Текст книги "Глубокий тыл"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 42 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Ксения Степановна Шаповалова не жалела, что вернулась на свою фабрику.
Правда, понятие «фабрика» было теперь больше географическим. Выйдя на следующий день на работу, знаменитая прядильщица увидела перед собой бесформенные руины, в которых только по закопченным осколкам стен можно было угадать былые контуры огромного корпуса, где перед войной работали тысячи людей. Чудом сохранились лишь все пять этажей боковой пристройки, или, как тут говорили, приделка. И на него, на этот уцелевший приделок, и были направлены все усилия и надежды. Об оборудовании заботиться не приходилось. Незадолго до эвакуации города новейшие машины были демонтированы и упакованы в ящики. Из-за перегрузки транспорта в те трагические дни они так и остались стоять во дворе. Оккупанты в городе обжиться не успели. Инженер Владиславлев, разумеется, указал им на эти ценности, но гитлеровцы лишь расставили возле ящиков угрожающие таблички: «Стой! Назад! Зона военных складов!», «Собственность немецкого командования. За расхищение и порчу смерть!», «Подходить запрещено!» Теперь прядильщики выкапывали из-под снега этот бесценный для них клад, по частям переносили машины в сохранившуюся часть здания, перетирали и начинали монтировать на новом месте.
Ксения Степановна пришла в разгар работы. Прядильщицы встретили именитую подругу радостно, с прежним уважением, но, кроме общей для всех работы по переноске, обтирке и монтажу машин, предложить ей было нечего. Не раздумывая, Ксения Степановна получила на складе ватник, стеганые штаны, валенки и, сдав кладовщице на хранение свою одежду, взялась за дело с тем же, а может быть, даже ибольшим увлечением, с каким накануне расставляла дома немногие сохранившиеся вещи. Жилье, где она вчера размещалась, казалось временным: не век тесниться в одной комнате; тут же, в случайно уцелевшем фабричном приделке, предстояло возродить фабрику, где, вероятно, и доведется проработать до пенсии, а то и до самой смерти.
Домой Ксения Степановна возвращалась затемно. Приходила усталая и, не снимая стеганки и валенок, подолгу сидела неподвижно, приходя в себя, не в силах шелохнуть ни рукой, ни ногой. Но постепенно усталость сменялась удовлетворением. И тогда прядильщица с особым удовольствием плескала на себя воду из рукомойника, сооруженного Куровым из артиллерийской гильзы по принципу «здравствуй и прощай», крепко обтиралась полотенцем, подогревала заготовленный с вечера незатейливый обед и, вздремнув с часок, поднималась довольная прожитым днем, бодрая, деятельная, готовая всем помогать.
Юнона Шаповалова тоже нашла свое место. Руководящих комсомольских кадров всюду недоставало. Ей сразу же предложили выбор: или ее назначат инструктором райкома комсомола, каким она была в Иванове, или рекомендуют на пост секретаря комсомольского комитета фабрики, где перед войной работала вся их семья. Юнона предпочла, как она выразилась, «низовую работу»: там сама фамилия – Шаповалова – будет помогать ей. Её избрали секретарем комитета, и она с головой ушла в свои дела.
Вернувшись поздно, полная впечатлений, она усаживалась за стол и с набитым ртом советовалась с матерью о том, как ловчее, раньше других комсомольских секретарей «провернуть» какое-нибудь интересное дело, на что-нибудь откликнуться, «мобилизнуть» комсомольцев, рассказывала, как их организацию хвалили в райкоме и какую заметку собираются тиснуть о них в га-эете «Смена». Отдыхая, прядильщица любовалась дочкой, радовалась ее успехам, восхищалась ее энергией. То, что у Юноны так все хорошо ладилось, даже как-то смягчало постоянную тревожную озабоченность Ксении Степановны о муже и о сыне Марате, воевавших на разных фронтах.
Пусть ей, Ксении Шаповаловой, нелегко, пусть от непривычной работы пухнут ее руки, покрывшиеся ссадинами, трещинами и болячками. Пусть уж она сама не досыта пообедает или ляжет спать, выпив на ночь лишь кружку чая с куском хлеба. Но ее умная красивая девочка, которой все любуются, должна быть сыта и хорошо одета. В своей безмерной материнской самоотверженности Ксения Степановна незаметно взвалила на себя все домашние заботы. И она искренне не понимала сестру, которая без стеснения привлекала своих совсем еще маленьких ребят к домашним делам. Ей не нравилось, что Лена ведает у Анны карточками, следит за тем, что «выбросили» на прилавок, чем «отоваривают» тот или другой талон и по пути из школы стоит в очередях. А то, что маленький Вовка, забрав авоську, каждый день отправляется за хлебом, а потом собирает на кладбищах трофейных машин доски и щепки на растопку печей, даже пугало добрую женщину: а вдруг попадет под машину, вдруг наткнется на неразряженную мину, вдруг… Да мало ли что может случиться с мальчиком!
И когда однажды Анна упрекнула Юнону за то, что та не помогает своей уже немолодой, усталой матери, Ксения Степановна сурово одернула сестру:
– Если у нас с тобой было тяжелое детство, зачем его отравлять нашим детям? Пусть живут, радуются – кастрюлями погреметь ещё успеют.
Анна ничего не ответила. Старшая сестра пользовалась в семье Калининых уважением, и с ней обычно не спорили.
2
Утром к Анне в партком залетела Галка. На ней были все те же лыжная тужурка, брюки и валенки, которые выдали недавно всем, кто работал в холодных помещениях. Для нее выбрали комплект самого малого размера но и он оказался непомерно велик, и хотя Степан Михайлович порядочно потрудился, утачивая и ушивая его, девушка выглядела в этом обмундировании как кот в сапогах.
Галка была в полнейшем смятении. Круглое курносое лицо, отражавшее все движения ее кипучей души, на этот раз было таким тревожным и растерянным, что Анна, прервав беседу с двумя коммунистами, тотчас же вышла вслед за ней.
– Что стряслось?
– Белка пропала.
– Как пропала? Что ты мелешь?
– А уж так. Ушла вчера, когда мы на работе были, и не вернулась. Мы всю ночь свет не гасили, а она не пришла. Дед обещал уж с работы отпроситься, по Тьме походить.
Анна почувствовала, как у неё подкашиваются ноги.
– А зачем ходить по речке?
– Боится, не утопилась ли. Все говорила последнее время – жить не хочет. Бабушка уж на нее шумела, а она все свое: не могу жить – и баста.
– А бабушка где?
– Работает… Она аж почернела вся, как жук какой. Молчит, что каменная… Уж я, пожалуй, пойду.
Галка исчезла. Анна вернулась в партком, закончила беседу, продолжала свои обычные дела, но весть, сообщенная племянницей, не выходила из головы. В памяти почему-то вертелся мотив дореволюционной фабричной песни, которую в былые времена певали усталыми голосами ткачихи, расходясь после традиционного гулянья в Малой роще в праздник жен-мироносиц:
…Вот вечер вечереет,
Все с фабрики идут,
Маруся отравилась,
В больницу повезут…
Песня была глупая, молодежь и тогда брезговала ею. Но теперь она с назойливостью комара жужжала в голове Анны, отвлекая от дел… Нет, при чем тут Тьма? С чего они взяли, что Женя утопилась? Ну, ушла и ушла. Может, заночевала у подруги, может быть…
Не дождавшись перерыва, Анна пошла в цех, Варвара Алексеевна с обычным своим сосредоточенным видом, разве что еще больше чем всегда подобранная, ходила вдоль рядка станков, на которых обучались девушки-подростки. Если Галка в перешитой дедом одежде и огромных валенках напоминала пушистого кота в сапогах, эти смахивали на неуклюжих гусят, которые с трудом поспевают за выведшей их маленькой курицей, переваливаясь с боку на бок. Сухонькая старушка напоминала такую курицу. Варвара Алексеевна как раз показывала одной из питомиц, как заводить нить. Искоса взглянув на дочь, она продолжала свое дело. Только кончив его, распрямилась, сняла очки и, не здороваясь, сказала Анне:
– Бюрократка ты, секретарь партбюро…
– Это за что же так? – тихо спросила Анна.
– А за то, что большевики фабрики тебе души человеческие вверили, а ты одну такую душу прохлопала…
– Да расскажите, мамаша, толком, как все это…
– Раньше надо было интересоваться, – прервала Анну старуха и, отворачиваясь от нее, добавила – Фиговый из тебя секретарь…
А потом отошла к своим питомицам, всем видом показывая дочери, что не желает продолжать разговор…
Жизнь шла своим чередом. В перерыв Анна потолковала с агитаторами, проверила, как готовятся к встрече с проектировщиками новой фабрики, посидела на бюро цеховой организации приготовительного отдела. Все это она проделывала как-то машинально. Работа не радовала. В голове зудел все тот же назойливый комар:
…В больницу привозили
И клали на кровать.
Два доктора с сестрицей
Старались жизнь спасать…
Не вытерпев, Анна принялась звонить в «Скорую помощь», в фабричную амбулаторию, в милицию, даже в морг. О белокурой двадцатидвухлетней девушке по фамилии Мюллер нигде ничего не знали.
Тогда Анна позвонила в новый военный госпиталь, организованный в помещении бывшей фабричной поликлиники. Ответил ей сам начальник Владим Владимыч, с которым она была давно знакома. Узнав, по какому случаю его беспокоят, старик произнес такое, что у Анны щеки пошли румянцем. Но уж таков был Владим Владимыч; всех на фабрике он знал, всех лечил с детства, с юности. На его глазах люди росли, становились ткачихами, прядильщицами, красковарами, раклистами, уходили учиться в техникумы и институты, возвращались на свои фабрики механиками, инженерами, технологами, колористами, но для него навсегда оставались Мишками, Борьками, Нюшками. Когда эти Мишки, Борьки, Нюшки выдвигались в фабричное, городское и даже областное начальство, он со всеми оставался на прежней ноге, ко всем обращался на «ты», и они По-прежнему прощали ему соленые словечки, которые б разговоре он не имел обыкновения экономить…
– …А куда вы там глядите, начальнички, если девки у вас топиться бегают?.. Впрочем, не верю. Чушь, – гудело в трубке. И вдруг сердитый голос изменил тон: – Вот что, Анна, снаряди-ка ты лучше своих ткачих ко мне в госпиталь, меня ранеными по самую маковку завалили. На сестру – пятьдесят душ. Помогли бы персоналу… Верно, Анка, обмозгуй-ка насчет шефства. Доброе, полезное дело, и о проруби и других глупостях некогда думать будет… Так жду, помни.
Опустив трубку, Анна задумалась. Мозг, привыкавший схватывать все новое, что возникало даже случайно, тотчас подхватил оброненную старым врачом мысль. Шефство над военным госпиталем! И как это раньше не пришло ей в голову! Война никого не обошла. У каждой на фронте муж, сын, брат, о которых беспокоятся, тоскуют. Время меряют от письма до письма. То и дело слышишь: «Это когда от Марата треугольничек последний был…» Столько женской заботы, теплоты, ласки, не имеющих выхода и приложения, накопилось в сердцах! Как все откликнулись на призыв собирать новогодние подарки! На последнем кусочке пайкового комбижира коржики пекли. Собственные кофты распускали и вязали варежки, перчатки… А тут – раненые бойцы, быть может боевые товарищи тех близких, что на фронте.
Увлеченная идеей, Анна поговорила со Слесаревым, с новым председателем фабкома Настасьей Зиновьевной Нефедовой, с комсомольцами. Все ее поддержали. Слесарев выразил, правда, опасение: не тяжело ли будет после такой напряженной работы ходить по госпиталям, не отразилось бы это на производительности, – но все-таки согласился и даже подал несколько хороших мыслей; словом, дело было на мази. Анна тут же стала набрасывать проект шефского договора. Но Женя не выходила из головы. И тревога о племяннице как-то сама собой облеклась в слова старой шарманочной песенки:
…Спасайте не спасайте,
– Мне жизнь не дорога,
Я милого любила,
Такого подлеца…
Как же так, неужели действительно прозевали? И мать, как всегда, права, именно она, Анна, за все в ответе. И не как тетка, а как секретарь парткома. «Эх, разрываешься на части и всегда что-нибудь упустишь!» – подумала было она, но тут же сама отвергла это обычное, всеобъемлющее оправдание. Наоборот, она вспомнила, что мать, сестра и даже посторонние люди, не раз рассказывали ей, как страдает самолюбивая девушка, просили вмешаться, помочь. А Анна тянула, откладывала, ожидая, пока все выяснится. «Да, ты, ты в ответе, – жестоко укоряла она себя, – ты боялась, что скажут: заступается за свою, прикрывает племянницу… А что, если та действительно бросилась в воду? Нет, надо что-то предпринимать».
Анна позвонила Северьянову. Рассказывая, она видела перед собой белесые насмешливые глаза, иронически оттопыренную губу. Так и есть, вот зазвучал мальчишеский голос:
– Ты, Анна Степановна, рассказываешь мне о том, что я и без тебя знаю… Лучше скажи, почему ты об этом речь завела, когда Мюллер уже пропала?
– Делать-то, делать-то что?
Должно быть услышав настоящую тоску, Северьянов сразу переменил тон:
– О племяннице твоей наводил уже справки… Но это разговор не для телефона… Ты вот что – о стариках подумай. Им-то это как кирпич на голову… Если что узнаешь – звони, и я позвоню. Лады?
С фабрики Анна вышла вместе со сменой. Широкий людской поток, выплеснувшись в дверь проходной, делился на рукава, а те, в свою очередь, ручейками растекались по фабричному двору и окрестным улицам. Как раньше хорошо бывало идти вот так домой, ощущая, как на вольном воздухе, под ясными, зыбкими звездами тело постепенно освобождается от усталости; идти, мечтая о встрече с детишками, о холодной воде рукомойника, обеде, отдыхе! Морозный воздух промывал легкие, после грохота слух отдыхал в тишине.
Но, увы, теперь Анна уже не ткачиха и не мастер по ремонту! Ее работа с гудком не оканчивается. Редко она возвращается одна. Вот и сейчас несколько работниц, окружив ее, наперебой толкуют о своих делах, заботах: они так и идут за ней тесной стайкой, то и дело восклицая: «Анна Степановна! Аннушка! Нюша!»… «Ребенок заболел, золотуха, определить бы на усиленное питание»… «С квартирой плохо – дома порушили, вот и воткнулись три семьи в одну комнату, полатей понастроили, живем в три этажа – теснее, чем в вагоне, под утро в воздухе хоть топор вешай. Хозотдел спальни ремонтирует, нельзя ли слово замолвить, чтобы комнату дали?»… «Муж с фронта давно не пишет, ведь свой, фабричный, известный человек. Написала бы ты как секретарь парткома комиссару части, пусть пристыдит». Все это не партийные дела. С ними бы обращаться к директору, в фабком к Нефедовой. Нет, и все-таки это тоже дела партийные. Можно ли мимо них проходить? Не забыть бы фамилий, ас директором, с хозотделом, с фабкомом самой надо говорить и комиссару надо написать самой. Так делал Ветров. За то его народ и любил, помнит, чтит…
– Ты принеси завтра в партком адрес полевок почты, вместе и напишем комиссару…
И опять: «Анна Степановна! Аннушка! Нюша!»… «В информбюровских сводках сообщают, что наши опять прорвали оборону противника, взяли трофеи. Стало быть, опять пошли вперед?..»… «А немцы листовки бросают, грозят каким-то новым оружием. Правда или брехня?» И потихоньку на; ухо: «Мой-то на молоденьких девчонок из ФЗО заглядывает, щиплет их, просто срамота. Седина в бороду, а бес в ребро! Урезонила бы…», «А неизвестно, что будут давать по промтоварным талонам? Или пропадут они, как в прошлом месяце?»… «А как насчёт второго фронта, долго будут там наши союзники зады чесать?»… И на все надо ответ дать – это тоже партийные дела… А у самой детишки дома, неведомо, поели ли они, у самой в голове противный мотив песенки про отравившуюся Марусю, у самой в семье большая беда. И верно, должно быть, не ходит беда одна: сначала Мария с детишками, теперь Женя… Да нет же, нет, не может этого быть…
Так и дошла Анна до дверей общежития, толкуя с работницами. В комнате было темно. Голос отца спросил из мрака:
– Ты, Нюша?
Анна щелкнула выключателем. В шлепанцах, в расстегнутой ночной рубахе, в распахе которой виднелась старческая; но еще могучая грудь, курчавившаяся медными волосами, Степан Михайлович сидел у стола, «уронив голову на руки. К столу были привернуты тисочки, в них зажата пустая гильза. Должно быть, мастерилась зажигалка. Но ни до тисков, ни до инструмента старик, по-видимому, в этот день не прикоснулся.
.– Я сегодня всю Тьму от Главных ворот до самой электростанции по берегам обшарил… Немца убитого в снегу отыскал – осколком ему полчерепа снесло. Выволок, сообщил в милицию…
– О Жене-то что?
– Ничего… Снег ночью не шел, заметно было бы, если бы кто к прорубям или к полыньям подходил, – нигде ни следка.
– Да с чего ты взял, что она утопилась?
– Эх, Нюша, у дурных вестей ноги длинные. Вот рассуди!.. – Степан Михайлович пересказал дочери разговор, подслушанный в ночь, когда писалось послание старшему сержанту Лебедеву. На следующий день Женя, ссылаясь на головную боль, отказалась завтракать. Сидела молча на кровати, не отвечала на вопросы и даже заговаривала шепотом сама с собой. А тут пришло письмо от Татьяны; та требовала, чтобы ей наконец написали откровенно, что случилось с дочерью. Женя еще больше разнервничалась и, может быть, сгоряча крикнула: «Чем предателем слыть, лучше в Тьму головой».
Анна сопоставляла факты.
– А что-нибудь с собой взяла?
– Глядели. Все будто на месте. Только душегрейки да рукавичек меховых не хватает, и вместо бот валенки обула… Но ведь не дивно: мороз… И еще вот это, – старик бросил на стол два письма на немецком языке, – бабка нашла. Может быть, позабыла она их, а может, нарочно оставила. А от нее ни строки… Карточка еще где-то его у нее была – ту не нашли…
Анна схватила нервно исписанные листки. Почерк – был четкий, но слова не дописаны, бумага кое-где закапана стеарином. Что в них? Почему Женя их оставила? Для кого? Может быть, в них объяснение всему? Но Анна не знала по-немецки и могла лишь установить даты: «8 декабря» и «11 декабря». Это были последние дни оккупации.
– А Галка разве по-немецки не читает?
– Откуда? Ей три годика было, когда кулаки Рудю подстрелили.
Анна задумчиво держала в руках листки, от которых, может быть, зависели жизнь, честь и доброе имя человека, Что в них? Вернулись Варвара Алексеевна с Галкой, облепленные густым крупным снегом. Не раздеваясь, Галка бросилась к тетке. Варвара Алексеевна отряхивалась слишком долго, слишком тщательно, будто снимала каждую снежинку в отдельности. Старик, пуще всего не любивший в семье ссор и даже просто натянутых отношений, не вытерпел:
– Да поздоровайтесь же вы, мать с дочкой!
– Виделись, – сказала Варвара Алексеевна и тоже повертела в руках письма. – Вот тут, под сахарницей, лежали… Ну, что тут нам говорит партийный секретарь?
Здесь уже не выдержала Анна.
– Что вы, мамаша, мне секретарство в нос тычете? Просилась я на него? – Но гнева хватило ненадолго, и тут же с тоской вырвалось: – Сказали бы лучше, что вы об этом думаете?
И Варвара Алексеевна произнесла убежденно:
– Думаю – ушла она от нас… Головой в воду.
– Я тоже так думаю. Собралась бы топиться – душегрейку б искать не стала…
– Ну и довольно об этом, раньше думать надо было… Ты бы, старик, чай, что ли, собрал для редкой гостьи.
– Да, да, как же, – засуетился Степан Михайлович. – У меня и кипяток есть… Галка, брось на стол скатерть… Так и быть, настоящим, мирным чаем угощу. – И, разливая чай, старик не унимался: – И верно, Варьяша, что попусту гадать… У древнего царя, Соломона на кольце снутри написано было: «Все проходит». И это пройдет. Лишь бы Белка жива была – не пропадет.
– Затрещал, старый, – усмехнулась, глядя на него, Варвара Алексеевна. – Ты, Анна, эти письма снеси куда нужно, пусть прочтут… А на мать не сердись, мать тебе добра хочет. И пейте, Есе пейте чай, пока горячий, стылый-то чай – помои. – И сама она, осторожно налив из чашки в блюдце, откусив крепкими еще зубами крошку сахара, как-то сразу из сурового судьи превратилась в маленькую старушку-ткачиху, любительницу, как говаривали в общежитии, «попарить утробу».
Чаепитие в семье Калининых уважалось, за столом священнодействовали. По субботам неторопливо, под хороший разговор осушали в былые времена семьей ведерный самовар, сохранявшийся у стариков до самого последнего времени. Только в войну, когда по общежитиям начали собирать на оборону лом цветных металлов, Степан Михайлович вспомнил, как во время оно Козьма Минин в сходных обстоятельствах предлагал нижегородцам заложить жен и детей. Степан Михайлович сам отнес старого друга на пункт сдачи, предварительно изуродовав молотком, чтобы самовар не присвоили предприимчивые, утильщики. И сейчас вот старик нет-нет да и вздыхал о нем, считая, что в сохранившемся маленьком самоваре кипяток уже не тот. Но опустошал он по-прежнему за один присест не меньше пяти стаканов и по обычаю перед чаепитием клал на колени полотняный рушник вытирать пот со лба.
Но едва успели они в этот раз поднести к губам чашки, как над головами что-тр, зашуршало, затрещало, и все, как по команде, подняли глаза вверх: под потолком ожил репродуктор. Звуки оттуда исходили малоприятные, но все заулыбались, будто в комнату вошел давно невиданный хороший человек, по которому все соскучились.
Потом, будто дразня, репродуктор умолк. Все вопросительно переглядывались: померещилось? Только Анна, немало хлопотавшая о восстановлении фабричного узла, знала, что сегодня должна быть проба. Теперь она требовательно смотрела в темную пасть старинного «Рекорда», который разговаривал и пел еще в годы ее ранней юности: что же он молчит? Неужели опять чего-нибудь не хватает? Неужели опять придется идти на поклон к непокладистому командиру связистов?.. Но репродуктор снова ожил. В нём что-то защелкало, и вдруг хриплым, надтреснутым голосом он изрек: «Говорит радиоузел клуба «Текстильщик»… Даем проверку – раз, два, три, четыре, пять, пять, четыре, три, два, раз….»
Анна довольно наблюдала за повеселевшими лицами. «Вы нас слышите?» – спросил голос из рупора, и все, кто сидел за столом, утвердительно закивали головами, а Галка даже тихо ответила: «Слышим уж, слышим…»
В это мгновение другой, звонкий и резкий голос произнес совсем рядом:
– Здравствуйте, уснули вы, что ли?
У двери в шинели с зелеными медицинскими петлицами, в форменной шапке, кокетливо надетой слегка набекрень, полыхая с мороза румянцем, стояла Прасковья Калинина. На толстощеком, будто тушью обрызганном родинками лице ее было написано неистовое любопытство. Зеленоватые глаза смотрели весело и нагло.
Отряхнув с шапки снег, сняв шинель, она подошла сначала к Варваре Алексеевне, потом к Степану Михайловичу, подставляя для поцелуя щеку. Сказав: «Ах, Анночка», – она тряхнула той руку и издали небрежно кивнула Галке.
– Что это вы сидите, будт о международная конференция? – сказала она, усаживаясь за стол. – Ух ты, чай, вот это стерильно, вовремя поспела! На улице такой снежище, а тут чай. Прошу вас, мамаша, больше двух кусков сахара не кладите, ужас как не люблю лишнюю сладость… Правда, для людей умственного труда углеводы полезны и необходимы, они питают мозг…
Последнее замечание об углеводах все пропустили мимо ушей: в сахарнице оставалось всего несколько кусочков, а до новой выдачи было больше недели.
– Как живешь, Паня? Николай пишет? – спросил дед, с беспокойством ощущая, что с появлением снохи все насторожились.
– Пишет, жив-здоров. Бомбит фашистов… А я что ж, я день и ночь на работе. Раненых так и валят, так и валят. И все тяжелые. Полостные операции, ампутации конечностей, нервные шоки… С ног сбилась. Владим Владимыч говорит: «Вы, сестра Калинина, прямо перпетуум-мобиле».
– Оно и видать, какая бледная да похудевшая, – проворчала Варвара Алексеевна, отодвигая сахарницу.
Гостья, не уловив иронии, вышла из-за стола, испуганно глянула в зеркало:
– Что вы мамаша! Разве можно так пугать… все говорят, у маня чудесный цвет лица. У нас лежит один инженер-подполковник, немолодой, но видный такой. Он мне оказал: «Вы, сестрица, как маков цвет…» Это, вероятно, потому, что у меня, мамаша, много гемоглобина, а сосуды прилегают близко к кожным покровам.
Зеленые круглые глаза, в которых появилось коварное, как Определял дед, «козье» выражение, с деланным удивлением осмотрели комнату.
– А Женечка где же?
Наступило тягостное молчание. Известно было, что рассказать что-нибудь Прасковье Калининой значило даже больше, чем выступить у микрофона по фабричному радиоузлу. О выступлении по радио узнали бы только текстильщики. То же, о чем знала Прасковья Калинина, мгновенно становилось известно всему городу.
– Ты окажи-ка лучше, когда Владим Владимыч у вас в госпитале бывает, – попробовала Анна увести разговор в сторону. – Нужно мне к нему, дело есть.
– Владим Владимыч круглые сутки в госпитале. Так и живет в своем кабинете… А насчет Жени, вы только подумайте, говорят, будто ее посадили. Нет, нет, я-то не верю, но все-таки беспокойно, родственница – вот и зашла спросить.
Прасковья обводила присутствующих невинным взглядом. Она видела: тихо произнесенные слова ее прозвучали как гром.
Варвару Алексеевну точно молотком по голове ударили. Мгновение она растерянно смотрела вокруг, а потом закричала тем резким бабьим голосом, каким бранились в старину ткачихи:
– Врешь! Кто это сказал?.. Паскуда он, поганый рот, провокатор!.. И ты, и ты… как ты смеешь мерзкие сплетни разносить!.. Трепло худое!
Прасковья невозмутимо прихлебывала чай, лишь искоса и совершенно спокойно кося глаза на горячившуюся свекровь.
– А я здесь при чём, мамаша?.. – пожала она плечами. – Чего вы нервничаете?.. Наоборот, я всем говорю: ничего подобного быть не может. Девушка, можно сказать, «из славной династии Калининых», как газеты вас называют, у нее такая знаменитая бабушка, ее тетка – секретарь парткома, как она могла что-нибудь худое допустить!.. Вы уж извините, я себе еще чашечку налью… И где это вы чай такой берете? – Она неторопливо нацедила чашку, бросила в нее остаток сахара. – Я-то так говорю, а ведь не слушают… Толкуют, будто она с каким-то немцем из гестапо прения проводила. Вот ведь как нехорошо брешут…
Варвара Алексеевна металась по комнате, вышла за занавеску, вновь появилась. Дед сидел неподвижно. Галка, казалось, вот-вот бросится на Прасковью. Но Анна уже овладела собой.
– Пойдем-ка, пожалуй, Паня, – сказала она даже ласково. – Поздно уж, мамаше с Галкой надо выспаться перед сменой, а я с тобой кое о чем по дороге посоветуюсь.
– А мне что-то и уходить не хочется, – пела Панька, допивая чай. – В кои-то веки к своим соберешься, и чай такой вкусный. Это только вы, папаша, умеете так заваривать, сплошной теин… Ну ладно, ничего не поделаешь, раз у вас, Анночка, ко мне дело… Будьте здоровы, всего хорошего! – И она опять по очереди подошла к старикам, подставляя свою тугую круглую щеку, потам, одевшись, взяв Анну под руку, двинулась к выходу, а в дверях громко проговорила: – До чего ж я люблю Колиных родителей! Как родных маму с папой!
Радио, долгожданное радио, ожившее на стене, передавало вечернюю сводку Советского информбюро. В коридоре у репродукторов толпились люди. Настораживая слух, боясь упустить хоть слово, они прикладывали к уху ладошку раковиной. И, может быть, лишь в одной этой комнате огромного общежития не слушали победного рассказа о продолжающемся наступлении Красной Армии, об освобожденных населенных пунктах, о трофеях и пленных, захваченных у противника теми же войсками, что изгнали оккупантов из Верхневолжска.