355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 1)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 42 страниц)

РОМАН-ГАЗЕТА
2(182) 1959 г
3(183) 1959 г

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
МОСКВА

БОРИС ПОЛЕВОЙ

Лет тридцать назад в городе Твери (ныне Калинине) вышла книжка очерков активного рабкора местных газет, технолога с текстильной фабрики «Пролетарка» Бориса Николаевича Полевого. Максим Горький отозвался на эту книжечку дружески-критическим письмом в редакцию тверской комсомольской газеты «Смена». Так начался творческий путь молодого писателя.

Б. Полевой родился в 1908 году в Москве. Детство и юность провел в Калинине. Здесь учился, работал, впервые пробовал свои силы как очеркист. В 1939 году появилась повесть Полевого «Горячий цех». В ней отразились живые наблюдения писателя, накопленные за годы работы в Калинине. Это была книга о людях первых пятилеток, сумевших сделать труд творческим и вдохновенным, поднять его до степени искусства. С начала Отечественной войны Полевой – военный корреспондент «Правды». Его фронтовые очерки и зарисовки многим памятны до сих пор. Это была живая летопись войны, правдивый рассказ очевидца о мужестве советских воинов, поражавших своим героизмом весь мир. Впоследствии из газетных корреспонденции были созданы Полевым известные его книги – «Повесть о настоящем человеке» (1946), сборник рассказов «Мы – советские люди» (1948), роман «Золото» (1949). Почти одновременно с «Золотом» писалась повесть «Вернулся» (1949), а через три года вышел сборник рассказов и очерков о строителях Волго-Дона «Современники». Обе книги посвящены той теме, которую сам Полевой считает главной в своем творчестве, – изображению жизни и трудовых подвигов советского рабочего класса.

После войны Полевому как писателю и журналисту довелось побывать во многих странах. О том, что интересного он там увидел, услышал и узнал, рассказывают его книги-репортажи «Американский дневник» (1956) и «За тридевять земель» (1958).

Новый роман Бориса Полевого «Глубокий тыл» (1958) изображает жизнь и героические подвиги советских людей в тылу и на фронте.

Действие романа развертывается в разгар войны. Советские войска только что очистили город от фашистских захватчиков. Война бушует еще совсем рядом, еще бомбит город гитлеровская авиация, а на территории сожженной, разрушенной и стынущей в снегах ткацкой фабрики уже закипает трудовая жизнь. В нечеловечески-трудных условиях восстанавливаются цеха, начинает поступать первая продукция. Писатель рисует судьбу семьи потомственных русских пролетариев Калининых. Замечательные люди вышли из этой семьи – даровитые народные умельцы, мастера своего дела, отважные воины. Мы входим в круг их интересов и забот, радостей, горестей, сложных семейных и общественных отношений. И через жизнь семьи Калининых нам открывается жизнь прифронтового города, фабрики, жизнь большого и слаженного рабочего коллектива. Живыми красками написан в романе образ Анны Калининой, секретаря парткома ткацкой фабрики. Не легко и не просто складывается ее судьба. Анна переживает большую личную драму, не сразу ей удается овладеть и разнообразными обязанностями руководителя местных коммунистов. Но вместе с Анной мы ощущаем всю необходимость, всю красоту ее работы, вместе с ней проникаемся сознанием, что профессия партийного работника и впрямь «самая интересная профессия».

Герои романа Бориса Полевого—это наши современники.

И сегодня они трудятся с нами в одном строю. Это наши соратники в борьбе за осуществление новых великих планов коммунистического строительства.

В. Галанов

Борис Полевой
ГЛУБОКИЙ ТЫЛ

Землякам, рабочим «Пролетарки», среди которых прошли мои детство и юность, – с любовью.

Автор.

РОМАН

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

В середине декабря 1941 года по дороге, что вела на областной город Верхневолжск, усталой походкой, тяжело волоча ноги, обутые в растоптанные валенки, шла женщина, закутанная в темную старушечью шаль. Дорога была одним из тех фронтовых путей, что возникали порою за одну ночь в дни бурных наступлений. Она представляла кратчайшую линию между местом сосредоточения войск и рубежом атаки. Выбравшись из старого заснеженного бора, она бежала через перелесок, сверкающие снегами поля, спускалась в овраги, вновь поднималась наверх и, наконец, уже перед самым городом, будто по клавишам, скакала, пересекая замерзшие гряды неубранных огородов. Кочны капусты, раздавленные колесами и гусеницами, скрипели под ногами пехотинцев.

Выждав минуту, когда вблизи никого не было, женщина наклонилась, подняла сохранившийся вилок, отодрала почерневшие листы и начала грызть белую сердцевину. Мерзлая капуста скрипела на зубах, была безвкусна и голода не утоляла. Грохоча деревянными, наскоро выбеленными известью бортами, обгоняя путницу, бежали грузовики. Сидевшие в них бойцы в новеньких полушубках, в еще не обмявшихся ушанках пребывали в самом благодушном настроении.

– Эй, тетка, чего плетешься? Садись, подкинем! – крикнули с одной из машин.

Кто-то застучал ладонью по крыше кабины. Водитель разом затормозил и, высунувшись из дверцы, тревожно уставился на малокровное, бледное зимнее небо.

– Отбой воздушной тревоги, – пояснили из кузова. – Вот мирное население подобрать надо… Тетка, давай сюда!

С помощью крепких рук женщина забралась в кузов.

– А ты, однако, грузна!

Женщина ничего не ответила. Она уселась в уголке спиной к кабине и продолжала обгладывать кочерыжку, прикрывая рот концом платка. Бойцам, у которых обмундирование еще пахло нафталином интендантских складов, было странно видеть, как на морозе грызут стылую капусту.

– Эй, ребя, пошарь по карманам, у кого что найдется пожевать…

Но часть была в наступлении, вещевые мешки находились в обозе. Кус пожелтелого, вывалянного в махорке сала, искрошившийся сухарь да три сереньких кусочка сахара – это все, что удалось отыскать.

– Спасибо, – тихо сказала женщина, и где-то меж складок шали блеснули ее глаза.

Был один из тихих, ясных зимних дней, когда при безветрии мороз обжигающе крепок, когда все кругом: каждая грань отполированного косого сугроба, каждая ветка на дереве, каждая былинка, торчащая из-под снега, – все, густо посоленное инеем, сверкает и искрится. Тени кажутся синими. Снег скрипит под колесом, как картофельная мука. И все-таки, несмотря на мороз, на пышность инея, нет-нет да почувствуешь на щеке совсем еще робкое прикосновение солнечного луча. В такой день даже озабоченный, занятой человек вдруг остановится, вдохнет полной грудью свежий морозный воздух и улыбнется, осененный неясным предчувствием еще далекой весны.

Но ни женщина, тихо сидевшая в уголке кузова военной машины, ни бойцы, сгрудившиеся у бортов, ни все те, кто спешил по этой, только что возникшей, утоптанной гусеницами, утрамбованной колесами и подошвами дороге, не видели, не ощущали этой красоты. Мысли их были там, где с рассвета грохотала артиллерия, раскатывались разрывы авиационных бомб, где с высоты машины уже можно было разглядеть вдали черные трубы и контуры зданий города Верхневолжска. В дальней его части что-то горело. Волнистыми клубами дым валил вверх, пачкая светлое холодное небо, и на этом фоне город, хорошо освещенный едва еще поднявшимся солнцем, выглядел трагически-зловеще.

– Тетка, ты оттуда? – интересовались бойцы, возбужденно прислушиваясь к выстрелам, звучавшим все отчетливее.

Женщина утвердительно кивнула головой. Клубящиеся дымы будто гипнотизировали ее. Она не отрывала от них глаз.

– Ну, и ничего городишко ваш, Верхневолжск? Воевать-то за него стоит?

– Не городишко, город. Хороший город. Красивый… был.

– Да, видать, ему досталось… Ребя, смотри, смотри, вон справа какой домина – насквозь просвечивает… Мать честная, одни стены!.

– А труба-то, труба, будто обгрызли ее! Снарядом, что ли?.. Гражданка, а что это он поджег?

– Не знаю… Там комбинат текстильный… «Большевичка».

– Это – чьи ситцы знаменитые?

– Не только ситцы… Он, он и горит. Вот беда-то!

– Не горюй, обожди. Сейчас мы дадим фрицу духу.

Клубы дыма становились все темнее, все гуще. Не отрывая от них глаз, женщина тихо вздохнула:

– Опоздали. На границе надо было духу-то давать.

Пожилой боец, большой, усатый, прочно стоявший в машине на широка расставленных ногах да еще ухитрявшийся при этом, несмотря на тряску, держать в кулаке цигарку, единственный среди всех своих товарищей хранивший на лице тяжелый зимний фронтовой загар, хмуро посмотрел на женщину.

– Опоздали… То легко в машине гутарить, – произнес он на сочном певучем диалекте, что звучит в городах Донбасса. – Опоздали там или не опоздали, а как весь что ни на есть фашизм, матери его черт, да разом, да сзади, да исподтишка тебя по затылку трахнет, не сразу в себя придешь… Какие Гитлер державы за неделю с ног валил… Опоздали!

Он докурил цигарку до самых пальцев, концы которых уже пожелтели, прислюнил, достал из кармана кисет и последние оставшиеся табачные крошки ссыпал обратно. Машину крепко встряхнуло. Все присели, иные даже попадали на дно кузова. Усатый боец, продолжая стоять, снисходительно усмехаясь, смотрел на поднимавшихся ребят.

– Сочки… Пальбу-то настоящую, чай, только на охоте и слыхали.

Машина обгоняла пехотинцев, что цепочкой тянулись по обочинам, придерживая рукой винтовки, опережала артиллерийские упряжки, влекомые заиндевелыми конями, над крупами которых, как над прорубью, курился парок. С трудом вытаскивая валенки из снега, обочиной бежали телефонисты, оставлявшие на сверкающем насте едва заметную нитку провода. Натруженно тарахтя мотором, ломил по целине гусеничный трактор. Он тащил сколоченные из бревен сани, на которых вырисовывался под брезентом ворох какого-то военного добра… Несмотря на мороз, с раскрасневшихся лиц бежал пот – казалось, все, кто спешил в этот студеный день к городу, только что вышли из бани.

Огороды кончились, путь стал ровней. По рядкам обезглавленных или обгорелых деревьев, по телеграфным столбам да по печным трубам, торчащим из снега, можно было догадаться, что машина въехала на улицу пригорода. Самой улицы не было. Не было и тротуаров. По тропкам, протоптанным в снегу, все гуще и гуще шли раненые. Брели они в одиночку, группами, поддерживая друг друга. Женщина привстала и каждого из них встречала и провожала тревожным взглядом.

– Шо, гражданочка, чи сынок на фронте? – участливо спросил усатый.

– Муж, – тихо ответила женщина.

– Пехота-матушка?

– Сапер.

Раненые были уже не похожи на тех, какие бывали в дни отступлений. Не чувствовалось в них ни растерянности, ни подавленности. Даже сейчас вот, ковыляя с палочкой или неся на дощечке поврежденную руку, подвязанную к шее широким бинтом, они не лишились наступательного пыла, охотно отвечали на вопросы и сами живо интересовались окружающим.

– Ну, как там? – спрашивали их с машины.

– Потек, дьявол… Окружили – так сам потек. Уходит… Ну и дали же мы ему прикурить!

– Город сильно знищен? – интересовался усатый.

– Да уж поизмывался над ним Гитлер.

– Что ж, усё освободили?

– Не беспокойся, и тебе работы хватит… За речкой зацепился. Стреляет, собака, дыхнуть не дает.

– Эй, куда под технику прешь! С дороги, марш, марш, марш…

– Мне бы сойти тут, – робко сказала женщина, когда машина, выбежав на набережную Волги, свернула влево.

– Момент, – сказал усатый и застучал по кабине.

Опять пискнули тормоза, и машину поволокло юзом, опять из дверцы торопливо высунулась круглая голова шофера и опасливо вскинулась вверх.

– Тю, друг, больно ты слабонервный, – улыбнулся усатый. – Гражданку вот приземлить надо… Счастливого пути.

Женщина вылезла из кузова и побрела вдоль берега Волги, где, позабыв о правилах противовоздушной маскировки, густо шли наступающие части. Гордость города – красавец мост был взорван. Его центральный пролет свисал вниз, как оборванное кружево. Но саперы уже наметили вехами ледовую переправу. Наступающие, изгибаясь змейкой, пересекали реку и исчезали меж окутанных дымом развалин. Чтобы сократить путь, женщина перешла реку наискось, забралась на крутой откос берега и сразу очутилась на площади.

Здесь стоял старинный, екатерининской поры дворец, превратившийся в советское время в музей. Теперь здание напоминало театральную декорацию, небрежно вынесенную со сцены и кое-как установленную во дворе; сквозь закопченные проемы окон виднелись заиндевевшие вершины парка. Тяжело было смотреть на это. Женщина отвернулась и вскрикнула от неожиданности: по всей площади, примыкавшей к дворцу, выстроились ровные шеренги крестов, одинаковых, аккуратных сосновых крестов, на которых умелая рука тщательно вывела фамилии, имена, даты смерти, а кое-где той же черной краской изобразила железный крест, или два, или три. Площадь была безлюдна. Лишь один человек виднелся на ней.

Это был пожилой боец в шинели третьего срока, рукав которой перехватывала красная повязка. Винтовка висела у него за спиной. Он держал красный флажок.

Пораженная зрелищем странного кладбища, где кресты стояли как войска на параде, женщина бросилась к этому что-то задумчиво рассматривавшему человеку. Он поднял морщинистое, иззябшее до синевы лицо и флажком указал на развороченную снарядом могилу. Ядовито рыжел на снегу мерзлый, разбросанный взрывом песок, а на дне воронки виднелись четыре пары босых ног с пальцами и пятками, будто вырезанными из слоновой кости.

– Хитер фриц, – с зябкой хрипотцой произнёс боец. – Видишь, под одним крестом четыре жильца… Довоевались.

И вдруг неожиданно отчаянным прыжком боец сбил женщину с ног и сам повалился рядом. Послышался сверлящий свист. Что-то звучно лопнуло, посыпались щепки, застучали комья мерзлой земли.

– Лежи, бабка. Головы не поднимай, еще будет! – шептал солдат побелевшими губами, прижимая женщину к земле.

В воздухе снова засверлило. На этот раз взрывы раздались дальше, и в облаках белой и красной пыли стала оседать и, оседая, рассыпаться одна из сохранившихся стен дворца.

Потом мины перестали падать. Пыль осела. Но все еще ощутительно пахло битой штукатуркой, жженой гребенкой и горькой гарью пожара. Солдат поднялся. Снял рукавицу и стал обтирать ею казенную часть винтовки, отсыревшую в снегу.

– А ты, бабка, брысь отсюда, чтоб духу твово туг не было! Он переждет минут десять и опять класть будет. Пока молчит, ты аллюром три креста…

Солдат оглянулся и смолк, выпучив глаза на собеседницу. Она уже поднялась на ноги. Шаль сбилась у нее с головы. Перед изумленным регулировщиком стояла женщина в расцвете лет, с круглым лицом, с четкими полукружьями темных бровей, задорно вздернутым носом и яркими припухлыми губами. Волосы, завязанные сзади тяжелым полурассыпавшимся узлом, были у нее русые, а глаза карие, и они, эти глаза, хотя и взволнованные только что пережитым, явно зная свою силу, глядели на солдата смело и как будто даже насмешливо.

– Извиняюсь за бабку, гражданочка, – сказал регулировщик, козыряя. – А между прочим, все-таки ступайте, ступайте отсюда. И быстро.

– А там как? – спросила женщина, показывая в сторону, откуда летели мины.

– Части наши, еще в обед туда прорвались. Потом и танки прошли. Но вот видите…

Над головой что-то странно прошуршало. Женщина вопросительно посмотрела на собеседника.

– А это снаряд. Тяжелыми садит… Ступайте, ступайте, тут еще может такое…

И, будто в подтверждение его слов, три гулких взрыва, раздавшихся в отдалении, снова встряхнули землю.

2

Но женщина все-таки пошла за узенькую речку Тьму – туда, откуда неслись снаряды и мины. Заслышав в воздухе уже знакомый теперь свист, она бросалась в снег, пережидала взрыв, поднималась и снова шла. Что-то, что было сильнее страха, влекло ее вперед. Она почти бежала, не обращая внимания на провалы, зиявшие вместо домов, на оборванные провода, что, скрутившись штопором, тихо позванивали у израненных осколками столбов, на пожары, полыхавшие тут и там, на потоки военных машин, вдруг хлынувшие по пустым, безлюдным улицам.

Казалось, женщина ничего не замечала. Даже труп немецкого шофера, торчавший в дверцах разбитого грузовика, не задержал ее взгляда. Но вдруг она охнула и остановилась. Сквозь провалы выгоревшего здания, черневшего в конце улицы, ее глазам, расширившимся от ужаса и недоумения, открылось огромное странное поле. Тут, где она с детства привыкла видеть улицы старой прифабричной слободки, ряды маленьких деревянных домов, притаившихся среди садиков, расстилался покрытый невысокими холмиками пустырь, и на нем – казалось, без всякого порядка – разбросанные по одному, по два домики, да телеграфные столбы, да остовы обезглавленных деревьев… Взгляд женщины беспомощно метался меж уцелевшими зданиями, стараясь отыскать тот маленький с синими ставнями и резными наличниками домик, из которого она совсем еще недавно бежала в страшную, искромсанную ракетами и огнями разрывов ночь.

На знакомой остановке, увязнув по колено в глубоком сугробе, стоял трамвайный вагон с прицепом. Стенки его были иссечены осколками, стекла вылетели, внутрь набился снег. Теперь, определив свое местонахождение, женщина по едва обозначенной на снегу стежке дошла до уцелевшего дома. Отсюда до ее жилья оставалось пройти квартал. Но квартала не было. Он лишь угадывался по неясно вырисовывающимся в снегу холмикам. И дороги не было – всюду лежали сплошные нетоптаные сугробы. Увязая местами по колено, женщина дошла до ворот. Они стояли среди снежной равнины и никуда не вели. Ветер хлопал калиткой. Звучно гремел синий жестяной ящик «Для писем и газет». Женщина погладила рукой холодную жесть, попыталась закрыть калитку и по своим, уже заметаемым снегом следам побрела обратно. Теперь она еле плелась, будто там, у ворот, ей на плечи положили непосильный груз.

След вернул ее к уцелевшему дому. На крыльце его теперь стояла неестественно толстая женщина с лицом странного коричневого цвета. Настороженно, вопросительно, радостно смотрела она на приближавшуюся к ней пришелицу.

– Здравствуйте, – сказала та, останавливаясь возле крыльца. – Я Калинина, я жила вон там, в доме Узоровых, я их…

– Не признаешь, Анна? – с горечью вымолвила стоявшая на крыльце.

– Нефедова? Настя?.. – не очень уверенно произнесла та, которую назвали Анной. – Настенька!

– Аннушка!

Женщины обнялись и замерли, как будто сразу обессилев.

– Вернулась?

– А ты здесь была?.. Толстая-то какая, и лицо…

– Толстая, – горько усмехнулась Нефедова. – Все, что осталось, на себя понапяливали. Холодно ж. А лицо? С месяц не умывались, воды-то нет… На питье снег топим, а много ли на таганке натопишь? Тут такое… – И она заплакала, прижавшись к Анне и шепча ей в ухо: – Гады, гады… Будь они прокляты!

Потом она вытерла лицо концом платка, и там, где по щекам пробежали слезы, на коже остались светлые полоски. Теперь уже и сама Анна удивлялась, как это она не сразу узнала давнюю свою знакомую, вместе с которой часто возвращалась после смены или с партийного собрания.

– Ты что ж, к Рагузиным в дом перебралась?

– Да разве я одна? Как он, проклятый, слободку попалил, мы все, кто на этом конце жил, сюда, в этот дом, и напихались… Нас там, что семян в огурце.

– И свекровь моя с вами? – с надеждой спросила Анна и нетерпеливо шагнула на крыльцо.

– Нет ее с нами, там она. – Нефедова покат зала коричневой рукой туда, где посреди поля стояли одинокие ворота.

– Как там? – Сквозь недоумение в голосе Анны проступил ужас.

– Сгорела твоя свекровь.

Анна Калинина ухватилась за точеный столбик крыльца.

– Что? Настя, что ты говоришь? Как сгорела?

– А так, з доме своем… Где вы таи с ней расстались, не знаю, а только на следующий день – уже при немцах – вижу: идет с вёдрами на колодец. И говорят люди: Надежда-то Узорова из эвакуации вернулась и вроде не в себе, от людей сторонится, ни с кем не говорит, заперлась в доме и сидит… Ну, а потом, в ноябре, как наши за Волгой зашевелились, Гитлер и принялся слободку палить. Доты, что ли, какие-то он тут строил для обороны… Ну, тут ихние солдаты всех из домов выгонять стали, и ее, тетю Надю, свекровь твою тоже. А она выйти не пожелала – нет, да и шабаш. Они ее в охапку, силком вытащили, дом из каких-то там особых спринцовок облили, ну и сразу его огнем опахнуло. А когда пожар разгорелся, она у них из рук и вырвись да в дверь. Вещички у неё какие-то там ценные были спрятаны, что ли, или вовсе разумом помутилась. Немцы ж за ней в пожар не полезут. Ну, и осталась там… У меня на глазах… Я с узлом да с ребятишками тут, возле, маялась. – Слезы вновь потекли по щекам рассказчицы, оставляя на коже извилистые дорожки. – Ой, Анна, что тут людей перемерло!.. Во спальнях, говорят, по каморкам на своих кроватях так стылые покойники и лежат.

– А наша ткацкая?

– До сегодня стояла. Там чего-то этот самый инженер Владиелавлав шебаршился, пускать, что ли, для немцев ее хотел.

– Как Владиславлев? Какой? Это с прядильной, что ли?.. У немце оставался?

– Да не оставался, это бы ладно, Аннушка, мало ли народу оставалось… Он у них от бургомистрата всеми делами тут вертел, Иуда Скариотская…

– Ну, а фабрика, фабрика-то?

И вдруг, срываясь на плач, Нефедова запричитала:

– Горит она, наша ткацкая, горит… Ночью, как пушки загрохотали, фашист ее и зажег. Это оттуда дым валит. – Подняла рукой горстку снега, бросила в рот. – А твой-то где, Жорка-то Узоров?

– А где ему быть? Где всё, там и он. На фронте… Ой, горе какое, мать-то он как любил; уж и не знаю, Настя, как ему про это написать. – Анна вдруг заторопилась. – Ну, прощай.

– Куда ты? Заходи в дом, потеснимся, обогреешься…

– Пойду… Горит-то, горит-то как.

Теперь, когда целых улиц как не бывало и высокий деревянный забор, некогда ограждавший огромный двор комбината «Большевичка», был разобран на дрова, расстояние сразу сократилось, и фабрика, которую раньше отсюда даже не было видно, оказалась совсем близко. Клубы густого, жирного дыма окутывали ее. Сокращая путь, Анна шла прямо на этот дым по сугробам, пересекая наискось белые кварталы слободки.

Большая половина фабрики, где находились основные ткацкие залы, где в новых, светлых помещениях размещались столовая, красный уголок, читальня, парткабинет, была в огне. Потолки обрушились. Но стены еще держались, и с металлических оконных переплетов капало рыжее расплавленное стекло. В пустые проемы было видно, как ленивое, сытое пламя, гудя и шипя, ворочается меж раскаленных станин.

Пожарище дышало горьким жаром. Подле стен снег расплавился, обнажив широкую полосу грунта. Виднелась примятая, но не убитая зимою зеленая травка. Анне почудилось даже, будто к чадной гари примешивается запах оттаявшей земли. Как-то сразу ослабнув, женщина опустилась на сугроб и закрыла лицо руками…

Сколько она так просидела, Анна не знала. Из тягостного полузабытья ее вывел скрип снега. Опасливо оглянулась. Рядом стоял невысокий человек, такой коренастый, широкоплечий, что в своей тужурке из телячьего меха он выглядел просто квадратным. И все на нем: и эта тужурка, и каракулевая шапка, и белые бурки, и даже полевая сумка, которую он держал в руке, – было закапано какой-то темной маслянистой жидкостью. Его грубоватого склада и тоже квадратное лицо с тяжелым подбородком было печально. Он морщился, будто отсветы пожара жгли щеки, причиняя физическую боль.

– Василий Андреевич! – радостно вскрикнула Анна, поднимаясь с сугроба.

– Калинина! А я смотрю, кто это на снегу сидит… Одна? А твои? А Лексевна? Отец, дети?

– Мать тут недалеко… Мы тогда из города ушли и осели рядом, в деревне. Мамаша и сейчас там с ребятами. А батя, – Анна вздохнула, – а он, как тогда с истребителями ушел, так больше его и не видели. Убит, говорят. Много их под городом полегло. И еще горе – свекровь в доме своем сгорела. А племянница Женя, ну, Женька Мюллер, наш секретарь комсомола, она связь с подпольщиками поддерживала, так ее гитлеровцы убили еще в ноябре.

Анна торопилась выложить горькие свои новости, будто ища в этом утешение. Но у директора ее фабрики были свои думы, свои заботы, свое горе. Он рассеянно слушал, кивал головой, говорил «да?», «неужели?» и вдруг с тоской произнес:

– Ведь это подумать, до сегодняшнего утра все было цело… И как запалили, мерзавцы, – все сразу занялось! Тут уж без опытного инженера не обошлось…

– Говорят, Владиславлев при них околачивался.

– Владиславлев? Олег Игоревич?.. Не может быть…

– Настя Нефедова сказала. Она тут оставалась… Женщина серьезная, словами сорить не станет.

– Не верю… Впрочем, это не важно. Важно, знаешь, что? Зал автоматов-то не занялся. Цел. И приготовительные цеха целы. Понимаешь, Калинина, что это значит?.. Вот худо – котельная взорвана… Если б еще и котельная!..

Лицо директора вновь стало задумчивым, но из узких глаз, в которых отражались багровые блики пожарища, исчезла тоска. Должно быть, он что-то уже решил, и глаза его приняли свое обычное озабоченно-деловитое выражение. Под кожей небритых щек, покрытых ржавой щетинкой, ходили скулы.

– А что ты думаешь, в самом деле выйдет, – вдруг сказал он, – я тебе говорю, Калинина, выйдет. – И, увидя, что Анна удивленно смотрит на него, пояснил: – Фабрику пустить можно, вот что, хоть кусочек фабрики, да пустим… Ах, прохвосты, как запалили!.. Хотя погоди, Калинина, а что, если… Нет, так это не получится…

Он говорил как в бреду, и Анне стало не по себе.

– Вы давно здесь, Василий Андреевич?

– Да с час или чуть побольше… Только вот успел вокруг корпусов обежать. Меня танкисты подбросили.

– То-то я вижу – весь в мазуте.

– Э-э-э, мазут! – отмахнулся директор. – Нет, ты, Калинина, подумай, вчера – да что там вчера! – сегодня ночью все было целехонько… Так твои-то где, говоришь?

– Я ж вам сказала.

– Ах, да, да… Женю-то как жаль! Вот комсомольцы горевать будут… И Николай Иванович Ветров погиб, слышала? Уж лучше бы мне правую руку оторвало! Всех наших коммунистов в уме перебрал: нет у нас никого, кто б его заменил… Сызнова, все сызнова начинать надо… Как же это Женя-то? А как мне разведчики ее хвалили, говорили – гордитесь, ткачи…

Анна принялась было рассказывать, как в студеную ночь ее племянница вместе с напарницей, возвращаясь с важным поручением от городских подпольщиков, переходили Волгу, как гитлеровцы заметили их на льду и обстреляли, а девушка, смертельно раненная, упав на лед, приказала своей напарнице бросить ее и бежать. Директор сочувственно кивал головой, но в узких, широко расставленных глазах снова было отсутствующее выражение.

– …Тысячу двести станков я все-таки пущу… Конечно, не то, что прежде, но и не пустяк… Нет, нет, ничего, хоть маленький пай, да наш… Тысячу двести станков – это значит…

– Станки… А кто ж работать будет? – с некоторой даже обидой на такое невнимание к своему рассказу спросила Анна.

– Кто? А вот мы с тобой, и еще придут… Да вон, видишь, и идут уже…

В обход полыхавшему пожарищу, протаптывая дорогу через пухлую, снежную целину, двигалась довольно большая группа женщин. С ними было и несколько мужчин. Анна не рассмотрела, кто именно шел. Но ясно было – это свои, с ткацкой; и она, увязая в снегу, бросилась к ним навстречу.

– Родные!

– Калинина… Живая, здоровая?

– А фабрика-то наша горит, красавица… Ребят ты, Анна, где оставила?.. Лексевна где?

– Как вы-то тут жили?

– И не спрашивай – разве это жизнь! Собачья смерть, и та слаще… Некоторые, конечно, устраивались.

– Насчет Владиславлева-то верно?.

– Гад… И ещё тут были…

– Папаше твоему преподобному тоже не худо жилось, – произнесла тощенькая желтолицая женщина неопределенных лет, Зоя Перчихина, которую Анна знала еще в детские годы.

– Как, батя жив? – радостно вскрикнула Анна.

– А что ему сделается? Он с немцами не ссорился. У него какой-то там гитлеровский офицерчик чаи-сахары разводил, – не без яда произнесла Перчихина.

– Врешь! – сразу вскипая, крикнула Анна. – Врешь, трепло худое… Не может быть! Мой батя…

– Чего мне врать… Каморки-то рядом – сама видала… Вон у людей спроси.

Анна оторопела. Обе эти новости ошеломили ее. Радость странно перепуталась с ощущением неожиданно надвинувшейся беды. Отец жив и якшался с гитлеровцами! Может ли это быть? Вопрошающим, умоляющим взглядом обводила она похудевшие, осунувшиеся лица знакомых и убеждалась, что Перчихина, должно быть, права. В толпе она заметила Настю Нефедову и с надеждой ждала ее слов.

– Были такие разговоры, – неохотно подтвердила та, отворачивая лицо.

Анна растерянно озиралась. Подходили новые и новые люди. Здоровались, смеялись, плакали. Они бродили вокруг горевшей фабрики, напоминая лесных пчел, что во время пожара встревоженным роем летают над своим, уже охваченным пламенем дуплом. И так же, как пчелы вокруг матки, сбивались эти люди в тесную группу вокруг невысокого квадратного человека в обрызганной мазутом одежде.

– Василий Андреевич, сгорела кормилица-то наша, осиротели мы… Чем жить теперь будем?

Квадратный человек, который, видимо, сумел уже справиться со своими переживаниями, деловито пожимал подходившим руки, будто простился с ними только вчера и ничего с тех пор особенного не произошло. Он весь был погружен в свои мысли, расчеты.

– Ничего, ничего, пустим, – повторял он снова и снова, стараясь, должно быть, убедить не только собеседников, но и самого себя. – Кое-что сохранилось.

– Что? От жилетки рукава?.. – грустно шутил кто-то.

– Сжечь, Василий Андреевич, легко, спичкой чиркнул – и вон она гори, фабрика. А восстановить – годы… не малые годы надо…

– Ну, нет! – хмурился директор, потирая жесткую щетину на тяжелом своем подбородке. – Годы… Кто это нам даст годы! Завтра вот и приступим к работам…

– Завтра еще и не догорит, – вмешалась в разговор Перчихина. – Завтра тут еще горячо будет… И кому ж это, Василий Андреевич, начинать завтра?

– Как кому? Вот я, ты, они… все, – с бесстрастным спокойствием ответил директор. – И чего гадать? Решение бюро горкома обязало нас сразу же после освобождения развернуть восстановительные работы. Сразу же! Так и записано.

– Так когда же это оно успело постановить? – с сомнением произнес кто-то в толпе. – Фабрика-то, вот она только что освобождена… Горит.

Директор хмурился. Не мастер он был толковать с людьми. Казалось ему, что зря теряет он время на пустые разговоры, разъясняя нечто само собой разумеющееся…

– Эх, присесть бы на что, сейчас бы и записал вас всех, – сказал он, озабоченно озираясь.

Кто-то прикатил и поставил на попа бочку из-под бензина. Приволокли три немецких канистры. Уловив их одну на другую, Слесарев устроился возле бочки, извлек из полевой сумки общую тетрадь, развернул ее перед собой, надел очки. Теперь он торопливо говорил подходившим «здравствуйте, здравствуйте» и тут же заносил на разграфленный разворот тетради имя, отчество, фамилию, адрес, специальность.

Он уже работал, этот квадратный человек.

– Дела идут, контора пишет, – подмигивали в его сторону старые ткацкие подмастерья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю