355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 38)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)

17

Филипп Шаповалов явился домой в полдень. Взрослые были на работе. Дверь открыли ребята. – Он тотчас же узнал похудевших, вытянувшихся Лену и Вовку. Третий – тоненький мальчуган с пестрым от веснушек лицом, с прямыми соломенными волосами – был ему незнаком.

– А ты что за птица? – спросил Филипп, сбрасывая с плеч увесистый солдатский мешок из тех, что в войну почему-то именовали «сидорами».

– Ростислав, – серьезно отрекомендовался незнакомый мальчик, протягивая худенькую, поперченную яркими веснушками руку. – Ростислав Куров.

– Куров? – Филипп прихмурил брови так, что на загорелом его лбу морщины расправились, обнаружив полоски светлой кожи.

– Он теперь сын дяди Арси, – счел своим долгом разъяснить Вовка.

– Они живут в маленькой комнатке у кух ни, – прибавила Лена.

– Ну, так, брат Ростислав, выходит, мы с тобой вроде как бы и родня, – сказал солдат, серьезно пожимая руку мальчику. – А я Филипп Шаповалов, Филипп Иванович, или дядя Филипп, это уж выбирай, как тебе взглянется… Ну, народы, а где теперь наш угол? Показывайте, куда багаж класть.

Ребята гурьбой повели солдата в комнату Ксении, но тот остановился на пороге, снял шинель, сложил ее в уголке, перепоясался, положил поверх шинели пилотку, а потом неожиданно скинул сапоги, поставил их рядком у двери, в них сунул портянки и, оставшись в одних носках, вошел в комнату. Она была для него новой, эта комната, где перед войной у. Шаповаловых была столовая. И вещи были в большинстве своем незнакомые. Только старый, неуклюжий, разделанный «под орех» славянский шкаф да самодельные книжные полки и остались от прежней обстановки. Шкаф этот существовал, когда Шаповаловы жили еще в общежитии. Еще тогда чадолюбивый Филипп выскреб на внутренней стороне дверцы даты рождения сына и дочери. И теперь, подойдя к старому другу, солдат приоткрыл его, рассмотрел: «Двадцать первый год. Пятьдесят шесть сантиметров. Четыре килограмма. Назвали Марат». Марат! Нет, об этом лучше не думать! Филипп вздохнул и, потрепав шкаф рукой, отошел от него.

Сзади засмеялись. Оглянулся, увидел ребят, стоявших в дверях. Лена и Вовка старались подавить улыбки. Это у них не получалось: то один, то другая прыскали в ладошки.

– Что такое? – поинтересовался Филипп.

– Ростик, ну, Ростик, что тебе, покажи! Он хороший, не обидится, – шептала девочка.

– Он тебя представляет, – пояснил Вовка.

– Как представляет? Он что же у вас, артист? А ну, малый, покажи!

Мальчик с пестрым личиком мгновенно преобразился. Он стал стеснительным, угловатым. Как-то боком и на цыпочках, будто боясь сгяять половицы, прошел он по комнате и, точно лошадь по морде, потрепал рукою комод. Филипп расхохотался.

– Да ты, брат, верно, актер…

– А как он Юнону представляет, все пупочки оборвешь! – заявил Вовка. – Это у него главный номер.

Филипп еще больше заинтересовался. Ему казалось, что он давным-давно, много лет не видел дочери. Какая она? Ребята перешептывались:

– Валяй, валяй, ну, Ростик, ну, Росточек, ну что тебе стоит? – ластился Вовка, предвкушая удовольствие.

Роствк вопросительно посмотрел на Лену. Та разводила руками: не знаю, мол, как.

– Ну что ж ты, забыл, что ли? – добродушно спросил Филипп.

– Нет, не забыл.

И мальчик с соломенными волосами вдруг как-то разом выпрямился и будто замер. Легким, четким шагом прошел он по комнате, небрежно протянул Филиппу руку «селедкой». Сохраняя на лице надменно-самоуверенное выражение, он повторил уже известную нам сценку, за которую ему однажды досталось на вечере у стариков. Ребята даже присели от хохота.

Филипп Шаповалов озадаченно смотрел на них. Он всегда с гордостью вспоминал свою красивую дочку. Разве могла она походить на то, что сейчас изображал маленький насмешник?

– А жинке я отсюда позвонить смогу? – спросил он, когда смех затих.

– Юноне можно, – ответила Лена. – Пойдемте, дядя Филипп.

Все прошли в комнату Анны. Пока Ростик вызывал коммутатор фабрики, солдат взволнованно смотрел на одно из четырех квадратных пятен, резко выделявшихся на крашеном полу. Здесь у Шаповаловых в спальне стояло трюмо, и пол еще сохранял отпечатки его ножек. А трюмо это отец с сыном купили однажды Ксении Степановне в подарок на 8 Марта, всадив в него обе получки и премию. На доставку денег уже не осталось, и они вдвоем на руках притащили его из города.

Между тем мальчишка у трубки вытянулся по-военному.

– Докладывает рядовой Ростислав Куров! Товарищ начальник, доношу, что ваш папаша, дядя Филипп, прибыл домой и находится в расположении нашей квартиры!

– Дай-ка мне, баловник. – Филипп, волнуясь, взял трубку обеими руками, приложил к уху и по военной привычке сложил пальцы раковинкой у микрофона. – Юночка, это я, папа… Не узнаешь голоса? Я, я! Прибыл вот… ненадолго. Отпросись там у себя поскорей и беги домой. Не можешь? То есть как не можешь? – Солдат растерянно оглянулся. – Заседание? Ну и что? А ты скажи там своим заседателям: мол, отец с фронта прибыл. Они поймут… Да попроворней: у меня увольнительная только до вечера, я ведь от эшелона отпросился. И матери сейчас же скажи, слышишь? Попробуешь? Да что там пробовать? Приходи…! У меня все…

На выдубленном ветрами, будто ореховой моренкой покрытом солдатском лице, испаханном глубокими морщинами, застыло удивленное выражение.

– Положила трубку… Нешто еще позвонить?

– Не беспокойся, дядя Филипп, тетя Ксения в двенадцать и сама вернется, – сказала Лена.

Всем этим ребятам столько уже довелось повидать и пережить, что они если и не вполне понимали, то умели сочувствовать переживаниям взрослых.

– Вот что, товарищи начальники, ступайте побегайте, а я пойду к себе, прилягу. Уморился что-то с дороги, – сказал солдат, медленно возвращаясь в свою комнату.

Оставшись один, он постоял у комода, рассматривая фотокарточки детей, переводя взгляд с простецкой физиономии Марата на красивое лицо Юноны. Вздохнул, отошел. Глазом хозяина осмотрел комнату, заметил, что рама осела и не закрывается. Покачав головой, достал из мешка старый, наполовину уже сточенный саперный тесак, снял раму, подрезал разбухшую планку, закрепил петли. Убедившись, что рама стала закрываться, снова осмотрел все вокруг. Оторванный от стены выключатель болтался на одном шнуре. Солдат вынул из мешка другой нож, пузатый, со множеством лезвий. Крепким ногтем выколупнул он из него отвертку и, повозившись с выключателем, прикрепил к стене. За этими несложными домашними делами он понемногу успокоился и рассудил, что, пожалуй, дочка права, и сквозь отцовскую грусть даже порадовался, что выросла она такая деловая, с крепким характеров.

Но тут в прихожей послышались легкие, торопливые шаги. В двери появилась Юнона. Она показалась отцу такой красивой, что у старого солдата слезы выступили на глазах.

– Доченька!.. – Только это он и вымолвил.

Они обнялись. Но девушка тотчас же мягко отстранилась.

– Папа, я ведь только на минутку. Прямо из райкома комсомола. Сейчас там механический с какой-то чепухой выступает, а потом я. У меня очень важный вопрос: о шаповаловском движении. Это ведь наш почин, и у нас почти сто процентов молодежи в шаповаловских бригадах.

– То есть как это в шаповаловских? – Отец с изумлением смотрел на дочь.

– Ну, бригады имени Героя Советского Союза Марата Шаповалова… Об этом же в газетах писали… Разве ты, папа, не читал?

– Имени Марки?

– Ну, так-то теперь его никто не зовет!.. Папочка, ты не сердись, но я побежала!.. Пока! Ведь меня привезли на машине секретаря, она тут у подъезда ждет… Я не прощаюсь, я постараюсь поскорее вернуться.

Поцеловав отца в щеку, Юнона, помахав в дверях рукой, исчезла, как красивое видение, оставив отца в смущении. Машинально взял он просяной веник, стал заметать стружки у окна и штукатурку, накрошившуюся при ремонте выключателя. Выяснилось при этом, что под мебелью скопилось изрядно пыли. Смочил веник, отодвинул кровати, вымел мусор и уже гнал его к порогу, когда дверь тихо открылась. В ней неподвижно стояла Ксения Степановна.

– Филя! – вскрикнула она и, вздрогнув, подалась вперед.

– Ксюша! – Позабыв бросить веник, солдат так и обнял ее, держа его в руках.

Так молча и застыли они, будто слившись друг с другом. Ничего не было вокруг, никого им было не надо, и казалось, что так вот могли бы они стоять, счастливые, всю жизнь.

– Ты надолго?

– До поезда. В двадцать один ноль-ноль должен быть к эшелону.

– Так скоро?

– Дольше нельзя, дело солдатское… На Ржаву движем. – И, вновь принимаясь за веник, он спросил: – В который угол у вас тут мусор-то заметают?

Ксения тихо смеялась.

– Чудак, это же не окоп или, как его там у вас, не блиндаж… Забыл, что мусор добрые люди на помойку носят.

Теперь смеялись оба.

– В партизанах-то доставалось?

– На войне везде не сахар… Но ничего, привык. Я-то редко и стрелял. Все оружие трофейное ремонтировал, этакую мастерскую-летучку на немецкую машину водрузил да и крутился на ней вокруг тисков… Уважали меня партизаны… Мастеровой человек, он всегда в красном углу сидит.

– А немцев-то ты хоть бил?

– Да не дремали, но что об этом говорить: мы их били, они нас били… Дома-то, Ксюша, забыть об этом хочется. Вон лучше посмотри, выключатель я вам починил.

– Давно уж оборвался. Все забывала Арсению сказать. Он у нас один мужик на весь терем-теремок.

– Ну, как он, все тоскует по Марье-то?

– Мальчишку усыновил. Хорошего паренька… А что ж ты, Филя, о дочке не спросишь? Вон ведь, гляди на фотографию, краля какая стала!

Лицо Филиппа, успокоенное и такое домашнее, что все морщины на нем разошлись, и оно оказалось исчерченным незагоревшими бороздками, стало суше.

– Уж повидались, залетела на минутку. Некогда ей…

– А ты; Филя, не обижайся. Мы с тобой гордиться должны: вся в делах… Одна она у нас осталась, зато какая! Что с лица, что фигурой, что умом – кругом хороша… По двору идет – люди оглядываются.

Фотографии детей висели на стене рядом. Но Филипп в эту минуту смотрел не на дочь, а на сына, и в его светлых, будто выгоревших на солнце глазах стояла тоска.

– Хороша-то хороша… – задумчиво произнес он, вздохнув. – Между прочим, в скорости прийти обещала. Вот что, Ксения, ванна у вас действует?

– Какая там ванна!.. Но не горюй, я сейчас тебе воды на плите накипячу.

Вымывшись, переодев белье, сидел Филипп, будто под праздник, с женою за чаем. Но разговор как-то не клеился. Оба прислушивались, не звонит ли в соседней комнате телефон, не скрежещет ли ключ в двери. Но телефон не позвонил, а ключ не заскрежетал. Это наложило на встречу супругов какую-то тревожную тень. В положенный час, не сказав об этом ни слова, они поднялись из-за стола.

Уже надев шинель, Филипп подошел к комоду, над которым висели фотографии детей. Стоял и смотрел он то на одну, то на другого. Потом взгляд его остановился на Марате.

– А похож. – Солдат вздохнул и вдруг попросил: – Дай-ка ты мне его с собой…

– Возьми, возьми обоих! – встрепенувшись, засуетилась Ксения. – Пусть оба с тобой будут, а я для себя отдам увеличить… Это ведь просто… А ты возьми.

Она отколола от стены фотографии и стала завертывать их в газету с той ласковой бережностью, с какой укутывала в кроватках детей, когда они были маленькими. Когда Филипп так же бережно укладывал сверток в мешок, слезы выступили у нее на глазах. Оглянувшись, солдат заметил их. Он обнял жену, и последнюю минуту в доме они простояли молча, прижавшись друг к другу. Потом он ласково отстранил ее.

– Пора мне, Ксюша…

Оба по обычаю молча присели и так же молча спустились по лестнице. На станцию шли пешком, вдоль железнодорожного полотна, под ручку, как ходили когда-то, когда вся жизнь была впереди.

Ни о тоске по сыну, ни о горечи предстоящего расставания, ни о любви друг к другу, ни о пережитых в разлуке тревогах не было у них разговора. Толковали о фабричных и о ратных делах, перебирали имена родных и знакомых и еще: говорили о том, что нужно будет сделать, что приобрести, когда окончится война и все наладится. То, что переполняло их сердца, тревожило ум, не облекаясь в слова, мерцало в глубине глаз, передавалось прикосновением жестких пальцев.

Добравшись до станции, они неторопливо отыскали воинский эшелон. Гвардии рядовой Филипп Шаповалов подвел жену к своему вагону и не без гордости представил товарищам и начальству. Потом стояли они в сторонке, держась за руки, смотря друг другу в глаза, и ничего уже не говорили.

Только когда состав, перезвякнув буферами, пришел в движение, а рядовой Шаповалов, подхваченный дружескими руками, уже на ходу прыгал в вагон, услышал он женский крик: «Филя!» В этом коротком вскрике было столько любви, тревоги, надежды, что солдату всего этого хватило на весь путь до Ржавы…

А когда, запыхавшись от бега вверх по лестнице, вернулась домой Юнона, комната была уже пуста… Остановившись в дверях, девушка вздохнула. Потом повертела в руках забытый на кровати ножик с пестрой ручкой, набранной из слоев разноцветного плексигласа. Переложила со стола на комод несколько плиток шоколада с пестрыми иностранными обертками. Принюхалась. Здесь еще жил особый, солдатский запах, состоящий из смеси резиого аромата табака, дубленой кожи, намокшей шерсти и мужского пота. Юнона подошла к окну и, открывая его, приятно удивилась, когда рама распахнулась легко, без скрежета и дребезга.

18

В зеленоватой предутренней мгле надрывно воет над Ржавой одинокая сирена воздушной тревоги. Казалось, неведомое существо, залетевшее с другой планеты, кричит, издыхая, охваченное смертной тоской. Советская артиллерия бьет все гуще. Снаряды разных калибров рвутся в районе товарной станции. Город пуст, как квартира, из которой выехали жильцы.

По заросшим улицам с надсадным треском несется военный мотоцикл. Он идет, не зажигая фар. Это опасная езда. То там, то здесь под звездами темнеют свежие воровки, похожие на лунные кратеры с рисунков в школьном учебнике. Не сбавляя хода, мотоциклист объезжает их. Он делает отчаянные виражи, и тогда прицеп, в котором сидит девушка в белой вязаной кофточке, заносит так, что колесо его отрывается от земли.

Одинокий вибрирующий вой сирены, разрывы, как бы взвихряющие зеленоватую тьму ночи, бешеная езда – все это, как ни странно, немного успокоило Женю. Вцепившись в борта железной калоши, она старается не прикусить от тряски язык.

– Скорее, Курт! Ну скорей же!

Дважды на их пути, отделившись от стен, возникали темные фигуры. Синий сигнальный фонарик делал во тьме запрещающие движения. Мотоцикл притормаживал.

– Мессер, – слышалось из полутьмы.

– Мюнхен, – отвечал с седла мотоциклист, одетый в темную форму войск СС.

– Пароль принят, можете следовать, росло-дин обер-лейтенант.

Огонек гас, фигура исчезала. Сумасшедшая езда продолжается. После каждой такой остановки, проехав квартал или два, Курт, сворачивая в переулок, меняет маршрут. Его спутнице все это кажется излишним. Изнывая от нетерпения, она повторяет все то же слово:

– Скорее, скорее!..

Наконец, миновав окраинную улицу, мотоцикл свернул на пустырь, где под яркими августовскими звездами неясно вырисовываются руины какого-то здания. Мотор смолк. Молодые люди слезают с машины. Они сталкивают мотоцикл в какую-то яму, бывшую, вероятно, когда-то подвалом или погребом, и бегут, уже не разбирая дороги, карабкаясь через развалины, пересекая забурьяненные дворы, где во тьме порой настороженно мерцают глаза одичавших кошек.

Курт держит девушку за руку, помогает ей, когда они карабкаются через руины. А когда тропка приводит их в балку и путь им преграждает журчащий ручей, он, мгновение поколебавшись, поднимает спутницу на руки и, разбрызгивая сапогами воду, несет ее на тот берег.

– Мне страшно, Курт, – шепчет Женя, обхватив рукой его шею, как ей кажется, только для того, чтобы облегчить ему тяжесть.

Он идет медленно, нащупывая ногой каменистое дно, боясь оступиться, выронить драгоценную ношу.

– Успокойтесь, товарищ Женя. Эта дорога мне очень знакома. Я проходил по ней много раз.

– Я не о дороге. – И она крепче прижимается к нему.

Потом они опять бегут во тьме, всё время слыша, как где-то впереди их, теперь уже не очень и далеко, будто бы кто-то со всего маху бьет тяжелым в дно большой бочки. Иногда шелеетит снаряд, пролетая над их головами. Молодые люди не обращают на это внимания. Раз – рывы теперь гремят далеко позади, в районе железнодорожных мастерских, где все выше и выше взмывает вверх рыжее клочковатое зарево. Им известно, куда бьет советская артиллерия. Они ее не боятся.

Когда беглецы останавливаются среди развалин передохнуть, Курт Рупперт, проследив несколько вспышек, озабоченно оборачивается к спутнице.

– Товарищ Женя, вам не кажется, что они бьют правее погружающихся эшелонов?

– Мне кажется, что он, этот ужасный человек, рехнулся… Неужели мы застрелили сумасшедшего? – отвечает Женя. Ее опять одолевает нетерпение. – Да идемте же, идемте!.. Скоро рассвет…

Откуда-то с запада, прикрывая звездное небо, тяжело наплывает громоздкая туча, зловеще подсвеченная снизу багровым заревом. Тьма уплотняется. Редкие капли тяжело, будто дробь, бьют по лопухам, падают на дорожку. Потом дождь припускает, и все кругом в потемневшей мгле обретает свои голоса: шуршит, шелестит, булькает. Намокшая белая блузка облипает плечи, грудь, руки Жени, юбка льнет к ногам. Курт сбросил свой черный китель и хочет накинуть на плечи девушке.

– Не надо, – отстраняется она и торопит: – Пошли, пошли!..

И опять, скользя и спотыкаясь, они карабкаются через горько пахнущие пожарища, через опустошенные огороды, через покинутые усадьбы, овевающие их душными запахами некошеных, сохнущих на корню трав. Эта часть пригорода, выжженная еще в дни немецкого наступления, совершенно пустынна. Ни души. А когда беглецы, миновав развалины какого-то большого здания, оказываются среди разворошенной, вздыбленной земли, их охватывает, душит тяжелый, сладковатый смрад.

– Тут глиняные карьеры. Они полны трупов. Их сваливали туда с машин, как мусор, в прошлом году осенью. Не потрудились даже как следует закопать… Тысячи: старики, женщины, дети… Между прочим, товарищ Женя, этой операцией руководил сам господин комендант. Говорят, он даже получил за это орден…

– Звери! – ознобным голосом произносит девушка и, стараясь не дышать, бегом бросается прочь от этого страшного места.

Дождь усиливается. Тьма уплотняется так, что Курту снова приходится вести свою спутницу за руку по еле заметной тропке, бегущей от страшных карьеров к темнеющей вдали лесной опушке. Среди деревьев тише, теплее. Терпко пахнет мокрая хвоя, но Женю все еще преследует липкий, сладковатый дух тления. Он тянется за ней, как в кошмаре, и ни раскисшая почва, на которой расползаются ноги, ни ветви, невидимо хлещущие ее по плечам, не могут заставить забыть жуткий запах.

Они бегут до тех пор, пока дыхание у девушки не пресекается.

– Подождите, – просит Женя и, обессиленная, цепляется рукой за березу.

Остановившись рядом, спутник прикрывает ее полой кителя. Она чувствует, как бьется его сердце.

Сколько раз мечтал он о том, что когда-нибудь эта белокурая головка приникнет к его груди! Сейчас, когда мечта неожиданно сбылась, он смущен, неподвижен. Он замер, боясь пошевелиться.

– Я хочу вам сказать, товарищ Женя, что таких девушек, как вы, раньше не было, – произносит он вдруг.

– У вас? – лукаво спрашивает она, поднимая мокрое от дождя лицо.

– У человечества. – Это звучит очень торжественно. – Вы удивительная, вы сами не знаете, товарищ Женя, какая вы есть.

Девушка ждет, что он еще скажет. Но Курт молчит, и, вздохнув, она, стараясь в решительности тона спрятать разочарование, произносит:

– Идемте.

– Да, да, пошли. – И, снизив голос до шепота, Курт предостерегает: – Теперь – самое трудное. Недалеко опушка, и там передовая. Здесь много войск. Надо попробовать пробраться незаметно. А не выйдет – вы помните, как действовать… Главное – проскочить опушку, за ней вырубка, и там наши…

Курт снял очки, протирает. Он почему-то медлит.

– Что еще? – встревоженно спрашивает Женя, чувствуя, как против воли в душу ее заползает страх.

– Я думаю… Если со мной что-нибудь… случится… Обещайте, когда кончится война, написать моей матери в Мюнхен, что этот последний день я был с вами. Это очень важно, товарищ Женя. Адрес даст Густав Гофман на МПГУ.

Просьба рассердила девушку.

– Не смейте думать об этом!.. Слышите? – И, встряхнув мокрыми, отяжелевшими косами, она с напускной лихостью добавляет: – Разве впервой? Пошли! Ну, пошли же!

Но Курт все еще возится с очками.

– У меня к вам еще очень большая просьба, – не без труда произносит он, весь как бы поглощенный протиранием стекол. – Поцелуйте меня, товарищ Женя.

Даже в предутренней мгле видно, как мучительна краснеет его лицо. Девушка встрепенулась, обернулась к нему, решительно заглянула в его светлые, близорукие глаза и приподнявшись на цыпочки, обхватив рукой его шею, крепко приникла к холодным, мокрым от дождя губам. Курт так растерялся, что не сразу ответил ей. Когда же губы его ожили, Женя решительно отстранилась.

– Потом…

Как необыкновенно, как радостно забилось сердце девушки! Тут, под дождем, в этом темном, зловеще шелестящем лесу, ей рядом с ним хорошо, тепло. Когда-то, когда они вновь встретились в избе штабной деревеньки, она с печалью поняла: нет, то, что между ними было, нельзя назвать любовью. Но в этом изувеченном городе, где они оба жили меж чужих, страшных для них людей, где их на каждом шагу ждала опасность, где им приходилось все время играть ненавистные роли, тут, в гуще войны, вдруг пришло к ней это живое, еще по-настоящему не изведанное чувство, пришло властно, захватило ее. Оно светило ей во мраке беспокойных ночей, призывало к смелости в острые мгновения ее опасной работы, спасало от ненависти хозяйки, бодрило в минуту душевной усталости, укрепляло надежду.

Но Курт как бы не замечал этого. Его светлые глаза с благоговением смотрели на девушку. Взяв Женю под руку, он вел ее осторожно, будто нёс какую-то ценную, нежную, необыкновенно хрупкую вещь, боясь, что она рассыплется от первого неосторожной прикосновения. И только теперь руки его по-мужски обняли ее…

– Потом… – шепотом повторила Женя, чувствуя, как в ней все ликует. Даже страх прошел, и как-то сама собой возникла вера, что все обойдется, они благополучно минуют фронт, и тогда…

– Товарищ Женя… – Ошеломленный той же радостью, Курт весь тянулся к ней.

– Потом, милый, потом… – И вдруг, улыбнувшись, она тихо произносит: – Ты молишься на меня, как на икону какую-то, чудак… А я, видишь, простая, обыкновенная девушка, а ты все товарищ Женя, да товарищ Женя!

Она сама прижалась к нему. И хотя дождь припустил, с ветвей березы лило, а лес дышал промозглой сыростью, оба они готовы были стоять вот так, прижавшись друг к другу, позабыв и о страшной опасности, подстерегающей их за каждым деревом, и о неподвижном теле, валявшемся в бургомистрате, будто тряпичная кукла, и о страшном запахе тления, которым дышали глиняные карьеры, забыв обо всем, даже о войне… Мина, разорвавшаяся где-то поблизости, напомнила о том, где они и зачем сюда пришли.

– Милый, пошли… – тихо попросила Женя, сама поражаясь тону, каким были произнесены эти слова.

И тут Курт вдруг сказал: – Ах, как это хорошо – жить!

– Да, милый, да, – ответила она и заторопила: – Пошли, пошли…

И они шли, стараясь ступать как можно осторожнее. Ливень схлынул, но дождь еще продолжался, спорый, обложной. Как Женя ни напрягала слух, в шуме ветра, в шелесте ветвей она ничего не могла различить, кроме выстрелов и разрывов. Лес как бы вымер и затаился. Шелестела под дождем листва. Шумели ветви. Все, что произошло: и разговор и поцелуи, – казалось прекрасным, странным, внезапно оборванным сном.

Теперь они двигаются перебежками. Ступая на цыпочках, сделают несколько мягких прыжков, остановятся, застынут у дереза, прислушаются. Снова бросок, и опять застывают. Жене, не привыкшей к лесным скитаниям, трудно. Но она старается не отставать. Она видит, как Курт снимает с пояса и кладет в карман кителя штурмовой нож, и догадывается, что сейчас вот настает самое опасное. И вновь овладевает ею леденящая, сковывающая движения жуть. Если бы он знал, как ей страшно! От каждой хрустнувшей ветки мороз подирает по коже, каждый посторонний шорox пронзает, будто электрический ток. Хочется броситься на землю, зажать уши, застыть…

– Хальт! – раздался вдруг резкий окрик так близко, что Женя вскрикнула.

Темная тень отделилась от дерева. Мокрый ствол автомата нацеливается то на Женю, то на ее спутника.

– Свои, солдат, свои, – добродушно отвечает Курт, будто и не обращая внимания на наведенное на него оружие. – Пароль Мюнхен… Отзыв?

– Мессер…

– Фрейлейн Марта, прошу вас, не бойтесь.

– Чего же мне бояться, господин обер-лейтенант? – отвечает Женя. Она старается говорить беспечным тоном, хотя всю ее так и трясет. – Ну, и забрели же мы в трущобу! Я совсем мокрая… Кто тут? Что ему надо?

– Действительно, мы, кажется, заблудились… – Голос у Курта спокойный. В нем слышится даже досада и смущение.

Услышав пароль, часовой опустил автомат. Но видно: палец его лежит на спуске. Сам часовой взволнован, насторожен. Он испытующе смотрит на задержанных. Ну нет, у Курта достойная партнерша.

– Я вам говорила, ведь говорила же: мы не туда идем! – продолжая игру, капризно сетует девушка. – Всю ночь таскал меня по дождю и вывел неизвестно куда… Ну, чего вы стоите? Спросите у него, где дорога.

Чистый немецкий язык, на котором ведется весь этот диалог, успокаивает часового. Обычная картина: ты тут мокнешь в секрете, боишься папиросу закурить, а эти эсесовцы шляются под ручку с хорошенькими девчонками, дерьмо этакое!..

– Я обязан отвести вас к командиру, господин обер-лейгенант, – хмуро говорит он.

– И отлично, мы хоть немножко обсушимся и подождем там рассвета, – отвечает Курт. – Фрейлейн, вашу руку. Только вы, эй, как вас, показывайте дорогу! Тут можно шею свернуть.

Когда часовой проходит вперед, Курт, вырвав руку из кармана, вскидывает и стремительно опускает нож. Высокая фигура в черном клеенчатом плаще на миг застывает, как бы споткнувшись и ища равновесия, и тут же валится на траву. Падая, часовой издал неясный тоскливый вскрик. Курт хватает девушку за руку. Уже не заботясь об осторожности, они выбегают из кустов на вырубку. Тут светлее. Без труда можно различить березовые пни, белеющие в полумраке квадраты заросших травой поленниц и даже темную листву брусничника, ласково блестящую от дождя. За вырубкой и, кажется, совсем недалеко темнеет лес. Там свои конец всего страшного. Спасение! Лавируя между пнями, они бегут, стараясь как можно быстрей миновать открытое пространство.

– Не стреляйте, свои! – кринит Женя, и эхо, особенно гулкоe здесь, на вырубке, отвечает: и-и-и-и!

Лес, темнеющий на той стороне просеки, настороженно молчит. Зато кусты, откуда они только что выбежали, изрыгают им вслед веера пуль. Противно попискивая, они летят над вырубкой, со сверлящим жужжанием подпрыгивают, отрикошетив от пней и поленниц. Несколько осветительных ракет взвивается вверх, пропоров предрассветную полумглу. Они повисают над лесом на своих парашютиках, и сразу становится так светло, что можно различить каждую травинку, каждую щепочку.

– Ложись! – командует Курт по-немецки и сам, бросившись на землю, кричит по-русски: – Не стреляйте, мы есть свои!..

Стараясь двигаться, сливаясь с землей, почти приникая лицом к набрякшему влагой мху, Женя почему-то вспоминает, как учили они эту фразу в Верхневолжье. Вспомнила, удивилась: какая чепуха лезет в голову! Она ползет, изредка оглядываясь на осветительные ракеты. Что это они напоминают? Ах, да, медуз! Таких вот медуз видела она в Черном море, когда пионеркой ездила в Артек… Неужели подстрелят?.. А как он это произнес: «Это хорошо—жить!..» И вдруг убьют именно теперь?

Девушка прилегла под защитой толстого пня. Одна, другая, третья пуля бьет в него. Последняя отрикошетила, злобно визжа. Пень не пробьешь… Можно передохнуть. Но где же Курт? И вдруг догадка: убили? Девушка на миг приподнимается оглядеть поляну и сразу же падает лицом в сырой мох.

Ей показалось, кто-то сильно ударил ее по спине раскаленной железной палкой. Боль не очень острая, но тягостная, обессиливающая сразу наполнила тело. Оно становится будто чужим, не чувствительным ни к чему, кроме этой боли.

«Ну, вот и подстрелили», – думает Женя и тихо стонет, пытаясь повернуться, поудобнее лечь на траве. Сквозь визг пуль она слышит, как где-то близко и совсем негромко начинают лопаться мины… Уже и страха нет. Только боль и усталость, всепоглощающая усталость, которая перебарывает и боль и страх.

«Кто это дышит рядом, прямо в ухо?» С трудом поведя глазами, Женя видит лицо Курта. Оно все в мокрой земле, волосы слиплись, дыхание со свистом вырывается сквозь стиснутые зубы. «Жив! – радуется Женя. – Что он делает, зачем?» Приблизившись вплотную, Курт взваливает девушку себе на спину и неуклюже ползет со своей ношей, не решаясь подняться даже на четвереньки. Каждое его движение отдается острой болью. Девушка стонет…

– Одну минутошку, одну минутошку, – повторяет Курт по-русски.

Женя стискивает зубы, но боль такая, что удержаться нет сил, и она начинает плакать жалобно, как ребенок.

Мины лопаются чаще. Курт еле движется. Он часто застывает, ткнувшись лицом в траву… «Какое счастье – покой!» Но вот он снова бормочет: «Одну минутошку, одну минутошку…»—и не смолкает даже, когда, разорвавшись невдалеке, мина осыпает их обоих торфянистой землей.

– Да оставь же меня! – кричит Женя. Впрочем, ей это только кажется. Никто ее не слышит: все кругом и она сама заволоклось и тает в каком-то клейком, жарком тумане.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю