355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 39)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 42 страниц)

19

Николай Калинин, летчик дальнебомбардировочной авиации, умел нагрянуть внезапно, как весенний грозовой дождь, произвести массу веселого шума и так же внезапно исчезнуть, оставив у окружавших улыбки на лицах и самые сумбурные воспоминания. Так же вот вдруг, без всяких предупреждений, появился он однажды вечером в тереме-теремке. Едва поставив в угод свой чемодан и сняв в прихожей темную шинель с голубыми петлицами, он уже совсем освоился и, по-медвежьи мягко ступая в огромных мохнатых унтах, в нижней рубахе с расстегнутым воротом, облепленный ребятней, ходил из комнаты в комнату, засыпал всех вопросами и, не слушая ответов, двигался дальше, разбрасывая шутки, прибаутки.

– Пришел домой – на двери замок. Ну, думаю, не иначе, Паня меня не дождалась, замуж вышла, а она – нате, в госпитале… Зашел к старикам: родителей поприветствовать – тоже заперто… Ну, я к вам… Ребята, тащите из чемодана стрижки-брижки… Перед тем, как к жинке явиться, мне треба помолодеть…

Через несколько минут в кухне бурно шипел, над раковиной поток воды. Обнаженный по пояс, с грудью, поросшей густым золотым волосом, Николай с хрустом сбривал с лица светлую жесткую щетину, подпирая изнутри языком то одну, то другую щеку. Впрочем, это не мешало ему мурлыкать песенку и отвечать на вопросы Вовки, с ходу успевшего влюбиться в необыкновенного дядю и теперь не отстававшего от него ни на шаг.

– Дядя Коля, а какой он, Берлин, а?

– Ничего себе городок, мишень, брат Владимир, богатая, не промажешь.

– А ты туда еще полетишь?

– А как же! Я, старик, Гитлера-то еще не разбомбил… Так вот и буду летать, пока не влеплю ему бомбулю в самую маковку.

Лишь ненадолго, после того как Анна рассказала брату, как и при каких обстоятельствах его жена сама оказалась в госпитале, на положении больной, его большое, с крупными чертами лицо стало озабоченным…

– Ну, а сейчас как?

– Сейчас лучше… Слаба еще, но поправляется…

Тревога, тоска, должно быть, вовсе не могли жить в этих выпуклых голубых глазах. Летчик звонко хлопнул себя ладонью по ляжке.

– А да женушка!.. За спасение летуна ей много грехов проспится!

Он вскочил и торопливо потянулся к гимнастерке, к ремням.

– Ты куда?

– Как куда? К ней!

– Кто ж тебя в такой час пустит?

– Меня не пустят? – искренне удивился Николай Калинин… – Нюша, ты, должно быть, совсем забыла, какой у тебя брат!

И действительно, в госпиталь его пустили. Уже потом узнали родные, что больше часа просидел он возле койки. Прасковьи, тихий, взволнованный, держа ее руку в своей большой лапище. На обратном пути навестил стариков, а потом каким-то образом сумел «завернуть» на военный аэродром, находившийся в нескольких километрах от города, и к ночи компания летчиков с шумом ввалилась в терем-теремок.

Они оккупировали кухню. На столе будто сами собой возникли бутылки. Почти до утра рокотала гитара. Квартиру сотрясали волжские, ямщицкие и новые военные песни.

С этими громкоголосыми, загорелыми, пышущими здоровьем парнями как-то незаметно разошелся и Арсений: он играл на гитаре, пел и пил, словно в прежние, довоенные времена. В цех на следующий день пришел невыспавшийся и все-таки свежий, с легким шумком в голове. Уже давно не появлявшаяся на его губах улыбка пряталась под крышей густых и совсем уже сивых усов. «Родится же этакая веселая человечина!» – раздумывал он о шурине, и его тянуло поскорее домой, еще раз повидать Николая, который по давнему своему обыкновению мог вдруг исчезнуть, никому ничего не сказав. «Легкий человек, недаром мальчишкой еще ушел в аэроклуб… И прав он, чертушка, в жизни гляди вперед, а не назад. От лишних раздумий только волос седеет».

В разгар работы в цех позвонили из заводо-управления. Сказали, что к Курову пришел какой-то офицер, срочно попросили зайти к директору. «Вот, неугомонная голова, и на завод закатился!»– усмехнулся мастер. Он не стал переодеваться, а только вымыл руки и в обычном своем рабочем виде вошел в кабинет. Вошел и удивился. В кресле перед столом директора сидел не Николай Калинин, а незнакомый, худощавый лысоватый офицер с фронтовыми петлицами, на которых были еле различимы две майорские шпалы защитного цвета, Но на коленях у офицера лежала фуражка с ярко-зеленой тульей. Да и вообще по выправке, по манере держаться, по тому, как без складочки была заправлена за ремень гимнастерка, нетрудно было угадать в незнакомце военного кадровика и именно пограничника.

– Вот это и есть наш Арсений Иванович, – рекомендовал директор, почему-то с тревогой посматривая на вошедшего.

Офицер встал, протянул маленькую сильную Руку.

– Майор Соколов.

– Куров.

– Извините, я вас оставлю, мне в цех, – торопливо сказал директор и чуть ли не на цыпочках направился к двери. Прежде чем выйти, он бросил на мастера тревожный, сочувствующий взгляд. Но тот этого не заметил. Он искоса осматривал незнакомца. При всей своей фронто-вой выправке офицер был как-то неестественно бледен. Он вертел в руке фуражку и молчал.

– Говорите, зачем позвали, а то работа у меня стоит.

– Видите ли, – начал пограничник с заметным усилием, – я вышел из госпиталя и разыскиваю свою семью. В бюро по розыскам мне сообщили, что у вас живет мой сын Ростислав. Ростислав Соколов, тридцатого года рождения.

Если бы рядом разорвалась бомба, это, вероятно, меньше удивило и испугало бы Курова. Он беспомощно оглянулся. Как так? Все знали: Ростик – круглый сирота… И вдруг теперь, когда мальчик усыновлен, когда они привязались друг к другу, является этот незнакомый майор и хочет его отнять…

– Не знаю я никакого Соколова. Ростислав Куров, верно, у меня живет.

– Вы, что же, его усыновили? – встревожен-но спросил офицер.

Куров только кивнул головой. Они сидели молча. Из литейной доносился глухой гул воздуходувки, от работы большого молота в окнах звенели стекла, откуда-то со двора слышалась упругая дробь пневматического долота.

Офицер достал коробку папирос, раскрыл.

– Курите?

– Спасибо… Только трубку.

Закурили каждый свое. Арсений бросал на офицера быстрые взгляды: «Откуда это ты взялся на мою бедную голову?»

– Жара! – произнес он наконец и полез за носовым платком в карман комбинезона.

– Точно! – подтвердил майор Соколов и расстегнул верхнюю пуговку у ворота гимнастерки. Потом он вынул из кармана красную командирскую книжечку и протянул ее собеседнику.. – Вы, может быть, в чем-нибудь сомневаетесь? Вот мое удостоверение. Видите, в нем и дата записана: сын Ростислав, 1930 год рождения… Посмотрите.

– Нет, зачем же? Я верю…

Арсений понимал, что закон и совесть на стороне этого незнакомого человека. Но все в нем бунтовало против доводов разума. Мысль лишиться мальчика была для него так страшна, невыносима, что он боялся об этом даже думать.

– Вот что, товарищ майор, – сказал, он наконец. – Не из-за приблудного щенка спорим. Это ж человек! Пойдем к нему и спросим. Как сам малец скажет, так тому и быть. Ну?

– Позвольте, как это? Он же мой!.. – гневно, вскочив со стула, начал было майор, но тут же взял себя в руки. – Ну что ж, давайте спросим. Он уже не маленький: одиннадцать лет.

– Двенадцать, – ревниво уточнил Куров. – Девятого мая двенадцать стукнуло… А где ж это вы пропадали?

– Это длинная история.

Договорились встретиться в садике перед заводом по-окончании смены и, не прощаясь, разошлись.

Дело в этот день у Арсения не ладилось. Он был рассеян, забывчив, раздражителен. То и дело смотрел на часы и, по мере того как время двигалось к гудку, волновался все больше. Одна мысль, что, может быть, завтра мальчика увезут, владела им. Когда вместе со сменой Куров выходил из заводских ворот, у него появилась даже детская, странная надежда, что Соколов почему-либо не придет, что, может быть, он вообще раздумал, отказался от своего намерения взять сына и уехал.

Но майор был на месте. Он сидел на скамье в скверике, прямой, настороженный, процеживая взглядом человеческий поток, вытекавший с завода. Увидев большую сутулую фигуру мастера, он пружинисто поднялся и пошел к нему навстречу, поскрипывая ладными хромовыми сапогами.

Они снова пожали друг другу руки. На этот раз рукопожатие оказалось более длительным.

– Ну что ж, пошагали? – спросил Куров.

– Пошагали, – ответил офицер и пошел рядом с Арсением, твердо печатая шаг.

Миновали мост через Тьму, миновали ворота, все еще нелепо стоявшие посреди улицы, так как упиравшийся в них когда-то забор не был восстановлен.

– Тут можно хесть на трамвай. Но лучше пешком. Недалеко. Как?

– Пойдемте пешком.

Теперь было ясно, что оба смущены предстоящей встречей с мальчиком и оба отдаляли ее, собираясь с мыслями. Механик, поначалу произведший на Соколова впечатление человека тяжелого, хмурого, все больше нравился ему. Директор завода, к которому майор обратился, уточнив в гороно местопребывание сына, уже рассказал ему историю куровских бед. Майор, успокоившись, понял, какой удар предстояло нанести обездоленному человеку. Понял и пожалел его. Но вдруг ему приходила диковатая мысль: а что, если и в самом деле сын пожелает остаться у приютившего его человека? И он начинал смотреть на попутчика с, инстинктивной неприязнью, которую не могли побороть, никакие доводы логики.

– Как же это вы так внезапно? Будто взяли да из мертвых и воскресли? – спросил наконец Куров.

Как? И сразу перед глазами майора Соколова встала эта ночь под воскресенье, когда на их заставу, окутанную предрассветной мглой, внезапно обрушился огонь гитлеровских пушек. И неравный бой. И тающий на глазах, но не прекращающий обороняться гарнизон. И смерть товарищей. И это страшное сознание, что война уходит все дальше на восток, а горстка людей одна, без надежд на подкрепление, на помощь и поддержку, должна обороняться на все четыре стороны… Этот последний отчаянный рывок на запад, придуманный полковником и неожиданно увенчавшийся успехом. И партизанский отряд. И первое ранение. И снова яростная лесная война, налеты на вражеские гарнизоны. И, наконец, этот организованный прорыв через фронт навстречу наступающим советским войскам, рана, полученная в последний момент, госпиталь. Долгий, вынужденный коечный покой, отягченный полной неизвестностью о судьбе семьи, ушедшей на восток и исчезнувшей без следа где-то на дорогах в трагической путанице отступления. Все это разом вспомнилось майору. Но ответил он коротко:

– Неудачный выход из вражеского тыла… Почти четыре месяца на койке провалялся.

– А как на след сына напасть удалось? Как? Розыски семьи майор Соколов начал еще лежа неподвижно на госпитальной койке. Добрые люди помогали ему, писали запросы, наводили справки. Надежду сменяло отчаяние. Приливы энергии – сознание тщетности усилий. И вдруг уже перед самой выпиской маленькая открытка из центрального справочного учреждения: Ростислав Соколов, ныне Куров. Город Верхневолжск, усыновлен Куровым Арсением Ивановичем в январе 1942 года.

Рассказывал майор спокойно, но Куров видел, а вернее чувствовал, что какая-то затаенная мысль угнетает собеседника и что он все время как бы старается обойти ее.

– Ну, а о бабушке, о матери, о сестре и братике Слава вам что-нибудь говорил? – спросил наконец майор еле слышно.

Куров даже остановился. Он полагал, что Соколов осведомлен и о судьбе семьи. И вдруг ему, не забывшему собственную боль, предстояло стать страшным вестником.

– Ну, что вы молчите?

Оба они стояли на тротуаре друг против друга. Офицер жадно смотрел на Арсения.

– Сироты мы с тобой, майор, – хрипло сказал механик. – Круглые сироты, и на двоих у нас один мальчонка.

Соколов ничего не сказал. Так же твердо ступал он по земле, так же поскрипывали подошвы хромовых сапог, только худощавое лицо его стало ещё суше, а глаза еще суровее. Молча дошли они до дома, молча поднялись по лестнице. Арсений решительно постучал. Ростик, открывший им дверь, не замечая, что Куров не один, с ходу выпалил:

… – Папа, дядя Коля говорит, что из меня классный технарь выйдет! Технарь – это они так бортмехаников своих зовут. – На мальчике был по-лукомбинезончик из чертовой кожи, и материя искрилась от алюминиевых опилок. В руках он держал не без искусства выточенный маленький самолетный винт. – Дядя Коля пробует такой выточить, а у него не получается, а у меня сразу вышло, и без чертежа, прямо на тисках!

Мальчик был так захвачен всем этим, что даже не замечал офицера, который стоял в дверях, вцепившись рукою в притолоку.

– Постой, Росток, – глухо сказал Арсений, отступая. – Смотри, кто к нам с тобой пришел. – Только тут мальчик вскинул глаза. Мгновение он остолбенело рассматривал худое бледное лицо, потом перевел взгляд на Арсения, потом снова на офицера и вдруг, взвизгнув, бросился к нему на шею, уткнулся пестрым носом в шинель, замер. Арсений молча прошел мимо них к себе в комнату и появился уже вместе с Николаем Калининым. Отец и сын продолжали стоять все так же: майор в неудобной позе и мальчик, уткнувшись ему в грудь. Рука отца судорожным движением прижимала к себе будто соломой крытую голову.

– Ступайте в комнату, чего ж тут стоять?.. Там и наговоритесь вволю, – сказал Арсений.

Чубатый летчик с нескрываемым любопытством наблюдал эту сцену.

20

Женя пришла в себя от острой боли. Она увидела странный потолок, который, как казалось, слегка колебался и излучал густой золотисто-медовый свет. Потом чью-то голову, всю окутанную белой материей. Сквозь узкую щель виднелись лишь глаза, безотрывно смотревшие на Женю. В них было что-то очень знакомое. Удивившись странному их (выражению, девушка попыталась вспомнить, где она видела эти глаза, но не успела сосредоточиться. Снова все вокруг затягивалось серым туманом, будто тонуло в душной вате. Сквозь эту вату Женя слышала, как знакомый, очень знакомый женский голос отдавал короткие распоряжения:

– Тампон… Пинцет… Иголку… Нет, не ту… Скорее… Иод, спирт… Лейте сюда…

Голос говорил по-русски. Значит, она все-таки дома, у своих. И почему-то подумалось: «Вот только бы вспомнить, чей это голос, доносящийся будто бы издалека, и все будет хорошо». Девушка уже поняла, что она на операционном столе, что над ней склоняется хирург, что это его глаза, его голос, и голос этот почему-то тоже знаком. Потом мысль унесла ее в детство, на фабричный двор, где она и маленькая Галка, стоя на разных концах доски, положенной на полено, подпрыгивая по очереди, стремятся при этом, опускаясь, так наподдать ногами по этой доске, чтобы повыше подбросить одна другую… «Девочки, шею же сломите! – кричит им кто-то и потом тем же голосом продолжает: – Пинцет… Марлю… Здесь и здесь… Соберите кровь… Тампон…» Доска стучит, Галка визжит от страха и удовольствия. Все вокруг взлетает и падает…

Снова Женя приходит в себя уже на койке. Теперь ей все ясно. Медовый, излучающий свет потолок – это полость госпитальной палатки. Глаза, что так странно смотрели на нее из-за марлевой маски, – глаза матери. Вот она стоит рядом. Белый халат плотно облегает полное тело. На голове миткалевая шапочка, сдвинутая на затылок. Высокий лоб еще хранит рубец от ее ободка, и из-под нее виднеются русые поседевшие волосы.

– Белочка, Белочка моя! – шепчут крупные губы. – Очень болит?

– Мне хорошо, мама.

Странно, но Женя совсем не удивлена ни тем, как она очутилась в этой палатке, ни тем, что рядом оказалась мать. И ей действительно хорошо. Все страшное: оккупированная Ржава, сухой и прямой, как палка, комендант со своей жуткой улыбкой, обнажающей ровные фарфоровые зубы, необходимость жить чужой жизнью, играть, не сходя со сцены, час за часом, день за днем мерзкую отвратительную роль, глухая ненависть маленькой бледной квартирохозяйки, этот ползающий в смертельном страхе по полу человек с безумным лицом, страшные рвы, дышащие смрадом тления, – все позади, все кажется теперь дурным, тяжким, затянувшимся кошмаром.

А вот это – настоящее. Медицинская палатка, освещенная солнцем, узкая койка, простыня с черным ляписовым штампом. И мама. Как же это хорошо, что она оказалась здесь вместе со своим медсанбатом! Только вот зачем усиливается, как бы растекаясь по всему телу, мучительная слабость, почему леденеют концы пальцев на руках и ногах, а все тело горит? И почему глаза матери так печальны, почему ее рука так еудорсжно комкает кусок марли?

– Мама, – произносит Женя и удивляется, почему ее не слышат ни мать, ни какой-то пожилой человек, стоящий у изголовья койки, ни медицинская сестра, которая, наклонившись, что-то там делает у столика в углу палатки.

– Мама! – повторяет Женя громче.

Теперь мать услышала или уловила движение ее губ. Она опустилась на колени, наклоняется:

– Лежи, Белочка, лежи, не двигайся, тебе нельзя двигаться!

– Он жив… Курт?

Но мать не слышит вопроса.

– Курт… Курт Рупперт… Немец… Теперь Татьяна Степановна поняла.

– Жив, доченька, жив!.. Он скоро придет… Ведь это он тебя вынес.

Женя это знает. Она уже восстановила в памяти все до того момента, когда потеряла сознание на просеке. Глазами она делает матери знак наклониться. Та приникает ухом к ее губам, и щека ее почему-то кажется Жене горячей.

– Мы выполнили… задание… то, вчерашнее.

– Не думай ни о чем, девочка. Он обо всем уже доложил. Он и сейчас у полковника, скоро будет здесь. А ты постарайся уснуть…

И Курт придет. Как хорошо! Только почему у этой сестры или санитарки там, в углу, так странно трясутся плечи? Что-нибудь еще случилось? Синие глаза девушки вопросительно смотрят туда, в угол. Мать перехватила этот взгляд.

– Выйдите, Люба! – нервно говорит она. Сестра поспешно выходит, отворачивая лицо от Жени. Откуда-то сверху протягивается суховатая мужская рука и щупает пульс. Глаза матери устремлены на этого невидимого девушке человека. В них вопрос, надежда, отчаяние.

– Шприц! – произносит мужской голос. Мать, поднявшись с колен, грузно бежит в угол, где на маленьком столике на спиртовке исходит паром блестящий ящичек. Приподнимает одеяло. Делает резкое движение. Женя не чувствует ни укола, ни холодного прикосновения. До нее доходит лишь запах эфира, и она опять погружается в вату, сквозь которую уже совсем издали доносятся знакомые голоса. Курт… неужели он тут? Это его голос. Только он может так смешно сказать по-русски: «Страствуйте». Женя делает усилие и открывает глаза. Да, это Курт. Он снова в советской военной форме без знаков различия. Нет очков, и, должно быть, поэтому взгляд у него такой беспомощный. И еще одно лицо, тоже бледное, прядь темных волос свисает на лоб, гла-зас приспущенными веками разные: левый пошире, правый поуже… Майор Николаев? Но почему все они какие-то странные, будто окаменели? Девушка пробует улыбнуться и чувствует: губы не слушаютс… «Это плохо, когда не можешь улыбнуться», – думает она. И вдруг в мозгу мелькает догадка:

– Я умираю, да?

Но никто не слышит вопроса, никто, кроме матери, горячее ухо которой снова приникло к ее холодеющим губам.

– Я умираю, мама? – повторяет Женя. Мать не отвечает, только закусила губу и яростно мотает головой.

Чудачка мама… И снова, но уже не теплая вата, а что-то серое, туманное, похожее на те облака, в которые влетает порой высоко забравший связной самолет, что-то такое же невесомое, холодное окутывает ее всю, и девушка, стараясь вернуть меркнущее сознание, удивленно спрашивает, вернее, ей кажется, что она спрашивает:

– Я умерла? Да?

21

«Чудные теперь комсомольцы какие-то! Ну, пошумите, ну, поспорьте, ну, ладно уж, поругайтесь, что ли, и обидное слово даже под горячую руку друг другу скажите—ничего, дело молодое… Но к чему разводить какие-то интриги: этого «свалить», того «протащить»? Нехорошо!» – так думала Ксения Степановна, собираясь к комсомольцам своей фабрики, у которых сегодня было отчетно-перевыборное собрание.

Говоря по совести, идти туда ей очень не хотелось. Прядильщица считала, что матери отчитывающегося секретаря неловко присутствовать на таком собрании. Но Юнона столько рассказывала ей о всяческих неладах в комсомольской организации, о подкопах, производимых под нее, о демагогах и дезорганизаторах, срывающих ей работу, что Ксения Степановна решила все же зайти, послушать, посмотреть. Да и Анна вчера как-то многозначительно посоветовала: сходи.

Но, очутившись в красном уголке среди ребят и девушек, шумевших веселыми группами там и тут, она сразу забыла свои сомнения. А когда в углу голосистые девчата затянули песню, прядильщица, вспомнив молодость, сама присоединилась к ним.

– Ксения Степановна, а вы были комсомолкой?

– Ну, а как же? Конечно, была!

– Правда, тогда девчата красные косынки повязывали, а любовь считалась предрассудком?

– Косынки действительно носили, а про любовь – какой это чудак вам такое наплел?..

И припомнились прядильщице бурные комсомольские годы, эшелон, стоящий в тупике у хлопковых амбаров. Такие же вот, а может быть, еще и помоложе ребята в косматых папахах, в картузах, в ватных тужурках, перепоясанных ремнями, а то и просто шнурками, подсаживая друг друга, лезут в телячьи вагоны. И где-то тут, среди них, в гомоне и шуме, в визге гармошек и звуках песен расхаживает ее Филипп, уж не только комсомолец, но и молодой большевик. У него тоже воинственная, мохнатая папаха собачьего меха. Тужурка перепоясана широким «велосипедным» поясом с кармашком для часов. И на мирном этом поясе—огромный «Смит-Вессон», какие когда-то нашивали полицейские… Свисток. Гармошка надрывает меха. Ксения испуганно жмется в табунке притихших девчат. Перезвяки-вают буфера. Состав трогается. У девчат на глазах слезы. А Филипп высунулся из теплушки, еще выше заломив на затылок папаху. «Девушки, не дрейфь, на нас вся Ресефесерия смотрит! – А сам глядит на нее на одну. – Вернемся! Ждите!»

– Нет, любили мы ае хуже вашего, – говорит Ксения Степановна и растроганно смотрит на кипящую вокруг молодежь, безуспешно стараясь угадать, кто же тут демагог, кто дезорганизатор, кто из них собирается «валить» комсомольский комитет.

А где же дочка?.. Юноны нет. Ну, конечно же, как это всегда бывает, не хватило пяти минут! Над чем-нибудь там хлопочет. В первый раз ведь отчитывается – не шуточное дело. Но вот и она. Влюбленными глазами следит мать за тем, как дочь уверенно подходит к столу. Раскрыла папку. Потрогала звонок. Стучит по нему ногтем, а сама смотрит в зал. И глаза, какие глаза! В кого только она такая уродилась?

– Всего в нашей организации 310 комсомольцев, 70 человек в данный момент работают, шестеро отсутствуют по болезни, один по неизвестным причинам, налицо 233… Я полагаю, мы можем открыть собрание.

«Ишь, как поднаторела!.. В ее годы мы, девчонки, коли Выберут на собрании в президиум, сидим, бывало, ни живы ни мертвы, а она вон – прямо плывет… И самая пригожая из всех девчат… А докладывает как!.. Анна вон на что опытный человек, а и то теперь свои выступления пишет, а эта начала даже без записочки». Вся охваченная материнской гордостью, Ксения Степановна не вдумывается в слова доклада. Только когда Юнона начинает рассказывать, как молодежь фабрики дружно отозвалась на славную гибель бывшего члена своего коллектива, Героя Советского Союза гвардии лейтенанта бронетанковых войск Марата Шаповалова, как развернулось в цехах движение шапаваловских бригад и какие у них успехи, прядильщица хмурится и опускает глаза: не надо бы так о брате! Но смутное чувство быстро проходит, мать вновь любуется дачкой, вспоминая оказанные как-то Степаном Михайловичем слова: ребятишки быстро растут во время болезни, а люди – во время войны. Приходит почему-то мысль: «Давно не были у стариков, как-то они там? А что, если с собрания, коли оно не затянется, завернуть к ним вместе с дочкой?» Но от домашней этой мысли ее отвлекает шумок, появившийся в зале. Прядильщица настораживается.

– А я считаю, что такая критика – нездоровая критика, она служит не нашим целям, – многозначительно произносит Юнона. – Для настоящей постановки соревнования учёт – главное. А учет – это цифры.

– А мы думали, что главное – люди! – насмешливо выкрикнул кто-то в зале.

Ксения Степановна нахмурилась и опустила глаза: нет, не следовало ей идти сегодня на это собрание!

– А тебя, Юнонка, еще и не так песочить надо! – кричит с места маленькая шустрая девушка, сердито тряся мелкими белыми, будто хлопковыми кудряшками.

Она сидит рядом с Ксенией Степановной и возбужденно дышит ей прямо в ухо. Это как раз та самая, что выспрашивала ее о прежних комсомольских делах. Тогда она показалась Ксении Степановне милой и немножко смешной. Теперь лицо у нее недоброе, голосок звучит резко, задиристо.

– Когда я в ответ Гале и Зине из ткацкой начала с бригадой ровницу экономить, это Шаповаловой неинтересно было: не наша инициатива. Выдумывайте свое, незачем нам за ткачами в хвосте тащиться. Так или не так? Юнонка, ты отвечай!

Теперь Ксения Степановна слушала внимательно. В словах «хлопковых кудряшек» был явный резон. Недаром ведь и партком прядильной осудил в свое время медлительность с распространением почина молодых ткачих.

– Чего ж ты с места кричишь? Ты запишись, чудачка, в прения, – шепнула она соседке.

– А чего она? Цифры, цифры! Этой показухе лишь бы самой на виду торчать, а до комсомольцев ей дела мало! – задорно ответила та, но, вспомнив, кому она это говорит, совсем по-детски смутилась. – Извиняюсь, Ксений Степановна, очень я нервная…

Наискосок от прядильщицы сидел инструктор райкома комсомола – смуглый, солидный, несколько полноватый юноша. Прядильщица вопросительно посмотрела на него. Он старательно записывал в блокнот, и по лицу его нельзя было понять, что он думает о происходящем.

– Продолжаю доклад. Но, поскольку вы сами ограничили мне время, прошу больше не мешать репликами, – солидно говорит Юнона.

И снова текут ровные, округлые, уверенные слова. Ксения Степановна подвинулась поближе к девушке со светлыми кудряшками.

– Ты, верно, к ней с этим почином ходила?

– А то как же, тетя Ксеня?.. Как утром радиу прослушала, так своим девчатам в общежитии говорю: девочки, это у ткачишек стоящее дело. И тут же принялись мы считать, а что у нас получится… Потом всю дорогу спорили и аж загорелись все. А Юнонка на нас холодной водой и еще нам в нос твои, тетя Ксеня, сквозные бригады ткнула… Вот, дескать, учитесь, как свою фабрику поднимать надо!

Председатель собрания постукивал по пуговке звонка, устремив взгляд на «хлопковые кудряшки», но те никак не могли угомониться.

– Мы так расстроились тогда, тетя Ксень, ну, я тебе сказать не могу! – продолжала кудрявая жарким шепотом. – Да разве только это? Я б тебе еще оказала, да вон председатель психует.

Прядильщица не на шутку взволновалась. Столько бед и забот обрушилось на нее за эти месяцы, что она как-то невольно отодвинулась от фабричной жизни. «Неужели дочь в самом деле так вела дела? Нет, нет, не может быть… Впрочем, у кого ошибок не бывает!» Все тревожней становилось у Ксении Степановны на душе. Доклад тем временем кончился. Закруглив его здравицами, вызвавшими дружные аплодисменты, Юнона складывала свои бумаги и, возбужденно улыбаясь, смотрела на мать: как, мол? Ксения Степановна кивнула ей. Кивок получился больше задумчивый, чем одобрительный.

Но если доклад дочери вселил в мать беспокойство, прения просто поразили ее. Никто не оспаривал данных отчета, но все, точно и в самом деле сговорившись, по-разному повторяли: в работе комитета нет души. Все есть: и политучеба, и соревнование, и в вечерних школах, несмотря на военное время, молодежь учится, и на курсах мастеров занимается, – а вот души, огонька, живинки нет.

Белобрысая соседка Ксении Степановны, получив слово, запальчиво кричала:

– Комитету нашему наплевать, что там молодежь думает, ему лишь бы сводку в райком вовремя послать, лишь бы фактики повкусней свои в «например» подкинуть!

– Верно! – кричали с мест. – Чтобы галочку в отчет: проведено мероприятие.

Когда слово предоставили Федору Кошелеву шум сразу стих. Вспомнив рассказы дочери, прядильщица подумала: «Ага, это и есть главный бузотер, он-то и будет «валить»!» На трибуну что-то долго никто не выходил, а в зале странно поскрипывало. Это, прихрамывая, медленно двигался по проходу высокий худой парень в выгоревшей, застиранной, но тщательно выутюженной солдатской гимнастерке, в синих военных шароварах. Ксения Степановна не без труда узнала в нем дружка Марата по боксерскому кружку, бывшего помощника мастера, вернувшегося с фронта без ноги и теперь работавшего в вооруженной охране фабрики. Не дойдя до трибуны, парень остановился и повернулся лицом к залу.

– В чем главное дело комсомольского комитета? – спросил он и сам тут же ответил: – По-моему, в том, чтобы знать, как молодежь живет, о чем думает, со всем плохим бороться, а как что хорошее – замечать, раздувать, чтобы оно костром разгоралось, чтобы всех зажигало и грело… Так я говорю, товарищи?.. Может быть, и не так, и тогда вы меня поправите. А пока продолжаю. А как было у нас? Вот молодежные социалистические договора. – Он поднял и потряс пачечкой аккуратно отпечатанных в типографии бумажек. – Шаповалова их соберет, подсчитает. Все комсомольцы соревнуются? Все. Хорошо! А если не все, если не хватает таких вот бумажек, – тревога. Охватить! Ей важно, чтобы не девяносто пять процентов, а все сто были. А прочитала она хотя один такой договор? Думаю, нет. Да чего его и читать? Все они одинаково напечатаны в типографии, только место оставлено для фамилии, имени, цеха да цифр… Разве это социалистический договор? Нет… Может быть, я опять не прав, и тогда вы меня поправите…

Так, задавая себе вопросы и сам отвечая на них, говорил Федор Кошелев. И Ксения Степановна, сама того не замечая, все с большим интересом прислушивалась к его словам, и когда председатель, сильно позвонив, показал ему часы, она вместе со всеми как-то невольно крикнула: «Продолжить, пусть говорит!» Красные пятна шли по щекам Юноны, она что-то сердито шептала председателю, тот разводил руками, кивал на собрание. Прядильщица уже понимала, что этот безногий фронтовик вовсе не бузотер, что комитету давно бы надо к нему прислушаться. Так что же выходит? Этот мальчишка, Рос-тик, изображая Юнону, понимал ее больше, чем она, ее мать, старая коммунистка? Тревога в душе Ксении Степановны перерастала в тоскливую боль.

А безногий парень все еще тряс пачкой аккуратных одинаковых бумажек.

– Как на фронте солдаты заявления в партию пишут? «Иду на смертный бой, если погибну, считайте коммунистом». Это вот документ! Он человека на подвиг поведет, он его в трудную минуту поддержит, он в простом парне героя разбудит… Так же и договор на соревнование должен писаться. Тогда договор настоящий. А это?.. Вот вы все, ребята, эти бумажки подписывали, ну, а кто-нибудь хоть раз о них вспомнил? Ну?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю