355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 24)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)

12

И вот по фронтовым дорогам, прокопанным в снегах, как траншеи, тарахтя старенькими бортами, движется странная машина. В кузов ее встроен фанерный домик с дверью, с двумя маленькими окошками. Над крышей возвышается железная труба. Внутри домика стол. Перед ним диван, обычный, видавший виды старый диван, обивка которого почернела там, где к ней прикасались головы и спины сидевших. У противоположной стены к полу привинчена железная окопная печь. В углу у двери под брезентом вырисовываются большой, похожий на трубу старого граммофона репродуктор и какие-то ящики, закрытые брезентом. К стенкам кнопками прикреплены два портрета: Сталин в военной форме и Тельман в синей суконной фуражке, какие носят гамбургские докеры.

Переваливаясь с борта на борт, машина бежит по дороге, и мотор ее надсадно воет, когда она буксует, преодолевая сугробы. Печка продолжает топиться и отлично греет.

На диване с папиросой в зубах сидит Курт Рупперт. Он в ушанке военного образца, в овчинном полушубке, в стеганых шароварах, заправленных в валенки. На веревочках, продернутых сквозь рукава, как у маленького, висят меховые рука-бицы. Раскачиваясь в такт колебаниям машины, он задумчиво смотрит на огненные языки, ворочающиеся в прорезях чугунной дверцы. Рядом с Куртом, утонув в непомерно большой шинели, немолодой человечек с трубкой, крепко зажатой в редких желтых зубах. Он без шапки. Седые волосы взъерошены. Клочковатые брови нависают на глаза. Длинный хрящеватый нос как бы опустил свой конец на толстые губы. В этом человеке все напоминает старую нахохлившуюся птицу. Все, кроме глаз. Сердитые, быстрые, они очень подвижны. Взгляд их колюч и цепок. Не выпуская изо рта трубки и не прикасаясь к ней руками, старик то и дело затягивается, и в уголке рта, через который он выпускает дым, на губах коричневое пятно.

Это бывший механик одного из знаменитых заводов берлинского пригорода, истинный сын Красного Вединга, один из тех забияк, спорщиков и полемистов, что через всякие социал-демократические «ферейны» нелегким путем приходил в германскую коммунистическую партию; вступив в нее, он так проникся ее идеями, что сам воздух Третьей империи стал для него невыносимым. Зовут его Густав Гофман. Он политический эмигрант.

Втроем – старый немецкий коммунист, Курт-Рупперт и маленький, круглолицый, веселый лейтенант Илья Бромберг, сидящий сейчас в кузове машины, – они представляют собой экипаж МПГУ – Малой Подвижной Говорящей Установки, кочующей по заснеженному фронту. Машина останавливается на ночь то там, то здесь. И тогда по ночам немецкие солдаты, зябнущие в окопах и секретах, вдруг слышат во тьме, среди сугробов два голоса, говорящих по-немецки: старческий, резкий брюзгливый и молодой, звонкий, грубоватый.

Старческий, голос говорит им то, что каждый из них, в сущности, знает, но о чем боится даже думать, чтобы потом не проболтаться во сне, – о кровавой нацистской клике, властвующей в залитой кровью Германии, о безнадежности этой затеянной Гитлером войны, о тоске и тревоге немецкого тыла, о матерях, женах, детях. Он ругает их, этот резкий, сердитый голос, называет их болванами, тупицами, овечьим стадом. Солдатам, слушающим колючие, произносимые на чистом берлинском диалекте слова, становится жутко в этих русских лесах, где деревья трещат от мороза и волки воют по ночам, будто собаки по покойнику.

Потом в окопную тишину врывается молодой, напористый голос, говорящий с тягучим баварским акцентом:

– Ребята, я ефрейтор батальона егерей «Эдельвейс». Слышите меня? Я по горло обожрался этой войной, и мне вдруг пришла в голову неплохая идейка: стоит ли допускать, чтобы моя старая мать лишилась сына, стоит ли, чтобы еще миллионы немецких матерей лишились своих сыновей ради того, чтобы господин Гитлер еще раз мог попозировать перед фотографом? Я сказал себе: нет, к черту, хватит, надо выпрыгнуть из этой машины до того, пока она не полетела под откос. Я поднял руки и не ошибся. Слышите, ребята, я говорю с вами из русских окопов. Я жив, здоров, на мне теплый полушубок, не то, что наши подбитые ветром халаты. На мне сапоги из шерсти (они называют их валенки) и шапка с ушами. Я здесь сыт и в тепле. Слышите меня, ребята? Вам, наверное, господа офицеры твердят, что военнопленных здесь убивают и мучают. Ведь твердят? Ну вот, а я скажу вам, что это вранье и к нам хорошее человеческое отношение…

Сапоги, полушубок, сытость – об этом Курту противно говорить. Все это придумал старый Гофман. Он рассуждает так: разве до этих там дойдут сейчас хорошие слова о мире, о социализме, о свободном труде? Сюда, в леса, на активный участок огромного фронта, немецкое командование поставило эсэсовские дивизии. Для эсэсовцев Карл Маркс – бородатый старик, написавший какие-то запрещенные книги. Роза Люксембург – еврейка, которую за что-то не то повесили, не то потопили арийские ребята. Коммунизм? Запрещенное слово, и за него можно в два счета попасть в штрафбат… Нет, нет, этих надо трясти за шкуру, оглушать правдой о немецких потерях, о военных резервах русских, о безнадежности этой войны. Надо взывать не только к голове, но и к брюху.

Батальон Эдельвейсов, в котором служил Курт, был такой же отборной частью. Фельдшер припоминал однополчан. Он легко представлял себе, что это они слушают его там, в ночи, и приходил к выводу, что прокуренный человечек, похожий на старого дрозда, прав. Скажи им Курт, что отец его, потомственный рабочий, томится в Бухенвальде, что сам о «был юнгштурмовцем, и слова его сразу потеряют для них всякую убедительность: свой, за своих и агитирует. И Курт, хотя это ему противно, надевает на себя маску этакого циничного парня, который в общем-то и не прочь был повоевать, когда гремели марши и домой посылались реляции о победах и заодно тугие тючки посылок с трофейным добром, но который задумался, когда тут, на бесконечных просторах России, изрядно помятая военная машина была отброшена и дала задний ход – задумался и сделал разумный вы вод, который любой из Эдельвейсов, за исключением, пожалуй, таких, как санитар Вилли, легко бы понял. Курт кричал в микрофон:

– …Коллеги, подняв руки, я, может быть, поступил нехорошо, согласен. Зато моя мать не получит похоронную и моя девушка не сядет на колени к другому. Гитлер выпустил из немцев немало крови. Зачем вам подносить этому обжоре еще стаканчик своей? Вспомните о своих старых родителях, о женах, о детях. Много ли им будет проку, если ваши портреты будут торчать перед ними с креповым бантом на раме? Не лучше ли, если вы обнимете их после войны живые и здоровые?

В перерывах между такими разговорами запускались пластинки. В русском лесу гремели мелодии тирольских, баварских, саксонских танцев, звучали популярные песенки из кинофильмов.

Драгуны скачут в голубом, Гарцуя у ворот. Фанфары им поют вослед, И к морю путь зовет, – раскатывалось под деревьями, притаившимися в предвесеннем ожидании.

Редко удавалось экипажу МПГУ довести до конца свою программу. Молча слушали ее пять – десять минут – столько, сколько требовалось, чтобы офицерам проснуться, одеться и добежать по ходам сообщения из блиндажей в окопы. Тогда начиналась стрельба. Она звучала все гуще, гуще, переходила порою в сплошной огонь. Над лесами взмывали белесые ракеты и повисали в воздухе. Их мертвые огни мерцали в небе, обливая судорожным ледяным светом уже подтаивающую снежную целину ничейной полосы. Иногда в хор включались минометы и даже пушки. Сидя в безопасном укрытии, экипаж МПГУ ликовал: «Ага, проняло!» Старый Гофман, срываясь с обычной программы, кричал в микрофон:

– …Земляки, вы посмотрите на этот роскошный фейерверк! Ваши офицеры испугались, что вы сейчас ринетесь к нам с листовками-пропусками… Не будьте дурнями, не рискуйте, берегите свою жизнь… Выбирайте для перехода ночь потемнее. Здесь вас примут в любое время.

Утром машина с домиком останавливалась на дневку возле какой-нибудь избы. Вносили патефон, и в русской деревне раздавался мужественный голос Эрнста Буша. В сопровождении рабочего хора пел он, отчеканивая слова, «Красный Вединг», «Марш болотных солдат», боевые песни прошлого. Густав Гофман замирал с трубкой в зубах. Лицо у него становилось торжественным, как у верующего на богослужении. Старому немцу казалось, что сюда, в верхневолжские леса, доносится до него голос Германии, настоящей Германии, а не той, что, проклятая всеми, дрогла сейчас в окопах, вырытых в чужой мерзлой земле. У Курта за стеклами очков загорались глаза.

Юность его, полная волнений и надежд, вставала перед ним. Старый немец смотрел на молодого, который совсем недавно тоже был солдатом, смотрел и радовался: нет, не все убил, не все человеческое вытравил Гитлер! Длинная трубка астматически хрипела, клубы дыма наполняли избу. Гофман ворчал на русскую фронтовую махорку, кашлял, сопел, вытирал глаза. Он по-детски был привязан к этим старым, заигранным пластинкам с революционными немецкими песнями, но считал, что гитлеровские солдаты недостойны слушать их.

– …Перед быком нельзя махать красным лоскутом. Ему надо показывать охапку сена, – говорил он, убеждая лейтенанта Бромберга исключить эти пластинки из программы передач. Эти песни экипаж сохранял и возил для личного потребления.

Сначала МПГУ вела свои передачи почти беспрепятственно. Командиры немецких частей, державших здесь оборону, видимо не придавали им значения. Но когда участились случаи перехода солдат с листовками-пропусками и в особенности после того, как однажды на сторону русских перешел целый взвод, уведя с собой связанного лейтенанта, на передачи стали отвечать огнем. Огонь был иногда такой, что становилось ясно: им не только хотят разгромить установку, но стремятся заглушать сами слова. Однажды во время передачи пуля обожгла плечо старого Гофмана. В другой раз осколок мины сбил новенькую меховую шапку лейтенанта Бромберга, которой тот очень гордился.

Применяясь к новым условиям, экипаж МПГУ вынужден был разработать новую тактику. Прибыв на место в сумеречный час, он заблаговременно размещал рупор где-нибудь в леске под защитой холмика или даже в окопе, тянул от него длинный провод, а сам с микрофоном устраивался поодаль и в стороне, в блиндаже или в глубокой траншее. Теперь передача шла под аккомпанемент густой пальбы, и ее можно было продолжать, покуда не перебьют провод. Потом на досуге, пока в русской избе распевал Эрнст Буш, папаша Гофман – мастер на все руки – проверял провод и заклеивал медицинским пластырем пробоины на рупоре.

На одной из таких стоянок, когда над фронтом бродила совсем еще молодая весна, в дверь домика решительно постучали. Вошел невысокий плотный лейтенант с круглым, густо обрызганным медными веснушками лицом. Откозыряв, он снял шапку, поершил свои рыжие, коротко остриженные волосы и спросил, кто будет начальник установки. Потолковав о чем-то по-русски с лейтенантом Бромбергом, он подошел к Курту и на слишком чистом и правильном для настоящего немца языке спросил:

– Вы господин Рупперт? Ефрейтор егерского батальона альпийских стрелков «Эдельвейс»?

Вы перешли на сторону Красной Армии 11 декабря минувшего года в районе деревни Малые Броды, недалеко от города Верхневолжска?

Курт, уже привыкший к дружеской простоте обращения, сразу насторожился: наверное, этот рыжий приехал неспроста. Вытянувшись, он ответил по-военному коротко:

– Так точно.

– В Верхневолжске вы были знакомы с советской гражданкой Евгенией Мюллер?

Так вот что их интересует! За всю свою работу на говорящей установке Курт никому, кроме папаши Гофмана, не рассказывал об этом знакомстве. Густав Гофман подтвердил: да, здесь очень обозлены на немцев и никому не прощают общения с солдатами противника. У девушки могут быть крупные неприятности. И Курт молчал. Но этот рыжий офицер задал вопрос в упор. Молчать было нельзя.

– С товарищем Женей? – переспросил Курт, бледнея. За стеклами очков часто-часто мигали его глаза.

– Возможно, вы называли ее и так… Она была ранена в ночь на 6 ноября. По нашим сведениям, вы оказали ей медицинскую помощь и доставили в санитарной машине на западную окраину города, в рабочее общежитие № 22.

«Как отвратителен этот его правильный немецкий язык! – думал Курт. – Слушать его так же противно, как пить дистиллированную воду…»

– Да, так было…

– Тогда, господин Рупперт, я прошу вас одеться, захватить личные вещи и следовать за мной.

«Господин»! Здесь никто к нему так не обращался. Это слово, как он знал, имеет тут враждебный или иронический оттенок. Курт растерянно посмотрел на лейтенанта Бромберга. Жизнерадостный начальник МПГУ был необычно серьезен н, казалось, даже встревожен.

– Да, да, поезжайте, товарищ Рупперт, – сказал он, напирая на слово «товарищ», – я получил приказ.

И когда уже одевшись, перекинув за плечо солдатский мешок со своими пожитками, Курт медленно проходил» мимо своего начальника, тот незаметно пожал ему руку.

– Выше голову, старик, все идет правильно.

13

Была в характере Анны Калининой черта, которая не помогала, а скорее даже мешала ей в новой работе. Это способность самозабвенно увлечься каким-нибудь делом и самой взвалить на себя всю его тяжесть. Услышит она интересную мысль, сразу зажжется, тут же на фабрике подхватит под руку работниц и ну расспрашивать: как, мол, вы насчет того-то и этого, – выслушает доводы «за» и «против», взвесит, посоветуется с тем, с другим из партийных активистов, потолкует со специалистами, и, если уверится, что идея хороша, дело стоящее, тут уж с ней лучше не спорь. Бесполезно. Пойдет напролом.

Так вышло и с огородами. Поддерживая энтузиазм, охвативший людей в горячий час борьбы с наводнением, Анна старалась ставить перед ними новые и новые цели. Сколько хороших дел сделано уже общими силами! Выскребли, вымыли, вычистили ткацкую. Фабричный двор вышли уже убирать не одни ткачи, а и ситцевики, прядильщики, машиностроители. Да как убрали-то! Весна, согнав снег, обнаружила страшную картину: ведь всю зиму не работала канализация. Надвинулась угроза эпидемий. А теперь – вон он, двор, не хуже, чем до войны. Даже старый парк «залатали», посадив в нем новые, молоденькие деревца взамен повыломанных канонадой.

Наблюдая, как весело собираются, как дружно работают люди на субботниках, Анна испытывала большую творческую радость. Теперь она мечтала бросить эту окрыляющую людей активность в дело, которое принесло бы пользу каждому.

По традиции, бытовыми делами занимались профсоюзы. Председатель фабкома Настасья Нефедова организовала запись желающих, строчила послания в Иваново, Серпухове, Шую, Орехово-Зуево на текстильные фабрики, не пострадавшие от оккупации, с просьбой помочь семенами, инструментом. И все-таки по размаху, который приобретала огородная кампания, по тому, сколько людей вокруг было приведено в движение, все угадывали, что за спиной неторопливой, рассудительной Нефедовой стоит страстный, нетерпеливый, деятельный секретарь парткома.

Но вышло так, что организационное собрание актива огородников, созванное фабкомом в помещении театра, пришлось открывать без Анны. В этот день она по путевке городского комитета уехала делать доклад в одну из военных частей, размещенных под городом. Первое слово Нефедова предоставила директору фабрики, и спокойный, любящий действовать осторожно Слесарев деликатно отверг самую идею вовлечь в огородное дело весь фабричный коллектив. Чего ради так широко размахиваться? Новая мысль? Нет. До войны тоже помаленьку огородничали. Сразу втянуть всю фабрику – это ведь легко сказать. А инструменты? А инвентарь? А семена? Для ограниченного количества огородников, вот хотя бы для тех, кто сидит в этом зале, все это можно наскрести. А если за лопаты возьмется весь коллектив? И, наконец, деньги. Для активистов и энтузиастов, которые уже записались, дирекция деньги найдет. А для всех где взять? Директор не фокусник Иисус Христос, чтобы накормить толпу пятью хлебами.

Слесарев говорил убедительно, и председательница фабкома все время с тревогой смотрела в зал. Ей становилось ясно, что спокойные слова директора подействовали на многих.

Первые же выступления подтвердили это. Вопреки всему, о чем мечтали раньше, люди осторожно говорили: лучше начать с малого. Пошли в ход пословицы: «Семь раз отмерь – один раз отрежь», «По одежке протягивай ножки». Нефедова попробовала было повернуть ход прений, напомнив призыв инициативной группы «Все на огороды!», но Слесарев бросил с места:

– Не мешай, пусть говорят, что думают. – И прения потекли по-прежнему, им проложенному руслу.

Особенно плохо чувствовала себя председательница фабкома потому, что на собрании появился Северьянов. Он уселся меж кулис и, невидимый из зала, молча слушал. Нефедовой казалось, что она все время чувствует на себе его иронический взгляд. Ведь как они с Анной агитировали его поддержать широкий размах огородничества! Упрашивали подписывать письма насчет земли и семян, уверяли, что ткачи все до одного мечтают о грядках. Наверное, он и пришел, чтобы взвесить возможности этого дела, послушать, что будут говорить люди. И вот такой поворот.

Острого языка секретаря райкома в районе побаивались не меньше, чем партийных взысканий. Правда, механик Лужников довольно резко раскритиковал осторожную позицию директора, и кое-кто из выступавших поддержал первоначальный план. Но близорукие глаза Северьянова насмешливо щурились, и у председательницы собрания все беспокойней становилось на душе.

Наконец все записавшиеся выступили. Участники собрания явно поустали. В зале слышался шумок. Над рядами поднимались паруса газет, когда Нефедова спросила, есть ли еще желающие говорить. В рядах дружно зашумели:

– Хватит! Довольно!

Но откуда-то из амфитеатра, терявшегося в полутьме, послышалось:

– Прошу слова.

Все оглянулись. Зал загудел. Одни кричали: «Все ясно, хватит!», другие: «Дайте, пусть человек скажет!» Нефедова решила, что таких больше.

– Что же, раз такова воля собрания, прошу товарища на трибуну. Как ваша фамилия?

– Калинина! – выкрикнул через зал женский голос.

Сразу наступила тишина. И вот уже, выйдя из полутьмы, Анна решительно шагала через зал по проходу. Подошла к барьеру, мгновение поколебавшись, подобрала юбку и вскочила на сцену. Ее встретил дружный веселый шум. Кто-то попробовал зааплодировать, но она сердито отмахнулась. Остановившись у рампы, она заговорила, будто продолжая уже начатую беседу:

– …Вот тут говорил директор нашей фабрики Слесарев Василий Андреевич. Хороший он хозяйственник, и все мы его за это уважаем. – В зале стало так тихо, что слышалось, как кто-то уснувший похрапывает на галерке. Северья-нов, сидя меж кулис, торопливо надевал очки, на лице председательницы появилось выражение облегчения. Сам Слесарев настороженно улыбался. А Анна подошла прямо к его стулу и, будто толкуя с ним один на один, продолжала: – Хороший ты мужик, Василий Андреевич, но есть у тебя недостаток. Знаешь, какой? Мой батя про таких людей говорит, что готовы, они за пятачок в церкви… ну, скажем вежливо, воздух испортить.

На мгновение в большом зале настала неестественная тишина. Потом весь он взорвался хохотом.

– Что? Что это значит?! – крикнул Слесарев.

– А то значит, что больно уж ты, Василий Андреевич, скуп, – со спокойным доброжелательством пояснила Анна и, уставившись прямо в квадратное, вспыхнувшее краской лицо Слеса-рева, продолжала: – Значит это, что иной раз готов ты рублем поступиться, чтобы гривенник сэкономить…

– Это надо доказать. – Широко расставленные глаза Слесарева стали уже, большие губы обидчиво вздрагивали.

– Докажу, – продолжая улыбаться, сказала Анна. – Вот ты только что призывал тут огородное дело свернуть, помаленьку, потихоньку, попробуем, накопим опыт… Так? А из-за чего? Вот скажи людям начистоту. Ведь денег жалко? Так?

– Так у меня и нет столько денег! Военное время. Мы обязаны экономить каждую копейку.

– Хорошо, – доброжелательно согласилась Анна. – Ну, сэкономишь ты в директорском фонде столько-то там десятков тысяч. Отчитаешься. Фин-отдельцы тебя похвалят, где-нибудь в докладе в пример приведут… А подумай ты: сколько государство на этом потеряет? У него обе руки войной заняты, у нашего государства. Не может оно сейчас само народ досыта накормить. А огороды разве не подспорье к тощим нашим пайкам? Близорук ты, Василий Андреевич, становишься, дальше своей фабрики глаз твой перестает видеть.

– Так ведь я же не против огородов. Все здесь слыхали…

– …И я слыхала. Ты говорил: для тех, кто здесь сидит, будет огород и денег у тебя хватит… А остальных, кого здесь нет, этих мы за что накажем? Как мы им заявления будем возвращать?

С какими глазами?

– Так ведь они еще и не подавали эти заявления, товарищ Калинина, – прервал Слесарев, вставая и нервно одергивая пиджак.

– Подадут, – спокойно глядя на него, ответила Анна и спросила собрание: – Как вы думаете, товарищи?

Из зала донесся шум. Нефедова как встала, предоставляя Калининой слово, так и осталасьс тоять, с опаской посматривая то на улыбающегося секретаря парткома, то на директора, что теперь, сбычившись, сердито глядел на Анну.

– Подадут! Непременно! – кричали из зала. – А как же иначе, всем овощи нужны!.. Кто ж откажется!

– Ну, вот видишь, Василий Андреевич, оказывается, всем овощи нужны. И солнышко всем нужно, и свежий воздух… Ну так как же, дашь ты денег?

Мгновение они смотрели друг другу в глаза. Потом Слесарев сердито схватил со стола свой портфель, стал торопливо вытряхивать оттуда какие-то бумаги.

– Вот он, наш баланс, в министерстве утвержденный, партией одобренный. Он вам, товарищ Калинина, известен, вы его видели… Вот, вот они, графы. Где я денег возьму? Ну?

Нефедова с опаской косилась на Анну. Нет, несмотря на сверкавшие глаза, на полыхавшие румянцем щеки, та отлично владела собой. Вот она улыбнулась, да так, что влажно сверкнули два ряда ровных белых зубов.

– Василий Андреевич, мы ж к тебе в сейф с отмычками не лезем, мы ж тебя просим: сам пошарь по разным там статьям, пусть твои бухгалтера по ним полазают… Сколько вот эти люди одним первомайским соревнованием в этот сейф положили! А субботниками! А походом за экономию! А рационализаторскими предложениями! А сколько мы еще до конца года положим?.. Ведь положим, товарищи?

– Положим. За ткачами спасибо не пропадет.

И вдруг из-за кулис раздался голос Северья-нова:

– А что, Василий Андреевич, такому народу можно, пожалуй, и на слово поверить. А? Как думаешь?

Собрание зашумело еще веселее. Слесарев некоторое время смотрел в зал, и видно было, как на острых его скулах шевелятся желваки.

– Да что вы меня, товарищи, тут уговариваете, будто я Кащей Бессмертный, – сказал он наконец, убирая в портфель бумаги, стараясь улыбнуться. – Я разве против? Я только…

– Деньги найдешь? – упрямо перебила его Анна.

Директор махнул руной и все-таки выдавил на лице кривую улыбку.

– Поящем… Ну, найду, найду…

После такого заявления предложение инициативной группы приняли единогласно. Хотели было уже расходиться, но Анна опять шагнула к рампе, подняв руку.

– Стойте, минуточку… Фактическая справка.

Пришедший было в движение человеческий поток застыл между рядами, в проходах, в выходных дверях. Головы повернулись к сцене.

– Справка такого рода, – улыбаясь, кричала Анна. – Я должна заявить, что батина поговорка к Василию Андреевичу не подходит. Он это сейчас доказал, и я при всех вас перед ним извиняюсь. Дружный хохот прокатился по залу.

– Стойте, стойте, еще не все!.. И все мы теперь давайте ему скажем, что он совсем не Ка-щей Бессмертный, как он тут нам заявил, а хороший советский хозяйственник.

Она звонко захлопала в ладоши, и разом грохнули аплодисменты. Они были, как это принято писать в отчетах, «бурные, долго не смолкающие», и к этому можно еще добавить – веселые и сердечные. Слесарев старался сохранить обиженный вид, но это ему не удалось. В конце концов он махнул рукой и засмеялся вместе со всеми.

– …И демагог же ты, Анна. Ох, демагог! – ворчал он, когда они вместе выходили из президиума, и, обращаясь к Северьянову, развел руками: – А главное, рассердиться на нее как следует нельзя: хитрущая. Видал, как повернула?

– А тут и сердиться не на что, – ответил секретарь райкома, с трудом сдерживая улыбку. – Когда тебя в парикмахерской постригут и освежат, разве ты, Василий Андреевич, сердишься? Ты ж спасибо говоришь. – И, обращаясь к Анне, он посоветовал: – Мотайте на всю катушку, вызывайте другие фабрики. Пойдет…

А потом, когда они в потоке людей, выливавшемся из дверей, вышли на улицу и после духоты зала окунулись в прохладу парка, где в темных кронах старых тополей взволнованно гомонили грачи, секретарь райкома взял секретаря парткома под руку.

– Помнишь, Анна, как мы тут комсой гуляли?.. – И запел дребезжащим своим тенорком – «…Под частым разрывом гремучих гранат отряд коммунаров сражался, под натиском белых наемных солдат…» – Но вдруг прервал песню и сказал тем деловым тоном, каким обычно говорил на бюро: – А знаешь, почему у вас сегодня чуть все под откос не полетело? Потому, что ты все сама стараешься сделать, никому не доверяешь, людей не растишь. Нет тебя – все теряются. Нефедова – умная женщина и организатор неплохой, но вот привыкла твоей тенью быть. И вот видишь, к чему это чуть было не привело…

Ветка тополя низко нависла над полутемной аллеей, по которой они шли. Северьянов вдруг подпрыгнул, сорвал желтую клейкую почку, понюхал сам, дал понюхать Анне.

– Чуешь, как весна пахнет! – Но вдруг задумался. Две резкие вертикальные складки разом обозначились на его широком лбу. – Весна! Что-то она сулит… Опять он на юге наступает, и, видать, жарко там. Очень уж много похоронных последнее время пошло… Ах, Анна, до чего ж тяжко сейчас людям, и огороды-то ваши ух как кстати!

Но, как всегда, человек этот приоткрывал свою душу лишь на мгновение. Оглянувшись, Анна уже увидела на полном лице спутника насмешливое мальчишеское выражение.

– Ну, Анна, на вот пять и давай скорей прощаться, а то ведь у нас быстро смастерят версию, что Северьянов с красивыми бабешками по паркам разгуливает. – И, уже пожав Анне руку, он серьезно добавил: – А ты все-таки подумай: верхом на своем «я» на партийной работе далеко не ускачешь. Учти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю