистью глядя на молчащий пластмассовый ящик. На деревянном диване валялись куски окровавленного бинта. Все напоминало муравейник, В который сунули горящую головню.
– Фрейлейн Марта, ну где же вы пропадаете? – сказал помощник коменданта, с раздражением швырнув молчащую трубку. – Господин подполковник перенес свой вымпел в бункер… У него там… срочное совещание. Вы ему не нужны, спешите в бургомистрат, к господину Влади-славлеву. Он только что получил от нас кучу заданий, вам придется с ним потрудиться.
– Но ради бога, что случилось? – спросила Женя, стараясь поскорее снова войти в роль фрейлейн Марты и потому особенно подчеркивая свой вполне понятный страх.
– Ничего, ровным счетом ничего, – отвечал офицер, нервно застегивая китель. – Просто иваны сказали нам с воздуха «доброе утро»… Ну, а все эти господа, – он пренебрежительно кивнул в сторону бледных, нервно суетившихся в комнатах тыловиков, – все они, слышавшие выстрелы разве только на охоте, подняли здесь глупый шум. Только это, и больше ничего… Кстати, скажите там господину Владиславлеву, чтобы он никуда не смел отлучаться… Впрочем, не надо. Мы об этом и сами позаботились, правда, немножко поздно. Почтенный бургомистрат, эта паршивая «кунсткамера», начал разбегаться… В случае чего звоните прямо ко мне.
Кривая улыбка помощника коменданта насторожила девушку. Происходило что-то очень серьезное.
В отличие от комендатуры бургомистрат был почти пуст. Лишь в дальнем конце коридора, где находился аппарат советника по экономическим вопросам, вдоль стен сидели на корточках какие-то фигуры. У двери, где на дощечке с твердыми знаками значилось «Дипломированный инженер О. И. Владиславлев, заместитель бургомистра по экономическим делам», стоял солдат. Это было новостью. Пропуском Женя не запаслась. Но фрейлейн Марта из комендатуры была здесь хорошо известна. Подняв в два приема автомат, часовой молча взял на караул.
В целом помещение бургомистрата Ржавы напоминало оклад награбленных вещей. Но кабинет советника по экономическим делам был обставлен строго: тяжелая мебель, письменный стол, просторный, как футбольное поле, высокие часы в углу неторопливо покачивали маятником. Все это было перенесено сюда из управления железной дороги. Теперь в окружении этой солидной мебели невысокий, плотный человек с измученным и все-таки румяным лицом и пышными угольно-черными усами надсадно умолял кого-то в телефон:
– Господа, господа, не сердитесь! Я не говорю по-немецки… Их шпрехе дойч нихт… Ах, боже ты мой, нихт, понимаете, нихт! – Произнося это, он со страхом глядел на другой телефон, что звонил еще назойливее, еще требовательнее и злее. – Фрейлейн Марта! – радостно воскликнул он, увидев в дверях девушку. – Наконец-то! Эти телефоны… С ума можно сойти…
– Выпейте холодной воды, господин Владиславлев, – несколько надменно произнесла Женя, присаживаясь к столу. – Успокойтесь, и начнем работать.
Давно прошел и уже забылся тот жуткий день, когда Женя вошла сюда в первый раз со страхом в душе: а вдруг этот человек узнает её? С трудом заставила она себя тогда взглянуть в это румяное черноусое лицо. Но, увидя, что темные, маслянистые глаза смотрят на нее с заискивающим любопытством, она сразу успокоилась. В бургомистрате фрейлейн Марта держала себя холодно, свысока. Она, как, впрочем, и все работники комендатуры, как бы подчеркивала, что не принимает этого учреждения всерьез, считает его декорацией, которую, увы, приходится выставлять из политических соображений.
– Вы, господин Владиславлев, выглядите так, будто за вами кто-то гнался… Испугались бомбежки?
– Э, бомбежка!.. Этот гул, слышите? Они начали наступление… И сразу у меня все рухнуло… Рабочая сила, всем нужна рабочая сила, всем подай рабочую силу! Всем срочно, всем скорее, всем больше, а где я ее возьму? У меня самые спешные дела остановились… Нет, еще немного, и я рехнусь!..
– Это ваше личное дело, – хладнокровно произносит переводчица и, достав из сумочки блокнот и карандаш, спрашивает: – Может быть, все-таки оставим переживания и начнем работать? Кстати, где ваши люди?
– Люди? Разве это люди? – Инженер Владиславлев безнадежно махнул рукой.
В самом деле, если отдаленный гром артиллерийской подготовки вызвал в комендатуре судорожную суету, здесь, в бургомистрате, началась настоящая паника. Бургомистр исчез вместе с печатью. Поступили сведения, что его видели где-то в районе станции, но, спохватившись, найти уже не смогли… Его советник по делам культуры – неправдоподобно длинный человек, с головой, будто насаженной на палку, по совместительству редактировавший в оккупированной Ржаве газету «Глас России», выходившую раньше в Верхне-волжске, – появился лишь затем, чтобы спросить, будут ли эвакуировать сотрудников бургомистра-та, и, ничего толком не узнав, тоже исчез. Лишь Владиславлев был на месте. Теперь переводчица поняла усмешку офицера: часовой, стоявший возле кабинета, имел, по-видимому, приказание не только охранять, но и никуда не выпускать и самого господина советника.
И вот теперь Женя с удивлением наблюдала, как Владиславлев упорно, упрямо, со свойственной ему методичной энергией, преодолевая панику, и неразбериху, старался вновь наладить демонтаж оборудования и возобновить погрузочные работы у элеватора, на западных и восточных складах. Он кричал до хрипоты, сулил продуктовые подачки, грозил расстрелом и действительно попросил коменданта для острастки публично расстрелять кого-то за саботаж.
В ходе работы Владиславлев проговорился, что комендант обещал ему, что в случае успешной эвакуации запасов зерна, продовольствия и оборудования он, если потребует обстановка, предоставит инженеру специальный грузовик. Теперь, переводя его телефонные разговоры, распоряжения, невольно поражаясь напористости, с которой действовал этот человек, девушка иногда с любопытством вскидывала на него глаза: «Что же заставляет тебя так стараться? Приверженность к идеям нацизма? Страх перед надвигающимся возмездием? Или это обещание коменданта дать трузовик для вывоза барахла?»
Вообще в бургомистрате, который офицеры комендатуры звали между собой кунсткамерой, Владиславлев был диковинкой. Бургомистр, бывший гусарский офицер, работавший перед войной банщиком и промышлявший тайным винокурением, а за эти месяцы отрастивший усы и нозд-ревские курчавые бакенбарды, был Жене понятен. Растленный человечек, он тайком сводничал, поставляя девочек офицерам из (комендатуры, напившись, пел под гитару жестокие романсы и что-то там такое бормотал о великой трагедии русского царского офицерства. Таких врагов Женя не раз видела в кино. Советник по делам культуры тоже не представлял загадки. Последний отпрыск старинной дворянской фамилии, он когда-то слыл в Верхневоджске за безобидного чудака. Носил «чеховское» пенсне на темном шнурочке, демонстративно крестился на все церкви, как действующие, так и превращенные в музеи, дребезжащим тенорком подтягивал у клироса певчим. Лютый враг, двадцать пять лет скрывавшийся под личиной человека не от мира сего. Остальные деятели ржавского бургомистрата были и того проще: бывшие люди, пройдохи, спекулянты, типы с уголовным прошлым, выпущенные немцами из тюрьмы и выдававшие себя за жертв политических убеждений. Все это жалкое «содружество» обычно кишело в коридорах бургомистрата, болтало «о единой и неделимой», о вере и демократии и бойко поторговывало исподтишка патентами на магазины и ремесла, грабило оставленные квартиры, меняло рубли на оккупационные марки и, получая от всего этого немалый доход, потихоньку делилось с офицерами из комендатуры.
Ни в чем подобном инженер Владиславлев замечен не был. Работая с ним, Женя замечала, что он никогда не бранит вслух советскую власть, не клевещет на Красную Армию, брезгливо отодвигает газету «Глас России» всякий раз, когда она попадает к нему на стол. Но вот сейчас, когда советские войска снова начали наступление на Ржаву и прорвались к ее окраинам, когда вся «кунсткамера» в страхе перед возмездием разбежалась, один он остался на месте и продолжал работать, как хорошо налаженная машина. И девушке было ясно, что если на складах, на элеваторе, на железнодорожных путях и удается сейчас хоть как-нибудь возобновить погрузку эшелонов и автоколонн, вывозящих «трофеи», – это только благодаря ему, с помощью им придуманной шкалы продуктовых поощрений, которые сегодня комендант по его совету удвоил и даже утроил. Только эти подачки и могли заставить голодных, доведенных до крайности людей работать… Как Владиславлев, человек, пользовавшийся недавно на «Большевичке» неплохой репутацией, попал в «кунсткамеру»? Этот вопрос мучил Женю.