355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 2)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 42 страниц)

Эта его невозмутимая деловитость почему-то удивительно успокаивала. Люди радостно толпились вокруг «конторы», шепотом обменивались новостями. Сокрушались о секретаре парткома Ветрове, погибшем при обороне города. Гадали, далеко ли угнали Гитлера и скоро ли кончится война.

Снаряды залетали уже и сюда. Никого не задевая, рвались они где-то в затухавшем пожарище, взметывая фонтаны искр. При разрывах Слесарев вздрагивал, пригибался, но сейчас же выпрямлялся и сердито поправлял очки, – ведь окружающие его женщины, столько перетерпевшие за эти месяцы, даже и не оглядывались, они знали: если грохнуло – пригибаться поздно.

Анна стояла поодаль, будто следя за тем, как в проемах окон из притихшего, неяркого уже пламени, остывая, начинали выступать темные контуры обгоревших станков. Что-то мешало ей подойти к людям, теснившимся вокруг человека, работавшего возле опрокинутой бочки. Даже когда появился маленький, подвижной боец в новом, неправдоподобно светлом, не обмятом еще полушубке, в ушанке, сбитой на самый затылок, и люди вдруг узнали в нем своего возилыцика основ, Анна не подошла и к нему. До нее лишь издали долетели отрывки фраз:

– Как катюши жахнут, жахнут, как артиллерия рванет, как земля заходит, мы все и побегли: «Ура!..» Я одну гранату хлоп, другую хлоп… Ага, сукины сыны, не нравится, давай поднимай. Хен-де хох!.. Теперь сто верст лупить будет, не остановится.

На этого маленького бойца, похожего в своем новеньком полушубке на драчливого, вздыбившего перышки воробья, смотрели с нежностью, с гордостью, с надеждой – наш! Какая-то ткачиха ласково гладила его задубевший на морозе полушубок, другая по-матерински насунула ему на голову поглубже шапку: вспотел, простынешь.

– А Гитлер к нам не вернется? – робко спросил кто-то.

– Вернется? Ну, нет! Мы ж его во как! – Боец широко расставил руки и быстро свел их, оставив между ними лишь пролет с ладонь. – Он, холера, в эту щель едва-едва уполз. Да и уползать-то мало кому осталось: их на окраине видимо-невидимо навалено.

– А кто ж это из пушек-то бьет?

– А вот кто: у него, у Гитлера, манера такая: он, как отступать, – солдат к пушкам да к пулеметам цепями приковывает, вот они и стреляют, пока пулей их не найдешь. Смертники. Это он завсегда так.

– Ой, страсти-то какие!

– Твои, мамаша, страсти кончились, а вот его начинаются… Мы ему покажем страсти-напасти.

Большинство слушателей знало немцев лучше, чем этот парень, отпросившийся на часок из наступавшей части, чтобы забежать на родной, только что очищенный от оккупантов фабричный двор. Еще вчера они видели, как, звонко стуча коваными сапогами, шагали тут патрули в серо-зеленых шинелях. Еще вчера полевые кухни, установленные на автомашинах, источали запах жирной пищи, от которой кружились головы голодных. Еще и нынче на рассвете видели они, как под огнем советской артиллерии немецкие части хотя и торопливо, но довольно еще организованно покидали город. Но всем хотелось верить, и все верили, что гитлеровцы бегут в панике и стране, что город завален трупами врагов, – верили, что стреляют не артиллерийские части, прикрывающие отступление немецко-фашистской армии, а прикованные к пушкам солдаты-смертники…

Густела толпа. Подходили люди и к Анне. Она отвечала на приветствия, целовалась с женщинами, жала чьи-то руки, а из головы все не выходила жестокая мысль: отец! Как это могло случиться? И куда теперь идти ей, Анне Калининой? Дом, где она жила, сгорел. К отцу? Туда, где, по словам людей, бражничали гитлеровские офицеры? Нет, нет!.. Где же приклонить голову? Куда перевозить ребятишек?.. И еще была большая забота: мать… Каково будет все это узнать ей, старой большевичке, которую здесь все знают, о которой сейчас спрашивает, чуть ли не каждый. И вдруг охватывала женщину тоскливая безнадежность – и ведь ничем теперь этой беды не поправишь! Ой, как худо…

Кто-то бережно, но настойчиво трогал ее за плечо.

– Ты что, уснула, Анна? – произнес у самого ее уха глуховатый, такой знакомый голос. – Ну, здравствуй, дочка!

Анна отпрянула, чувствуя, как сразу жарко загорелись у нее уши. Перед ней стоял Степан Михайлович Калинин, ее отец, один из ветеранов комбината «Большевичка». Высокий, по-стариковски статный, с серебряными пышными усами и такой же серебряной, аккуратно подстриженной бородкой, лишь оттенявшими совсем не старческую свежесть крупного лица, он недоуменно смотрел на дочь. В пыжиковой ушанке, в обычном своем полупальто с вытертым меховым воротником, он был таким, как всегда. И это выделяло старика в толпе бледных, истощенных, неряшливо одетых людей с закоптелыми, темными лицами. – Ты что ж, дочка, язык проглотила? Где мать? С ней что-нибудь случилось? Да ну, говори же!

3

Не только Варвара Алексеевна Калинина, но и все обитатели и постояльцы деревеньки, прятавшейся в лощине, вдалеке от больших дорог, в эту ночь не ложились спать.

Приземистые избы ее битком набиты беженцами из Верхневолжска. В большинстве своем это текстильщики с фабрик «Большевичка», «Буденовка», «Красная звезда». В ночь трагического исхода из города все они бросили жилье и добро, кое-как добрались сюда с узлами, с детьми, обессилев, остановились на отдых, да так тут и застряли, поверив, что дальше гитлеровцев не пустят: тесно, голодно, а все поближе к родному городу. Хоть издали на него посмотреть.

Колхоз, где осела Варвара Алексеевна с дочерью Анной, с ее детьми Леной и Вовкой и со старшей внучкой, семнадцатилетней Галиной, был невелик. В трудные дни колхозники отдали армии под заготовительные расписки все, что успели собрать в эту тревожную осень, и нежданным своим гостям могли предложить только кров. Жили беженцы тем, что стригли ножницами торчавшие из-под снега колосья на не убранных в суматохе отступления полях, топорами вырубали из земли оставленную там картошку, свеклу, выкапывали из сугробов капустные кочаны и тем питались, в надежде, что недалек день, когда Красная Армия освободит город и можно будет вернуться домой, к своему делу.

День этот приближался. Никто, разумеется, не говорил теснившимся по избам людям о готовившемся здесь наступлении, но по многим признакам они сами поняли, что желанный час близится… Ночами передвигались войска. В недалеком лесу однажды на заре оказались огромные пушки, жерлами нацеленные за Волгу… Стоило сгуститься сумеркам, как всюду во тьме начинали рокотать моторы, лязгать гусеницы. Да и сами бойцы, забегавшие иногда в избу погреться и напиться, имели какой-то особый, деятельный, веселый вид.

Мучимые нетерпением, беженцы свернули свои пожитки в узлы, да так и сидели на них, раскладывая на ночь только постели…

Желтоватые сумерки, еще отсвечивавшие морозным закатом, уже сгущались за запотевшими окошками, когда в избу вбежала внучка Варвары Алексеевны, курносая Галя, и, даже позабыв прикрыть дверь, так, стоя в клубах морозного пара, закричала:

– …От Советского информбюро: слушайте, слушайте!.. Уж такая новость!.. Сейчас проехал к фронту какой-то генерал в бекеше, шапка трубой. А за ним машины, машины – все сплошь начальство.

– Дверь, дверь закрой, Галка! Избу выстудишь! – раздались из полутьмы раздраженные голоса.

– Уж подумаешь, дверь! – не смущаясь, продолжала та. – К Верхневолжску покатили. Уж на месте мне провалиться, если не фрицев вышибать.

Пересыпая свою речь бесконечными «уж-уж», Галина, или Галка, как вслед за бабушкой все звали эту смуглощекую, маленькую, живую девушку, стала уверенно высказывать всяческие предположения, как будто командующий фронтом, известный и любимый советскими людьми генерал, не только проследовал сейчас через деревню, но и успел по пути поделиться с ней стратегическими замыслами Ставки и собственными оперативными планами.

Как бы там ни было, но этой ночью в избе никто, кроме детей, спать не лег. Молча вздыхая, сидели при свете лучины, вернувшейся из старых песен в избу, где под потолком висела ослепшая в эти дни электрическая лампочка. Иногда то та, то другая женщина молча поднималась, завязывала платок, набрасывала пальто, выходила из душного тепла на улицу на мороз и смотрела туда, где за черным забором леса, за лиловато мерцающими снегами звездное небо склонялось к невидимому отсюда городу, к городу, по которому сейчас ходил враг. Только глухой и уже далекий, еле слышный рокот моторов да изредка тугой хлопок бревна, треснувшего на морозе, нарушали тревожную тишину. И где-то наверху, в изрешеченной, звездами вышине, то затихая, то нарастая, надоедливо, как комар, зудил чей-то самолет. Но ничего особенного не происходило. И, вздохнув, озябшая женщина возвращалась в избу, где, воткнутая в щелку меж кирпичами печи, потрескивая, коптела лучина.

– Ну, что там? – спрашивали из душной полутьмы.

– Спите, начинать – так начнут и без нас.

Но по-прежнему никто не спал. Варвара Алексеевна думала о дочери Анне – та не вытерпела, оставила детей на бабушку и, не взяв ничего из еды, ушла пешком к городу… Зачем? Бросят бомбу – и все. А дети-то, вон они. Старуха смотрела в угол избы, где среди других ребят на полосатом тюфяке, брошенном прямо на пол, ее младшая внучка – черная, смуглая, длинноногая Лена, девочка лет двенадцати, – во сне обнимала уткнувшегося ей в живот носом рыженького, крепкого, как морковка, шестилетнего паренька… Дед погиб, отец воюет невесть где и жив ли еще, а мать лезет куда-то под бомбы. Ох, уж это всегдашнее Аннино нетерпение!

Хозяйка дома, пожилая колхозница, у которой муж и двое сыновей были в Действующей армии, стоя на коленях, клала поклоны перед невидимой в углу иконой. Ее тень, огромная, рыхлая, металась по бревенчатым стенам, переламываясь на выступе печки. Губы шептали что-то непонятное. Можно было расслышать лишь особенно страстно произносимые слова: «…осподи, пошли победу, спаси и сохрани…»

Варвара Алексеевна неприязненно следила за тем, как ползает по стенам тень, а тревожные мысли вертелись все вокруг своих. Думалось о Галкиной сестре Жене, погибшей где-то под городом, о сыне Николае – летчике, давно не подававшем голоса, снова и снова о муже… Сказали ей, будто видели Степана Михайловича убитым на укреплениях под городом, где погиб секретарь парткома фабрики Ветров и сложило головы немало знакомых текстильщиков из истребительного батальона. И все-таки, вопреки всему, в ней жила надежда: а может, и не убили, может быть, он был только ранен и, очутившись в немецком тылу, подался к партизанам или так же вот где-то ждет освобождения города?

– …спаси и сохрани, даруй победу над окаянным антихристом Гитлером… – требовательно шептала хозяйка.

– Да оставь ты своего бога, ну его к шуту! – рассердилась наконец Варвара Алексеевна.

– Старый ты человек, Лексевна, а не дело говоришь, – осуждающе ответила хозяйка. – Без бога ни до порога.

– А куда он, твой бог, глядел, когда вся эта нечисть на нас пошла?.. Кабы он верно был на этих ваших небесах, гнать бы его оттуда метлой поганой надо. Всемогущий!.. Если он все может, чего ж он на земле такие безобразия допускает?

Хозяйка, кряхтя, тяжело поднялась с пола, поправила одеяло, сползшее с чьего-то ребенка, присела к столу.

– Сердита ты больно, Лексевна, никому ничего простить не можешь… Ну а если он зевнул маленько, и в делах промашка вышла? Мало у него дел?

– Ну так чего ж ты перед зевакой лоб об пол бьешь!

– Вот потому, что вы бога не уважаете, мы и терпим…

– Поляки вон уважают – первые на весь мир богомолы. Их первыми Гитлер и прихлопнул…

– Стой, чуешь?

Пол ощутительно затрясся, звякнули окна. В притихшую избу властно вкатился и наполнил ее грохочущий звук, как будто в металлическую меру сыпанули из мешка картошку.

– Никак началось? – вскрикнула Варвара Алексеевна и с несоответствующим ее возрасту проворством, прямо как была, простоволосая, в одной кофте, в шлепанцах, бросилась, к двери. За ней двинулись остальные.

На дворе была еще ночь – густая, звездная. Только на востоке чуть-чуть посветлело. А там, где за черной гребенкой леса находился Верхневолжск, небо тревожно вздрагивало, разрываемое вспышками бурных, прыгающих огней, пронзаемое сверкающими изгибами осветительных ракет. Грохот звучал все гуще, все мощней. Теперь в него вплетались басы дальнобойных орудий. Смерзшиеся бревна старой избы покрякивали, когда их встряхивал очередной залп. Колхозница дрожащей рукой бросала крест за крестом.

– Иди в дом, простудишься, и вы все… Не май месяц, – сказала Варвара Алексеевна.

Но женщины, выбежавшие, как и она сама, кто в чем был, стояли, прижавшись друг к другу, не в силах оторвать глаз от зарниц, ходивших по всему горизонту. Надежда, великая, жаркая надежда горела в усталых глазах. Когда Варвара Алексеевна, с трудом оторвав взгляд от беспокойно грохочущего горизонта, взялась за ручку двери, из сеней выскочила и чуть не сшибла ее с ног Галка, одетая в меховой сачок, в валенках, с обмотанной пуховым платком головой.

– Это куда же ты, голубушка, снарядилась? – удивленно произнесла старуха.

– А уж туда уж. Что ж, думаете, я так и буду сидеть, ждать, пока тетя Анна за нами на машине приедет? Уж ее дождешься!

Маленькая, как-то по-особому смугло-румяная, Галка походила, пожалуй, на бабушку, только глаза у нее были серые, большие, широко распахнутые, жадно смотрящие на мир, а у Варвары Алексеевны черные, узкие, будто всегда прицеливающиеся. И эти глаза, такие темные, что даже белки их имели кофейный оттенок, смотрели на девушку так, что та потупилась, покраснела.

– Думать не смей!.. Белочка, та за родину погибла, а тебя по дурости под пули несет. Пошла назад!

– Бабушка, уж я уж. – Меж длинными ресницами, заволакивая глаза, расплывались прозрачные озерца.

– Я уж, ты уж… Всё! Ступай в дом. У тебя мать воюет, и я перед ней за тебя в ответе.

За лесом протяжно зарокотало. Как будто кто-то стряхнул с кисти красные светящиеся капли, и они веером взмыли в небо и понеслись за реку. Рокотало снова и снова. Вся предрассветная мгла, и проявившиеся на небе облака, и, как казалось, даже сами уже поблекшие звезды – все окрасилось в малиновые тона.

– Катюша! Ура! Катюша заиграла? – кричала Галка и прыгала по скрипучему крыльцу.

– Ну, вот видишь, кажется, и без тебя управляются, – примирительно проворчала бабушка, вталкивая внучку в полумрак сеней.

В избе стало холодно. К размаскированным, густо вспотевшим окнам лип скудный декабрьский рассвет. В полумраке женщины поспешно укладывали, увязывали вещи. В избе была та бестолковая нервная суета, какая возникает на вокзалах задолго до прихода неторопливого почтового поезда.

4

С тягостным чувством, в котором мешались и любовь, и стыд, и удивление, и жалость, Анна смотрела на отца. Месяцы, в которые погибло столько народу, было искалечено столько судеб, изувечен город, разрушена фабрика, будто и не задели его. Он остался таким, как был. И теперь вот смотрел на дочь такими же спокойными голубыми глазами, и где-то в седине пушистых усов пряталась скорее угадываемая, чем видимая, обычная его добродушная улыбка, которая как бы говорила: всех-то я вас насквозь вижу, вижу, только помалкиваю.

– Что же, Нюша, ты будто мне и не рада?

В семье Анну всегда звали – отецкая дочь. Она росла такая же видная, статная, как Степан Михайлович, с такими же волнистыми русыми волосами, какие были когда-то и у него, и только глаза у нее были карие, а у него даже и в старости обращали внимание своей веселой ситцевой голубизной. И, вероятно, потому, что своего рассудительного, всегда ровного, ласкового отца она любила больше, чем прямую, резкую на язык мать, то, что она теперь узнала, потрясло ее особенно сильно.

Улыбка постепенно исчезла с лица Степана Михайловича.

– Ты чего смотришь, как солдат на вошь? Что с маткой? Больна?.. Умерла?

Он протянул к дочери руки, но та оттолкнула их.

– Уйди. Опозорил всех…

Недоумение сменилось на лице Степана Михайловича гневом. Даже губы дрогнули от обиды.

– Стой! Что ты мелешь… Девчонка!

– Старый человек, столько из семьи на фронте… Внучку фрицы убили, а он тут с гитлеровскими офицерами чаи-сахары разводит…

Степан Михайлович был совсем ошеломлен:

– Которую? Галку, Лену?

– Да при чем тут Лена! Женя погибла… Что-то сообразив, старик даже вздохнул с облегчением:

– Да не погибла она, жива Белочка… Ранена только. Мы с ней тут вместе и бедовали… уже поправляется, ковыляет потихонечку с клюшкой.

Новость за новостью! Среди беженцев, что ютились в пригородных деревеньках, много говорили о смерти Жени Мюллер. Рассказывали подробности, передавали ее последние слова. Сколько слез по ней пролито. И вот – жива. Шила, оказывается, у деда. Все перепуталось, перемешалось.

– Как же она к тебе попала?

– Раненую ее ко мне доставили.

– Кто доставил?

– Люди… Свет не без добрых людей, – уклончиво ответил Степан Михайлович и вдруг, схватив дочь за плечи, встряхнул ее. – Скажешь ты мне или нет, где мать? Что с ней?

Жгучая неприязнь к отцу уже остывала. В том, что сообщила Перчихина, было что-то не так. Но разбираться не было сил. Ощущая большую усталость, Анна монотонным голосом, будто во сне, рассказала отцу, как вчера утром рассталась она с матерью и, оставив на нее ребят, пешком двинулась к городу.

– Слава богу!.. Я уж было подумал… – успо-коенно произнес старик. – …А Женя говорила, будто бы вы все пароходом на Урал подались.

– Это Мария с ребятишками к своему Арсению поплыла… Нас с мамашей звала – это верно. Да мы уж решили: как-нибудь перезимуем тут, поближе к городу.

– Стало быть, верили?

– Мы-то верили, – ответила Анна, и карие глаза ее вновь стали отчужденными, колючими.

– И мы верили, – без всякого смущения, не опуская взгляда, произнес старик. – Мы с Белочкой и не только верили, – прибавил он многозначительно.

– А люди говорят, будто гитлеровцы к тебе хаживали, офицеры…

– Это для того, у кого глаза плохи, все кошки серы. Не всякий немец – гитлеровец. О том, дочка, надо подробно, да и не здесь толковать… Ты лучше расскажи, как вы там жили…

Но разговор не налаживался, не было в нем родственной теплоты. Стояли, будто чужие, обмениваясь новостями. Сестра Ксения с дочкой в Иванове, работает, комнату получили. Сестра Мария с детьми, с мужем Арсением Куровым на Урале; говорят, верхневолжские, прибыв туда, свой машиностроительный уже пустили на новом месте… Брат Николай давно не писал, да и куда писать, по какому адресу? А жена его Прасковья при своем госпитале где-то в тылу обосновалась. О ней ни слуху ни духу, но эта не пропадет, не таковская…

– А твой Георгий что пишет?

– Что ж ему писать, все они одно пишут: воюет. Только что-то редки письма стали. Мы ему каждую неделю посылали, а он – в месяц одно… Что уж и думать не знаю.

– А ничего и не думай, до писем ли. Видишь, кругом наступают… Да вот, – спохватившись, забеспокоился старик, – а Татьяна, как она? Вы ей насчет Белочки-то, упаси бог, не сообщили?

– Нет. Мы ждали, когда похоронная придет.

– Ну, слава богу, не заглянув в святцы, в колокола не бухнули.

Подошел директор. С озабоченным видом поприветствовав Степана Михайловича, он попросил Анну обежать вокруг ткацкой, посмотреть, не бродит ли где кто из фабричных. Если кого встретит, посылать сюда, к нему, или самой записать фамилии, адрес… Да вот еще всех, кого можно извещать, чтобы завтра утром выходили на работу.

– На работу? – Анна невольно оглянулась на догоравшее пожарище. Среди тлевших углей кое-где виднелись остывшие, потемневшие, покривившиеся, скособочившиеся остовы станков, с кирпичных стен свисали скрученные шкивы, оплавленные железные балки. – Куда же это на работу, Василий Андреевич?

– Как куда? Сюда… Сейчас только секретарю горкома пообещал приступить завтра к восстановлению.

– Секретарю горкома?

– Ну да, вон он ходит.

И. в самом деле, Анна увидела невдалеке секретаря горкома. Высокий, сутуловатый, в торчащей серой каракулевой шапке, он о чем-то беседовал с плотным, приземистым военным. В руках он держал пенсне и показывал им в сторону пожарища. Военный сдержанно кивал головой, и казалось, что он соглашается для вида, но сам не верит в то, о чем ему говорят.

– Счас, счас все сделаю, – торопливо ответила Анна директору, не сумев скрыть облегчения. – Пошла я, батя, видите…

– Ночевать приходи, – грустно улыбаясь, сказал Степан Михайлович и сунул ей в руку какой-то сверток. – Возьми, захватил я на всякий случай. Голодна, наверно.

В свертке оказались ржаные лепешки, присыпанные сверху крупной солью. Соль хрустела на зубах. Лепешки казались необыкновенно вкусными. Анна поддела рукой горсть снега и бросила его в рот. Снег был девственно чист, словно лежал он в поле, а не на фабричном дворе.

Обходя фабрику, женщина убедилась, что зал автоматов – огромный, весь как бы состоявший из окон и бетонных столбов цех, построенный уже перед самой войной и являвшийся гордостью верхневолжских текстильщиков, – действительно пощажен пожаром. Только крыша оказалась пробитой да стекла кое-где были вынесены взрывной волной. Старые приземистые корпуса приготовительных цехов, стоявшие поодаль от ткацкой и соединенные с ней лишь крытой, застекленной галереей, тоже были целы. Но вот котельная издали походила на старый гриб, тяжелая шляпка которого осела на сгнившую ножку. Стены были подорваны, и крыша, не разрушившись, опустилась прямо на котлы.

Не дойдя до развалин, Анна остановилась в удивлении. Огромный человек брал по очереди на руки каких-то людей, легко, будто ребятишек, поднимал вверх, и они исчезали под нависшей крышей. Когда Анна приблизилась, человек этот был уже один. Сложив ладони рупором, он кричал кому-то в небольшой пролом стены:

– …Флянцы как, флянцы? Чего там щупать? Обстукать надо, кругом обстукать, и болты опробуйте… Ясно?

Человек показался Анне знакомым, но вспомнить, кто он, она не смогла. Спросила фамилию, адрес, место работы.

– Это зачем же? – добродушно осведомился гигант, с откровенным интересом рассматривавший ее лицо, раскрасневшееся от ходьбы и мороза.

– Завтра на работу выходить, вот зачем, – весело сказала она, ожидая, что приятно поразит собеседника.

– А мы уж вышли, – просто ответил тот, обтер о ватник большую свою руку и протянул Анне. – Лужников Гордей Павлович, механик котельной, сорока восьми лет от роду, женат, не судился, адреса не имею. – И развел большими руками. – Сгорел адрес, товарищ начальник… Все?

– Эй, ты с кем там, Гордей Павлович? – послышалось из щели под крышей.

– Да вот тут один симпатичный товарищ рабочий класс регистрирует… Ну, как там? Обстучали трубы?.. Особенно на сгибах, на сгибах потщательней! – И пояснил Анне: – Самовар вот свой тут обследую, цел ли.

– Это они обследуют, а вы?

– А мне в ту щель, видите, не пролезть – мала, – сказал Лужников, усмехаясь. – Вот и приходится руководить, так сказать, из кабинета…

Анна переписала немало народу, удивив всех отрадной вестью. Когда же она вернулась к догоравшим развалинам, люди толпились у телеграфного столба, на котором белело рукописное, прилепленное хлебным мякишем объявление:

К сведению рабочих, инженерно-технических работников и служащих ткацкой фабрики комбината «Большевичка»

Сим дирекция фабрики доводит до сведения, что с 17 декабря 1941 года будет производиться прием на работу. Желающие получить таковую являются в отдел кадров фабрики, временно расположенный в помещении пожарного поста. Преимущество при поступлении будет оказываться тем, кои работали на данной фабрике до ее эвакуации, и их родным, имеющим квалификацию, а также желающим получить таковую.

Директор фабрики В. Слесарев.

Почерк был четкий, круглый. Слесарев сам написал эту бумагу, и все эти женщины и редкие среди них мужчины – пожилые слесаря, шлихтовальщики, помощники мастеров – читали и перечитывали ее, наслаждаясь неуклюжими канцелярскими, зато такими с детства знакомыми, привычными словами. Были среди них и дряхлые пенсионеры, приковылявшие сюда с палочкой, и матери с детьми на руках. Они, эти люди, десятилетиями работали здесь. Вся жизнь их была связана с фабрикой. Даже во время отпуска, получив путевку в дом отдыха или в санаторий, на юг, иные из них тяготились вынужденным бездельем. А тут прошли месяцы, и какие! И нет ее, фабрики. Горьким жаром дышат развалины. Но тут рядом вот оно, объявление: «сим», «кои», «таковую». Люди верили и не верили.

– Скор, больно скор Василий Андреевич… Куда ж тут «на работу»?

– Раз написал, стало быть, знает… Мужик деловой, не трепло какое-нибудь.

Двор комбината заметен снегом, тих, как кладбище. Саперы шарят по углам уцелевших корпусов, отыскивая мины. Бойцы в зеленых пограничных фуражках извлекают из подвалов попрятавшихся там немцев. Где-то нет-нет да и рванет снаряд, и эхо раскатится по двору, гулкое, звонкое, будто в горах. Оттуда, где солнце опускается за гребенку труб электростанции, слышна еще и пулеметная стрельба. А тут Слесарев, окруженный людьми, сидит у бочки, будто в кабинете, на носу очки, не хватает только черных сатиновых нарукавников, которые он надевал обычно во время работы. От всего этого на душе у Анны стало необыкновенно хорошо. Вновь возвращалась к ней жизнерадостность. Она положила на бочку список и с преувеличенной торжественностью, не без насмешки отрапортовала в стиле объявления:

– Сим доводится до вашего сведения, Василий Андреевич, что пожелавших получить таковую, тех, кои мною записаны, у меня тридцать одна душа…

Директор сдвинул было брови, но морщины на его выпуклом упрямом лбу тут же разбежались, крупные неподвижные губы тронула скупая улыбка.

– Видали? Калинину никакая война не берет, Как была зубоскалка, так и осталась.

– А чего мне меняться, меня и такую муж любит.

Люди улыбались. Вновь перед ними была прежняя Анна Калинина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю