355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 13)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)

– Я ж, мамаша. Разве я… Люди ж говорят, что она…

– Молчать! – Старуха стукнула по столу ладонью так, что подскочил и свалился на пол стетоскоп. – Вся ты со своим халатом мизинчика Жениного не стоишь. – И, обращаясь к врачу, изо всех сил старавшемуся сохранять приличествующую моменту серьезность, она попросила: – Владим Владимыч, будь такой добрый, окороти ты ей язык, на всех нас тень кладет.

– Да-с, диагноз поставлен точно, – ответил знаменитый врач. – Насчет языка за Прасковьей Филипповной водится. Как бы не руки ее золотые да не мой мягкий характер… Вот что, сестра Калинина, учтите критику и ступайте продолжать службу.

Когда дверь закрылась, Варвара Алексеевна, вздохнув, покачала головой.

– Уж ты прости, Владим Владимыч, за шум—не знаю, что с ней и делать… Свекрух-то разве слушают?.. Так пошла я, до свидания.

– До свидания, Лексевна, до скорого свидания. Кланяйся своему гренадеру.

И два фабричных старожила, десятки лет знавшие друг друга, вместе не один созыв заседавшие в городском Совете, оба по-своему известные и каждый по-своему знаменитый, дружески пожали друг другу руки.

6

Войдя утром в помещение партийного бюро, Анна нашла на столе письмо. На нем синел треугольник фронтового штемпеля. По почерку, ровному, округлому, точному, она сразу узнала, что оно от сестры Татьяны. Не легко было Анне распечатывать письмо Жениной матери.

Так и есть! Кто-то уже сообщил Татьяне об исчезновении дочери. Она была в смятении, укоряла стариков, Анну, комсомольцев фабрики, требовала, чтобы ей сейчас же написали всю правду. Она собиралась с этим ответом идти к командованию и умолять об отпуске, чтобы съездить в Верхневолжск и самой во всем разобраться.

Были в письме строки, которые словно плетью ожгли адресата: «…А тебе, не как сестре, а как коммунисту, секретарю партийного бюро, я никогда не прощу такого отношения к моей девочке. Кричите и пишете: «Тыл – фронту», «Поможем фронтовикам», – и не смогли проследить, чтобы с дочерью фронтовички, храброй, честной, верной девочкой, работавшей с вами, не случилось беды. Я не верю, слышишь, Анна, не верю и никогда не поверю ни одному слову этой грязной сплетни. Женя не способна ни на что дурное. Этого не могло быть. И ты это знаешь. Так почему же ты ей не помогла, почему дала ее в обиду?.. Может быть, тебе, Анна, немецкая фамилия моей девочки помешала заступиться за Женю? Ты не захотела класть тень на свой партбилет? Так вспомни, что ведь Рудя рекомендовал тебя в комсомол и в анкете твоей так и написано: Рудольф Мюллер, член ВКП(б) с 1917 года… Не как сестру, а как человека, которого коммунисты фабрики выбрали своим руководителем, спрашиваю я: почему ты это забыла?..»

Приходили люди. Толковали о разных делах. Спрашивали совета. Что-то согласовывали, уходили. Оставшись одна, Анна хватала письмо, снова и снова перечитывала: «Почему же ты ей не помогла, почему дала ее в обиду?..» Перебирая в памяти событие за событием, она не могла не признать, что в словах сестры немалая доля истины, и все ниже и ниже опускалась русая голова. Как же поступить? Вчерашняя беседа в горкоме опровергла все слухи. Женю ценят и верят ей. Об этом нужно написать сестре. Но где она, Женя?.. Прошло уже полторы недели – и ни слуху ни духу. А вдруг?.. Нет, надо взять себя в руки, работать и не думать об этом… Но не думать Анна не могла, и голова ее бессильно валилась на руки…

Фельдъегерь принес серый пакет. Анна расписалась в книге, сломала печать. Это были переводы писем, оставленных ею в горкоме, и коротенькая записка секретаря: он поздравлял с доброй инициативой шефства над госпиталем. Советовал, когда накопится опыт, написать об этом статью в областную газету. В конце была приписка: «Пересылаю Вам переводы писем. Судя по всему, эта девушка не ошиблась в своем знакомом. Переводила моя дочка. За точность ручаюсь: она целый вечер пропыхтела со словарем. Но немецкий у них в школе преподают неважно. Перевод слишком уже буквален, так, например, «большой отец» – это, наверное, надо читать как «дедушка».

Анна жадно схватила переводы, аккуратно выведенные ученическим почерком на четвертушках, вырванных из тетради по арифметике. Может быть, через них заглянет она в тот уголок Жениной жизни, который пока был никому не доступен?.. И она прочла:

«Любимый товарищ Женя! Письмо это пишу в торопливости и буду класть его туда, откуда будет брать его ваш большой отец. Тот, перед которым я имел страх, подарил внимание моим посещениям вашей фамилии. За мной следят. Вы должны верить, товарищ Женя (вы всегда смеялись, когда я к вашему имени это слово прибавляю, но оно есть такое дорогое для меня – «товарищ»), я есть очень грустный, что видеть вас и вашего большого отца, уважаемого господина Степана, не смогу. Но я боюсь привести с собой в вашу фамилию несчастье и лишиться возможности показать вам мою честность…»

«Чудной у них язык, марсианский какой-то! Разве так люди говорят?» – думала Анна, читая письмо и боясь пропустить хоть какой-нибудь оттенок написанного.

«Наши военные вожди очень серьезно обеспокоены тем, что в районе Москвы случилось, хотя офицеры говорят дальше, что это большевистская пропаганда – не больше. Но я знаю, что несколько частей неотложно сняли отсюда (номера узнать не удалось) и увезли в направлении Москвы. Воскресенья отменены, обеденную еду возят в окопы. Настроение плохое, все имеют страх, что рождество, на которое все ждали выпивки и подарков, придется провести в боях в лесу. Если все хорошо будет, это произойдет сегодня, и тогда – до свиданья, дорогой и любимый русский товарищ Женя и ваш большой отец господин Степан. Я хорошо помню слова, которые для меня, может быть, сегодня пригодятся. Красный фронт!

Ваш К.».

Анна осмотрела и подлинник и перевод. Письмо было датировано восьмым декабря. Перевод другого, закапанного свечным салом, девочке удалось сделать, видимо, с еще большим трудом.

«Л. Т. Ж.! (Наверно, опять любимый товарищ Женя!) Я уже два раза произносить русские слова готовился, но луна светила, и я должен был возвратиться. Это сегодня произойдет или никогда. Я узнал: из Верхневолжска на Москву ушли 47 т. п. 18,38 (что это, не знаю – в словаре нет!) пехотные части. Начали госпитали эвакуировать. Всюду имеются разговоры о московском контрнаступлении. Все тревожные. Еще один раз: сегодня или никогда… Я ваших уроков не забыл, любимый товарищ Женя. Красный фронт! К.»

Анна несколько раз перечитала эти переводы. Она уже понимала, что странный язык – это оттого, что девочка переводила письма буквально, слово за словом. Теперь ее интересовало: почему племянница не показали эти документы раньше? Самолюбие? Гордость? Нежелание передать в чужие руки? Значит, к ней не нашли правильного подхода, значит, она нам не верила… Страшный урок! Его никогда не забудешь… Анна многое бы отдала, чтобы найти хоть какой-нибудь следок Жени.

«Я промахнулась, Танюша, я позорно, тяжело промахнулась, но я ничего не забыла, я все, все помню…»—так начала она ответ сестре…

7

Настал день, когда ожила и прядильная фабрика – так в печати назвали цеха, организованные в уцелевшем приделке огромного сожженного здания. Вряд ли завертелась даже двадцатая доля веретен, которые распевали здесь всего несколько месяцев назад. Но как этого ждали! В городе не хватало рабочих рук. Многие прядильщицы уже устроились на других, менее разоренных предприятиях, нашли работу в госпиталях, в восстанавливаемой торговой сети, в столовых. Новая работа часто вознаграждалась даже лучше прежней. Однако, как только стало известно, что пускают прядильную, директора завалили заявлениями, письмами, просьбами вернуть на прежнее место. Его ловили на улице, подкарауливали на квартире, часами дежурили у его кабинета: хоть обметалкой, хоть уборщицей, но только на свою фабрику.

В предпусковые дни было много суматохи: то недоделали, это позабыли, что-то соорудили не так, что-то не предусмотрели. Спорили. До хрипоты бранились по телефону. В этой суете Ксения Степановна была, как всегда, ровна, спокойна, деловита, и, глядя на нее, никому и в голову не могло прийти, что она-то и волнуется больше всех. Волнуется так, что потеряла аппетит, сон. Лишь когда все было готово, когда машины, очищенные от ржавчины, обтертые, выстроились, матово поблескивая, как холеные кони, сверкая рядами веретен, и оставалось только нажать рукой пусковой механизм, чтобы веретена ожили, закружились, лишь тогда на спокойном лице знаменитой прядильщицы появилось такое выражение, будто она опасалась, что при этом может произойти взрыв. «Батюшки, что же это со мной!» – думала она, чувствуя, как отчаянно колотится сердце.

Но вот веретена, закружившись, слились в сверкающие прозрачные столбики. Ровница потекла с толстых пушистых катушек. Привычно запахло разогретым маслом. Зашумели соседние ватерные машины. Ровный свистящий шум наполнил помещение.

В цехе стоял промозглый холод. Машины еще не разработались. Отсыревшая ровница то и дело рвалась. «Ой, как тут управишься!..» – испуганно подумала Ксения Степановна. Через полчаса и она, мастерица из мастериц, была вся в поту. И все-таки необычная, нервная, изнуряющая работа не погасила в ней доброй радости: ожила, запела родная фабрика!

В эту первую смену к машинам встали лучшие верхневолжские прядильщицы. Но и им было трудно в этих почти невероятных условиях. Нити плохо подчинялись даже опытным, молниеносно действующим пальцам. Они рвались, наматывались на валики, захлестывали соседние. То там, то здесь возникали этакие прозрачные вихревые смерчи бешено крутящихся обрывков. Несмотря на холод, работницы в первые же минуты поснимали платки, верхнюю одежду. Лица их стали влажными. Но изредка бросив быстрый взгляд на соседок, Ксения Степановна неизменно видела на разгоряченных лицах какое-то особое, радостное и будто бы даже пьяное выражение. Сама она, работая так, что глазам трудно было уловить полет ее руки, все время повторяла про себя: «Шумит, идет родная», – и чувствовала, что улыбается.

Когда же, приблизившись к краю машины, довелось ей, взглянув в окно, увидеть на заснеженном дворе обрубленный снарядом тополь и осколок закопченной стены с пустыми окнами, сквозь которые сияло небо, ей вдруг подумалось: страшная война бушует совсем рядом, разрушенный город стынет в снегах, а тут вот, вопреки всему, привычно шумят веретена, текут, наматываясь на шпули, нити… Не так уж существенно, сколько пряжи отправят сегодня отсюда на ткацкую. Вероятно, все увезут на двух-трех машинах, в большом хозяйстве это пустяк. И все-таки этот день важен, очень важен. Сегодня и прядильщики показывают, что советские люди совершают невозможное. Ведь совсем недавно они и сами с трудом верили, что в этом жалком приделке можно что-нибудь создать.

Жужжали, жужжали, жужжали веретена, и Ксения Степановна никак не могла отделаться от странного ощущения: казалось, что-то подобное она уже когда-то переживала – и эту необыкновенную радость, и это ожидание радостей новых, и даже то, что от ожидания хочется не смеяться, а плакать. Но когда же это было? И она вспомнила: в двадцатых годах, в голод. Мать заболела сыпняком и лежала в старой фабричной больнице, остриженная наголо, высохшая, маленькая, почти бездыханная. Со дня на день ждали тяжелых известий, измучились… Чтобы поддержать ее, Степан Михайлович снес на толкучку свое драповое пальто и выменял на масло. Но мать уже ничего не ела. Тогда масло выменяли на компот, сварили, и Ксения в солдатском котелке понесла его в больницу. В дверях терапевтического отделения ее чуть не сшиб с ног стремительный Владим Владимыч. «Ох и жилиста ж ваша мамка, вырвалась, кажется, у смерти из лап», – сказал он тогда… Вот та же беспокойная радость, какую Ксения испытала, услышав это, осеняет ее сейчас. И так же, как тогда, хочется заплакать.

Девчонкой пришла сюда Ксения Шаповалова, и вся ее жизнь связана с этой фабрикой. Здесь вступала она в комсомол, когда в их ячейке было всего четверо парней. Здесь познакомилась она со своим Филей, отсюда проводила она его на гражданскую войну, и сюда вернулся он, отвоевав.

Тут, под жужжание веретен, почувствовала Ксения впервые, как что-то вдруг, вздрогнув, шевельнулось у нее в животе… И вся она, наполняясь тихой теплотой, поняла: это новое, неведомое, растущее в ней существо дает знать, что оно живо… Это было первым движением ее сына. Где-то он сейчас, ее мальчик, лейтенант танковых войск Марат Шаповалов?..

И еще вспомнилось Ксении Степановне, как однажды, когда-то стране разливалось стахановское движение и люди каждый день радовали народ новыми и новыми подарками, ей первой из фабричных новаторов пришла мысль создать дружный коллектив отличников всех профессий – от тех, кто в амбарах подает хлопковые кипы в бункера, до возчиков, переправлявших готовую пряжу ткачам, – создать сквозную бригаду, чтобы сырье, превращаясь в пряжу, все время переходило из хороших, надежных рук в другие хорошие и надежные руки. Вспомнилось, как, едва дождавшись смены, поспешила она к начальнику цеха инженеру Владиславлеву, а он… Нет, о том, кто продался немцам, в этот день не надо и думать. Вон его даже и из воспоминаний!

Лучше думать о том, как пошел бережно передаваемый из рук в руки хлопок, постепенно превращаясь в холсты, в ленты, в ровницу, в пряжу. В первый же день ее бригада, названная потом сквозной-стахановской, поразила фабрику, а вскоре город, область и, наконец, всю страну выработкой, какой не бывало прежде и у лучших мастеров. Какие были дни!.. Разве забудешь, как однажды под конец смены вбежал в цех сотрудник многотиражки «Голос текстильщика»! Произнес только: «Вам – орден Ленина», – и попросил тут же сказать несколько слов для газеты, которая уже версталась. А прядильщица от волнения, ничего не смогла выговорить…

Воспоминания, разбуженные гулом веретен, как-то сами собой приходили из прошлого, не мешая работе, не отвлекая. И хотя к концу смены, спина не гнулась, руки дрожали, а ноги стали тяжелыми, будто каменными, Ксения Степановна, спускаясь по лестнице, все еще продолжала улыбаться.

Чувствуя потребность сейчас же, немедленно излить свою радость, она заглянула в маленькую комнатку, где помещался комсомольский комитет. Юнона, занятая телефонным разговором, глазами указала матери на стул. Ксения Степановна уселась, вытянула ноги, закрыла глаза. Будто сквозь дрему, доносился до нее звучный голос дочери:

– …Нет, нет, мы это провернули еще до пуска фабрики. Да, молодежь охвачена на все сто… А как же, и договора у всех… Обязательно. У нас нет никакой стихийности, все в должном русле… Да и договора на все сто. Разве прядильщики когда-нибудь отставали!

«Молодец, ничего не скажешь, – думала мать, улыбаясь сквозь усталую дрему. – А как быстро вошла в дела! И аккуратная: на столе ни пятнышка, все на месте, не то что, бывало, Марат…»

С кем-то прощаясь, Юнона солидно произнесла: «Привет товарищам!»– и положила трубку.

– Ну, мама, вот я и освободилась. – Она торопливо убирала в стол карандаши, ручку, чернильницу. – Столько дел сегодня прокрутила… Знаешь, пойдем до дома пешком…

И они пошли под руку, как две подружки. Мать довольно следила, как встречные мужчины посматривают на Юнону, провожают ее взглядами. Но та, кажется, этого даже не замечала.

– …Он спрашивает: «Сколько комсомольцев у тебя соревнуются?» А я ему: «Сто процентов». Он удивлен: «Неужели и у всех договора?» А я ему опять: «У ста процентов». Он еще больше удивился: «И конкретные обязательства?» А я снова: «Все сто…» Понимаешь, мама, не какой-нибудь там Иванов, Сидоров, Петров, а все сто! – возбужденно говорила девушка. – И он говорит: «Молодцы…» Не знаю уж, мама, где, но одна знакомая девушка – она сама ничего собой не представляет, но у нее есть ухажер из горкома комсомола, – так она мне передавала, что ей тоже говорили: товарищ Шаповалова, мол, молодец, вот, мол, если бы все комсомольские секретари были как товарищ Шаповалова…

– Ты, Юночка, похвалы-то не очень слушай… Вон дед твой говорит: от сладкого только зубы портятся…

– Нет, нет, не бойся, я не зазнаюсь… Вот в ткацкой эта рохля Фенька Жукова… Ей однажды даже протоколы вернули: будто пьяная курица по бумаге ходила, ничего не разберешь… А у меня всё в ажуре.

– Ткацкий-то комсомол в шефство над госпиталем втянулся. Хорошее дело! Подумали бы и вы, стоит поддержать.

– Комсомол? Как же!.. Это Анна все там вертит. А Фенька так – сбоку припека… Зачем я буду другим подражать? Разве у меня своей головы нет?.. И подумаешь, шефство – за ранеными горшки убирать! Мы, прядильщики, должны свою инициативу проявлять. Сама-то ты не по проторенной дорожке к славе своей пришла, новое выдумывала.

Ксения Степановна не любила, когда так вот, слишком уж рассудочно, говорили о самом для нее заветном, и постаралась перевести разговор на другое.

– Анна вчера читала письма того немца, из-за которого Белочка столько натерпелась… По письмам судить, ведь действительно хороший человек…

Юнона остановилась и даже убрала руку, которой поддерживала мать.

– Ты понимаешь, мама, что говоришь?.. Гитлеровец – хороший человек?!

– В том-то и дело, что он не гитлеровец. По письмам ясно…

Красивое лицо девушки будто сразу стало фарфоровым.

– Ясно? Что тебе ясно? Мне, например, ясно одно: вот все это – их рук дело. – Она кивнула на разрушенный жилой дом, мимо которого они проходили. – И ясно, что с ними можно говорить только языком оружия… Недавно первый секретарь спрашивает: «Женя Мюллер твоя родственница?» Я вся вспыхнула и готова была под землю провалиться.

– Юна!

– Прекратим это… У нас об этом слишком разные мнения, мама, чтобы нам договориться.

Остаток пути они прошли молча.

8

Появление парнишки с соломенными волосами доставило немало хлопот Арсению Курову. Как говорится, одна голова не бедна, а бедна, так одна. Раньше можно было спокойно, ни о чем не заботясь, проводить весь день на заводе и дома появляться лишь для того, чтобы поспать да набить кисет самосадом, который Арсений считал единственно достойным табаком для своей трубки-кукиша.

Дел у Курова прибавилось. Завод расширялся. Он как бы числился уже в команде выздоравливающих. Ему давали кое-какие заказы для фронта. А фронт требовал снарядов, снарядов, снарядов… Работы Арсений не боялся, он любил работу. Появление Ростислава все осложнило.

Поначалу дело складывалось будто и неплохо: Куров рассказал о мальчонке директору, и тот в виде исключения распорядился принять его на завод. Зачисленный в одну из бригад подручным, Ростислав проявил такую смекалистость, что даже придирчивые ремесленники, насмешливо взиравшие на него из-под лаковых козырьков своих форменных картузов стали относиться к нему как к равному.

Арсений звал мальчика Росток. На заводе, должно быть из-за щуплого сложения, его быстро переименовали в Ростик. То и дело раздавалось теперь:

– Ростик, большой гаечный. В момент!

– Яволь, – слышалось в ответ.

– Ростик, подсунь чурку под станину.

– Яволь.

– А ну, мотай, парень, на склад за гайками!

– Яволь.

Беды, обрушившиеся на Ростислава, не убили в нем природной жизнерадостности. У него обнаружился замечательный дар подражания. В минуты отдыха, когда ребята ожидали нового наряда, устраивались немые представления.

– Ростик, как же фашист на Москву шел? Подвижная физиономия мальчика застывала с тупым, чванливым выражением, голова откидывалась назад, тело неестественно, вытягивалось, рука с развернутой ладонью выбрасывалась вперед. Шагая гусиным шагом, выпучив глаза, он хрипло кричал:

– Хайль Гитлер!

– А как он из-под Москвы возвращался? Покажи, Ростик, ну, покажи!..

Мальчик мгновенно преображался, насовывал кепку на уши в виде чепца. Голова у него, как у черепахи, уходила в плечи, тело расслаблялось, начинало дрожать. Зубы действительно выстукивали дробь, и сквозь эту дробь губы испуганно цедили:

– Гитлер капут!

Бригада покатывалась со смеху. Но при этом кто-нибудь всегда стоял на страже и следил, как бы не подошел мастер-механик. Если часовой зевал, Куров сердито обрушивался на собравшихся:

– Кончать цирк! По местам, лодыри! А Ростислава предупреждал:

– Чтобы последний раз, а то выброшу с завода, как щенка!.. Не смей из себя шута строить!

А потом уже дома, поостыв, Арсений хмуро говорил мальчику:

– Кого хочешь изображай – черта, дьявола, хоть меня самого, – а этих не смей, слышишь? – И просил: – Сердце ты мне бередишь, оно подживать стало, так ты не колупай.

Мальчик отлично изображал и самого Арсения. Для этого он сбивал кепку на затылок, рассовывал по карманам разный инструмент, челюсть у него выдавалась вперед, глаза прихмуривались, и он басом, как майский жук, гудел: «Без труда, без мастерства, орлы, человек со зверями в одном стаде обитался бы», – после чего многозначительно поднимал вверх палец. Это было любимое поучение, с которым мастер в хорошую минуту адресовался к своим питомцам. Изображал же его Ростик так смешно и похоже, что слух об этом ходил по заводу, и однажды даже директор, зашедший понаблюдать за монтажом новых станков, уговорил мальца «показать мастера Курова» и очень при этом смеялся.

На работу Куров и Ростик ходили вместе. На обратном пути один из них заглядывал в магазин, получал по карточкам что положено, а вечером вдвоем стряпали на следующий день. Если дела заставляли Арсения оставаться до позднего вечера, он вел Ростика к слесарям, к токарям, к долбежникам, ставил его на место, где днем практиковались ремесленники, поручал нехитрую работенку и просил приятелей «присмотреть за пареньком».

– …Учись, орел, хорошая профессия – неразменный рубль. Все на свете меняется: люди стареют, деньги дешевеют, красота проходит, одно прочно – мастерство. Тесть мой Степан Михайлович, сам первый раклист, говорит: ремесло плеч не тянет. Ты, орел, это запомни.

Когда возвращаться домой было поздно, они оставались ночевать на заводе, пристроившись где-нибудь на брезенте у батарей парового отопления. Немало людей в ту пору ночевало в цехах. Мальчик любил эти ночи, казавшиеся ему таинственными. Смолкал шум станков, гасли огни, сквозь странную тишину слышно было, как постукивают батареи отопления, гудит мотор вентилятора, где-то вдали жужжит пламя старого мартена. И новые, непонятные звуки, будто прятавшиеся от людей днем, доносились теперь с разных концов, сливаясь с натруженным храпом спавших.

Но громче всего раздавался в этот час стрекот сверчка. Он точил и пилил, будто неутомимый маленький слесарь. Среди станков, моторов, приводов, среди груд железа и стали тоненький, всюду слышный звук этот был так необычен, что казался мальчику голосом какого-то волшебника, который днем живет в этих станках, машинах, аппаратах, крутит колеса, а по ночам, когда люди уходят или засыпают и машины стоят, вылезает на волю и, расхаживая по цеху, тоненьким голосом разговаривает сам с собой. И мальчик, видевший на коротком своем веку немало жутких смертей, столько раз сам находившийся на волосок от гибели, пугливо прижимался к Арсению, который спал всегда на спине, богатырски раскинувшись и исторгая такой храп, что знавшие об этом его свойстве рабочие никогда не ложились рядом. Отпугивавший всех храп Арсения Курова, как и горьковатый табачный запах его прокуренных, даже пожелтевших от копоти усов были как-то особенно дороги его названому сыну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю