Текст книги "Глубокий тыл"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)
6
Похоронную принесли, когда Ксения Степановна была на фабрике. Дома оказался только Арсений Куров. Он грипповал, вторую неделю «сидел на бюллетене» и по такому случаю пребывал в состоянии сердитой меланхолии. Чтобы хоть как-нибудь скоротать вынужденное безделье, он затеял белить квартиру. Так, в колпаке, сложенном из газеты, с кистью в руках, с лицом, обрызганным пятнами краски, и застал его посыльный.
Куров принял два пакета, адресованные Ксении Степановне Шаповаловой. Расписался, отнес их в ее комнату, положил на стол и снова принялся было за работу, но какая-то неосознанная тревога заставила его опустить кисть в ведро. Как депутат, Ксения Степановна получала много писем. Но тут оба пакета были из военкомата. Да и посыльный вел себя как-то странно. Он торопливо принял разносную книгу, не глядя на Курова, быстро вышел. А что, если…
Предчувствие беды не давало Арсению покоя. Он вернулся в комнату Ксении, вынул из жесткого незапечатанного конверта сложенный лист и, развертывая его, почувствовал, как противно задрожали руки. Сразу будто вцепились в глаза слова: «…пал смертью храбрых». И тут же увидел он тщательно выписанное: «…гвардии старший лейтенант Марат Филиппович Шаповалов».
Вернувшаяся домой Юнона застала Курова в своей комнате. Обрызганный краской, он стоял у стола, держа в руках какую-то бумагу. Девушка не обратила внимания на его странный вид.
– Сейчас у нас красить будете, да? – спросила она. – Дядя Арсений, вы уж потщательней. К маме избиратели ходят, а у нас теперь одна комната, и та закоптела, как кузница…
– Прочти, – хрипло сказал Арсений, протягивая бумагу.
Девушка быстро пробежала глазами по строчкам, потом начала читать снова. Красивые губы ее вздрогнули.
– Марат… – шепотом сказала она, и, уронив голову на комод, заплакала навзрыд. Арсений на цыпочках подошел к ней, положил на плечо руку, погладил.
– Полно, полно, что ж тут плакать… Не поможет… Давай думать, как матери сообщим.
Юнона подняла голову, машинально скользнула взглядом по своему изображению в зеркале, заметила меловые пятна, оставленные на свитере рукою Арсения, машинально попыталась их отряхнуть. Но взгляд ее снова поднялся к фотографии Марата, висевшей над комодом, и она снова заплакала, закрыв лицо руками.
Арсений не пытался утешать девушку. Он думал, как лучше подготовить мать ее к страшной вести. Но все произошло само собой. Ксения Степановна, незаметно войдя в комнату, увидела рыдающую дочь, растерянного соседа, бумагу на столе и, как была, в пальто, в платке, опустилась на стул. На бледных щеках пробрызнул пятнистый румянец, губы побелели, высохли. Она тихо спросила:
– Кто?.. Отец, сын? – Ей не ответили, но она, как-то угадав, пронзительно вскрикнула: – Марат!
Привлекла дочку, прижала к себе, как бы желая ее защитить от какой-то опасности, и застыла, закрыв глаза.
– …Юночка, как же это?.. Маратик… Третьего дня письмо: «…не беспокойтесь, мама, я, как всегда, здоров»—и… – Схватила бумагу, снова пробежала ее глазами, для чего-то потрогала вписанное чернилами имя. Руки упали на колени. Бумага, порхая, полетела на пол.
Так и сидела она, глядя в пространство, и ни одной слезинки не вытекло из ее сухих, окруженных усталой синевой глаз. Юнона все еще плакала, теперь лежа на кровати. Ксения Степановна не двинулась, не издала ни звука, и Арсению было жутко смотреть на ее окаменевшую фигуру, на руки, бессильно свисавшие вниз, на ее странно блестевшие глаза с застывшими зрачками…
– Тут, Степановна, тебе еще письмо какое-то, – выговорил он наконец, показывая второй конверт.
– Дай. – Она как-то механически протянула за письмом руку, неторопливо отщипнула от конверта полоску бумаги, пробежала написанное. – Это комиссар части… Пишет: погиб геройской смертью… Будто матери легче!
Она положила письмо на стол и снова застыла в неподвижности. Юнона встала с постели и подняла второе письмо.
– Как же так, мама, все равно? – Вытирая уголком одеяла глаза, она торопливо читала послание комиссара. – Видишь, Марат и его товарищи представлены к самой высокой правительственной награде… Дай я тебе прочту.
– Потом, потом…
Ксения Степановна встала, неверным шагом подошла к фотографии, сняла ее со стены и долго разглядывала, что-то шепча.
– Ступай, Арсений Иванович, и ты, Юна, ступай. Одна побыть хочу, – тихо сказала она.
7
Устроившись на табурете посреди пестрой, не-добеленной кухни, Юнона прочла Курову письмо командира. Гвардии старший лейтенант бронетанковых войск Марат Шаповалов погиб так.
Где-то западнее Верхневолжска, у истока реки, части наши предприняли местную попытку прорвать укрепленный пояс, сооруженный здесь противником. После артиллерийской подготовки пехота ворвалась в узкий прорыв. Ей в поддержку, для развития успеха, были брошены три тяжелых танка под командованием Шаповалова. Машинам удалось благополучно миновать перепаханную снарядами полосу, но тут вражеская артиллерия открыла беглый отсечный огонь… Два танка были вынуждены повернуть, и лишь один командирский, маневрируя, продолжал двигаться вперед, выполняя свою задачу. Шаповалов уже заметил, что на флангах прорыва ожили смолкшие было во время артиллерийской подготовки дзоты. Сменив сектор обстрела, они держали теперь под пулеметным огнем весь узкий коридор и его предполье. Вливавшаяся в прорыв пехота залегла. В смотровую щель старший лейтенант видел, как заметны на снежной равнине темные фигурки бойцов. Из дзотов их можно было расстреливать одну за другой. Люди не имели даже возможности отойти.
– Подавить огонь!.. Заставить замолчать пулеметы! – прошелестел в наушниках Шаповалова переданный по радио приказ.
Ствол танковой пушки был уже перебит немецким снарядом, но, видя, как гибнут люди, Марат Шаповалов принял решение, опрокидывающее все, чему учили его на уроках танковой тактики.
Он развернул машину и, повел ее прямо через вражеские окопы на земляные холмики, исторгавшие огонь. Налетев на первый из дзотов с тыла, машина грудью сбила бревна наката, потом вскарабкалась на самый дзот и, развернувшись, гусеницами растоптала его. Привлекая на себя все усиливающийся артиллерийский огонь, танк продолжал двигаться ко второму дзоту. Тем же маневром он растоптал и его. Похоронив под землей его защитников, рванулся к третьему, но тут новый снаряд угодил ему в борт. Броня выдержала, но заклиненная башня лишилась возможности поворачиваться. И все-таки окутанная дымом машина появилась на холме и обрушилась на третий дзот. Он тоже был раздавлен. Но и с танком случилась беда: третий снаряд перебил ему гусеницу, и он, зарычав, исторгая сизый дым, бессильно завертелся на месте.
Необычный маневр танкистов позволил пехоте отойти и вынести раненых. Но экипаж подбитой машины оказался в критическом положении. Танк стоял на холме, изрезанном вражескими окопами, хорошо видный со всех сторон. Это была мощная машина новой модели, только что принятой на вооружение. Противник, как видно, мечтал захватить ее целой. Артиллерия смолкла. И наблюдатели заметили, как по извилистым траншеям солдаты врага, перебегая, движутся к раненой машине. Танкистов по радио предостерегли об этой новой опасности. Те ответили: видим. Танк молчал, пока неприятель не подошел вплотную. Тут заработали его пулеметы. Атакующие отхлынули, унося своих убитых и раненых.
Так повторялось несколько раз, пока немцы не прекратили эти попытки захватить машину. Они, видимо, рассудили, что уйти ей некуда, и решили взять экипаж измором. Прошли сутки, шли другие. Рация танка периодически передавала: «Держимся… кончилась вода, плавим снег», «Держимся, доели неприкосновенный запас», «Кончились пулеметные ленты. Сохранились гранаты и личное оружие, будем держаться до конца».
Наши наблюдатели со своих постов хорошо видели в бинокли и стереотрубы черное пятно, темневшее на далеком пригорке. Маленькая стальная крепостца, блокированная со всех сторон, еще продолжала держаться посреди вражеских укреплений. К передовой подтягивались свежие роты, подвозились боеприпасы. Утром на третий день осады части должны были рвануться на выручку осажденным. Но за несколько часов до этого, еще до рассвета, над вражескими позициями вспыхнул огромный костер. Ожившая рация танка передала слабый голос. Гвардии старший лейтенант Шаповалов докладывал: «Они облили машину бензином и подожгли. Они рядом, кричат по-русски: «Сдавайтесь, пока мы вас не поджарили…» Мы задраили люки. Броня накаляется… Невозможно дышать…»
Трагедия танка происходила на виду у всех.
Множество глаз, приникнув к биноклям, к окулярам труб, мучительно, с напряжением следили за тем, как на холме полыхает страшный костер. Радист дрожащей рукой прижимал наушники, боясь пропустить хотя бы шорох. Вот вновь ожила рация: «Нечем дышать… Горит одежда. Советские гвардейцы умирают, но не сдаются! Да здравствует Родина!.. Мстите…» Фраза оборвалась грохотом, раскатившимся над заиндевевшими лесами. Костер взметнулся вверх…
– «Ваш сын сражался, как настоящий коммунист, и погиб смертью героя, – читала Юнона, впиваясь в строки повлажневшими глазами. – Каждая мать может гордиться таким сыном; все мы, его боевые товарищи, делим с вами горесть тяжелой утраты и даем вам, уважаемая Ксения Степановна, наше честное гвардейское слово жестоко отомстить за него».
Девушка опустила бумагу.
– Вот это смерть!.. – Потом подняла письмо, пошарила по нему глазами и вновь перечитала уже прочитанное раньше место: – «Командование представило вашего сына и весь его экипаж к высшей правительственной награде…» Арсений Иванович, а ведь могут посмертно Героя дать, а? Хотя нет, на Героя; он, пожалуй, не вытянет, а вот на орден Ленина наверняка… Как вы думаете?
Арсений недоуменно взглянул на девушку и, ничего не сказав, тяжело поднялся и вышел. В прихожей он снова взялся за кисть и принялся белить стену, что была поближе к двери Шаповаловых. Белил, а сам прислушивался, что происходит в комнате. Но там было тихо.
Осторожно ступая меж пятен краски, расплывавшихся по полу, Юнона прошла к себе, но сейчас же выбежала в прихожую.
– А где мать?
Комната пуста. Исчезло и похоронное извещение. На полу лежал лишь пустой конверт.
– Может, к деду с бабкой побежала? – предположила девушка.
Арсений задумался, вспомнил что-то свое, вздохнул и глухо сказал:
– Нет, я так думаю: не иначе, как на фабрику.
8
Оставшись одна, Ксения Степановна долго держала в руках фотографию сына. Всматриваясь в остроскулое цыгановатое мальчишеское лицо, в колючие глаза, задиристо смотревшие из-под ребристого кожаного шлема, она никак не могла себе представить, что ее мальчика уже нет в живых, что никогда больше не вбежит он в комнату, непричесанный, вихрастый, шумный, не отщипнет на ходу от целого пирога, не опрокинет залпом, не садясь за стол, чашку чая, не поддразнит свою спокойную красавицу сестру.
Офицером танковых войск она сына не помнила. В этом тяжелом шлеме он казался ей ряженым. А вот фабзайцем, а потом быстрым, сноровистым помощником мастера он вставал перед ней, как живой. Стоило зажмурить глаза, и он был уже тут, усмехался, быстро выбрасывал в пространство кулаки, прыгая и ловко изгибаясь, как это постоянно бывало в последние годы, когда он вдруг увлекся боксом. Никто не видел его ти-хим, спокойным, и, может быть, еще и поэтому торжественные слова «погиб смертью храбрых» как-то совершенно не шли к нему. А ведь мать никогда его больше не увидит, ни живым, ни дазке мертвым…
От жестокой этой мысли Ксения Степановна застонала. Потом, движимая каким-то порывом, почти бессознательно, схватила письмо и тихо вышла из комнаты. Она не помнила, как спустилась с лестницы, как очутилась на улице; она не чувствовала ни теплого, весеннего ветра, ни влажного дыхания отогретой за день земли. С непокрытой головой, с разметанными ветром прядями волос, прядильщица бессознательно бежала куда-то, а ноги сами несли ее знакомой дорогой, по которой она ежедневно ходила уже много лет.
– Аль забыла что, Степановна? – спросила удивленная вахтерша, снова увидев знаменитую прядильщицу в дверях фабрики.
Ксения Степановна не ответила. По чугунным узорчатым, отполированным подошвами многих поколений рабочих ступеням она поднималась все выше и выше. Как лунатик, остановилась на одной из лестничных площадок. Удивленно огляделась: где она? Пеед ней была застекленная дверь с табличкой «Медпункт». Механически толкнула ее, но дверь оказалась запертой. Из цехов на лестницу тек густой однотонный гул веретен. Смена в разгаре. Кругом ни души. Почувствовав, как ноги подкашиваются, прядильщица присела на холодные ступени.
– Погиб смертью храбрых… смертью храбрых… погиб… – шептали бледные губы.
Несколько раз открывалась дверь из цеха, пропуская тележки, нагруженные в несколько этажей ящиками с пряжей. Гул веретен разом вырывался на лестничные площадки, оглушал, дверь хлопала, и он вновь становился ровным, убаюкивающим. Толкая свои тележки, возилыцицы успевали рассмотреть темную фигуру женщины, сидевшей на ступеньках. И вот от машины к машине, из цеха в цех бежал смутный, тревожный слух, что у Ксении Шаповаловой какая-то беда, что сидит она на лестнице одна-одинешенька и вид у нее – краше в гроб кладут.
Озабоченные люди стали появляться со всех концов, спускались сверху, поднимались снизу. Молчаливая толпа женщин обступала прядильщицу. Они ни о чем не спрашивали, эти женщины, девушки, прибежавшие сюда прямо от своих машин, в фартуках, в тапках на босу ногу. Они просто стояли и сочувственно смотрели на нее. Но когда Ксения Степановна подняла голову, она увидела кругом знакомые и незнакомые лица и на них тревогу, заботу, молчаливый вопрос. Его так никто и не задал, этот вопрос, но она угадала его по взглядам и сама пояснила:
– Сын погиб… Убили.. – И, сказав это, прильнула к груди той из работниц, что стояла поближе, и тихо заплакала.
Сбегали за ключом, отомкнули дверь медпункта, засветили лампу. Кто-то приволок из конторы мягкое кресло. Его поставили у двери.
– Ксения Степановна, присядь.
– Верно, что ж тут, на ходу-то, еще ветром прохватит. Кругом сквозняки…
– Ты поплачь, поплачь, милая, легче будет, слезой любое горе исходит.
– Женатый он был, сын-то?
– И чего глупость спрашивать, женатый или холостой! Будто матери не все равно!
– Степановна, не забывай, у тебя дочь осталась, вон какая краля… Внуков нянчить будешь.
Веретена жужжали глухо, напряженно. Машинам не было дела ни до чьего горя. Работницы прибегали, торопливо говорили что-то ласковое и снова убегали в цех. Но вокруг кресла, в котором сидела Ксения Степановна, все время было тесно. Не замечая, как меняются вокруг нее люди, прядильщица все время говорила:
– А вы ступайте, ступайте, работайте, я тут одна посижу.
Но одной остаться ей не дали. В перерыв принесли чаю. Кто-то положил Ксении Степановне на колени пару черных лепешек. Она машинально поела. Смотря на окружавших, она как-то помимо воли думала… Разве она одна? Сколько матерей осиротело только на этой фабрике… Вот утешают, плачут по чужому горю, а, наверное, не у одной муж убит, сын ранен, жених без вести пропал… У каждой своя боль…
– Ступайте, милые, работайте.
– И верно, машина не ждет, дай я тебя обниму на прощание.
– Не вешай голову, Ксения Степановна.
– Что ж поделаешь, вся земля нынче кровью умыта.
И вдруг женщины расступились. Перед прядильщицей, запыхавшаяся, раскрасневшаяся, с бисеринками пота на переносице, надсадно дыша, стояла Анна.
– Ксеничка! – Нюша!
Все потихоньку разошлись, оставив сестер наедине в пустой комнате. Те стояли, обнявшись.
– Ты знаешь?
– Знаю… Пойдем к мамаше… Я за тобой на фабрику, а Юнона – туда. Так и уговорились: не знали, где тебя захватить… Пошли…
Ксения покорно двинулась за сестрой. Ей хотелось теперь, чтобы кто-то за нее думал, говорил, что нужно делать, чтобы кто-то вел ее. Возле деятельной Анны ей стало как будто легче.
Ошеломленные старики понуро сидели у стола по обе стороны от Юноны. Из-за занавески доносились всхлипывание и посапывание. Там в одиночестве шумно переживала горе Галка. Ксения вошла прямая и будто бы подтянутая, но тут же у двери споткнулась о стул и чуть не упала.
– Горе-то какое! – только и сказал Степан Михайлович.
– …И ведь как погиб, это ж подумать! – тихо произнесла Варвара Алексеевна и вдруг вскрикнула: – Проклятущая война!
– Мать, мать, договорились же, – пробормотал старик, торопливо выходя за занавеску.
– Ты еще не читала письмо комиссара, – с неестественным оживлением говорила Юнона, подходя к матери. – Мы Маратом можем гордиться.
Ксения Степановна повертела знакомый конверт.
– Прочти.
Девушка развернула письмо. Она уже знала текст почти наизусть, читала хорошо, с выражением. Старики, вновь появившиеся в комнате, слушали, прижавшись друг к другу. Стоя в тени занавески, Анна с тревогой посматривала то на сестру, то на родителей: кажется, самое острое уже миновало, и Анна, привыкшая думать и заботиться прежде всего о других, решила: нужно сейчас навалить на Ксению, как в свое время на Арсения, побольше дел, не давать ей оставаться наедине со своими мыслями… А Юнона! Ведь это послушать только, прирожденный агитатор, как чи-тает…
– «…С коммунистическим приветом комиссар гвардейской бронетанковой части старший батальонный комиссар А. Орахелашвили», – закончила та письмо, свернула лист и даже аккуратно провела ногтем по сгибу.
Галка шумно потянула носом, всхлипнула и опять убежала за занавеску. Девушка осуждающе посмотрела ей вслед.
– Наши комсомольцы могут гордиться Маратом. Мама, ты позволишь мне снять с письма копию? Пусть завтра почитают у меня в комсомольских группах… А может, стоит опубликовать в многотиражке? Или в областной? Как ты думаешь, тетя Анна, а?
Анна не знала, что ответить. Племянница говорила совершенно правильные вещи. На чем же, как не на таких примерах, воспитывать молодежь? И в то же время в этом разумном предложении было что-то, что вызывало у нее неясный протест.
– Письмо матери адресовано, ей и решать.
– Ах, какая разница! – устало отозвалась Ксения, снова погружаясь в какое-то самоуглубленное забытье.
Стук в дверь заставил всех вздрогнуть. Из коридора просунулась женская голова.
– Здравствуйте! Ух, сколько людей!.. Мне бы Степана Михайловича на одно слово.
Старик тяжело встал, грузно подволакивая ноги, направился к двери. Сразу же послышался страстный шепот, убеждающий, уговаривающий, укоряющий.
– Лучок! Кто о чем, а шелудивый о бане! – раздраженно прервал Степан Михайлович. – Внука у меня убили, понимаешь, внука, а ты с лучком тут каким-то!
– Внука! – вскрикнула женщина. – Ой, беда какая! Это которого же, Михалыч?
– Марата.
– Сына Ксении Степановны? Боже мой… Вы извините, я разве знала…
Голова скрылась.
– Что такое? – с преувеличенным интересом спросила Анна, стараясь хоть как-то разрядить атмосферу тоскливой сосредоточенности.
– Да Зойка Перчихина из сто второй каморки, лучок ей подавай.
– Какой лучок?
– Да тот самый, что у нас в ящике на окне… Совсем с ума посходили: той дай отводок, этой дай отводок… Вон он, ящик-то, гол, как колено. – Степан Михайлович вздохнул. – Эх, Нюша, от горя да бед человека всегда к земле тянет! А тут хоть в горшке, да земля. Вот вам, партийному начальству, самая пора об этом подумать…
– О чем, о чем, батя? – заинтересованно спросила Анна, видя, как отец начал отвлекаться от дум о погибшем.
– Да о земле, об огородах. – Старик вздохнул. – ; Помнишь, Варьяша, как после революции в голодуху все фабрики за огороды взялись? Ты, Нюша, маленькая была, а вон Ксения, той и покопать довелось… Не забыла?
– Да, да, конечно, – рассеянно подтвердила Ксения Степановна, поднимаясь.
Анна видела, что она вся погружена в свою думу и, должно быть, вовсе утратила способность воспринимать окружающее.
Какими-то механическими движениями она сняла с вешалки пальто, оделась, заправила под платок волосы.
– Я пошла. – Это прозвучало почти спокойно, и всем, кроме Анны, стало легче. Однако та и виду не подала, что не верит в это внешнее спокойствие, и только рукопожатие, которым обменялись сестры, было крепче и продолжительнее, чем обычно.
9
Через день Анне вновь удалось вырваться к старикам. Не хотелось оставлять их в такие дни наедине с их горем. Да и случайно оброненные Степаном Михайловичем слова о тяге людей к земле заинтересовали ее.
Лишь смутно помнила она, как когда-то люди толпами ходили далеко за город, копали гряды, растили овощи, картофель, капусту. Кто и как все это тогда организовывал, девочке не было, разумеется, интересно. Но в памяти сохранились и веселый дух этой необычной для фабричных людей работы, и вкусный запах земли, дышавшей совсем по-иному, чем на фабричном дворе. Помнилось, и как осенью на вагонетках узкоколейки в кулях привозили урожай, и какой веселый шум и галдеж стояли возле общежитий во время дележа. А как хорошо было на общей кухне печь в золе картошку, как аппетитно она парила, когда ее, зарумянившуюся сверху, легким ударом кулака разбивали на ладони и она как бы раскрывалась, вывертывая наружу крахмалистую мякоть!..
Общественное огородничество! Ведь это же чудесная мысль! Нет, прав, прав отец. Самая пора подумать о земле. В трудный военный год это может стать делом прямо-таки политическим.
Конечно, любители покопаться на грядах огородничали и до войны. По заявкам фабкомов горсовет охотно отводил им участки на пустырях. Но то было ничтожное дело, любительство. Анна же мечтала теперь поднять всю фабрику, дать всем возможность и повод побыть на воздухе. Да разве только это? А зелень, овощи, два-три, а то и четыре мешка картошки, разве это не подспорье в тяжелую военную пору?
Так из слов, мимоходом оброненных отцом, у нее вырастала большая и, как она в этом все больше убеждалась, полезная затея. Придя к своим, Анна сразу увлекла ею стариков, и тень Марата Шаповалова на время покинула комнату, уступив место житейским делам.
– Хоть теперь человек среди железа и камня живет, душа его к земле еще крепко привязана, – рассуждал Степан Михайлович. – У земли над ним большая власть. Был в древности у греков философ такой, Платон…
– Про свого Платона потом доскажешь, – нетерпеливо перебила его Варвара Алексеевна. – Тут, Нюша, и толковать не о чем. Раскачивай Настюшку Нефедову, обмозгуйте вместе, и за дело. Объяви завтра: на огороды запись – вся фабрика в очередь Станет. Уж я ткачей знаю…
Но тут же у стариков возник спор: как лучше вести огороды?
– У нас страна какая? Социалистическая. Так и нечего рассуждать, коллективно хозяйничать надо: все за одного, и один за всех, – категорически заявила Варвара Алексеевна.
– А я бы, Варьяша, не так поступил, – осторожно опроверг Степан Михайлович. – Землю надо на всех получить, это верно. Но каждому свое нарезать. Можно даже по едокам. Тут как? Хоть грядка, да моя. Хочу – картошку ращу, хочу – укроп сею… Дело фабкома – семена достать, лопаты там, грабли, вилы, помочь землю поделить – и в сторону: хозяйничайте, как знаете… Вот тогда, верно, будет у людей не только картошка, а и отдых.
Услышав все это, Варвара Алексеевна даже руками всплеснула:
– До чего ж ненавижу я это в тебе: мой, моя, мое!.. Мужики вместе хозяйничают, а рабочему классу подай свою полосу, отсталый ты человек! Жена у него – большевичка, дети – коммунисты, внуки – комсомольцы. А этот как был старорежимный, так и остался… Ведь уж социализм построен, проснись!
Сколько Анна себя помнила, родители ее, прожившие в мире и согласии долгую жизнь, по таким вопросам никогда не могли сговориться. Обычно старик, любивший, чтобы все было тихо, мирно, от подобных споров хитро уклонялся. Но уж если они завязывались, твердо стоял на своем. Теперь, когда мать резанула его по больному, он вскочил и так грохнул кулаком по столу, что со звоном подпрыгнули чашки.
– Старорежимный!.. Ты что ж это мне социализмом в нос тычешь? Ты что его одна, как пирог воскресный, испекла? Моей доли в нем нет? Ты, милая, передо мной партбилетом своим не тряси! Его не только в кармане, его и здесь, – старик хлопнул себя кулаком по широкой груди, – и здесь вот носить можно.
Анна положила руку отцу на плечо, но тот гневно оттолкнул ее.
– Больно у матери твоей все легко получается: книжку прочел, лекцию прослушал, в какой-то там кружок годок-другой побегал, и готово: здравствуйте, я новый человек.
Варвара Алексеевна не без опаски смотрела на расходившегося мужа. Но была она не из тех, кого можно испугать.
– Как это так кружок, как это книжка!.. А кого мы двадцать пять лет жить по-новому учили? Для кого всю страну заново переделали? Кто с тебя, со старого, всю жизнь эти самые родимые пятна капитализма соскребает?
– Легко, легко у тебя все, Варьяша, получается, – успокаиваясь, продолжал старик. – Новый человек! Это ведь не на плакате нарисовать. Вон Галка перед первой пятилеткой родилась, а думаешь, в ней этого нет? Идет она мимо магазина, туфли на витрине – они для нее одно, а купила, домой принесла, под кровать поставила – другое, свое, она с них каждую соринку снимет. Ну, скажешь, нет?
– И скажу, нет! Ты знаешь, когда я в кооперативной комиссии от горсовета работала, как мы все страдали и злились, если товар в магазине не берегли? Бывало, нагляжусь безобразий – больная стану. Из-за своего добра никогда так не расстраивалась.
– Ты, Варьяша, у меня особенная, – не без гордости произнес Степан Михайлович. – Но всех по себе не равняй. Не забывай, что человек с тех пор, как себя помнит, говорил: «Своя рубаха ближе к телу», «Мышка, и та в свою нору тянет», «Своя рука к себе гребет», «Пальцы-то внутрь ладони гнутся…» Скажешь, не слышала?
– …и одиннадцатая заповедь: не зевай. Так? – ядовито добавила Варвара Алексеевна.
– Что ж, и не зевай! С тем человек рождался, с тем помирал… «Полюби ближнего, как самого себя» – это двадцать веков попы твердили… А ведь не полюбили. Себе-то каждый всегда был всех ближе… Эх, Варьяша, Варьяша, разве можно так, сразу из людей все это вытравить! И забывать этого нельзя. – Степан Михайлович теперь сам привлек к себе дочь. – А ты, Нюша, если хочешь, чтоб народ тебя уважал, по земле обеими ногами ходи, на бумажных-то крылышках на небо не упархивай.
– А кто упархивает? У кого ж это бумажные крылья, уж не у меня ли? – грозно спросила Варвара Алексеевна.
Спор снова разгорелся – обычный, знакомый, немножко смешной, и Анна радовалась, что старики, увлеченные спором, отвлеклись от тяжелых дум. А сама она, рассеянно следя за перепалкой, живо рисовала себе свежевспаханную, дышащую весенней влагой землю, множество людей с лопатами, тяпками, граблями…
– Галка, народ на кухнях по-прежнему собирается? – неожиданно спросила она у племянницы, смуглая физиономия которой, осунувшаяся, побледневшая за время болезни, виднелась из-за приподнятой занавески.
– Да уж как же ж, обязательно! Топят уж теперь.
– Схожу-ка я на кухню, – сказала вдруг Анна, направляясь к двери.
Опасливо оглядываясь на стариков, Галка накинула пестрый халатик, сунула ноги в тапки и тихонько выскользнула в коридор вслед за теткой.