355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 40)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 42 страниц)

Из зала послышалось: «Нет!»—потом аплодисменты, веселые, задорные. Ксения Степановна огляделась: все аплодируют. Только один инструктор писал и писал, не выражая никаких чувств, не отрывая глаз от блокнота. Прядильщица видела: дочь подавлена всем происходящим. Ей было жаль ее, страшно за себя, и все-таки она не досадовала на этих шумных, не лезущих за словом в карман ребят. И еще вспомнилось ей, как в год бурного размаха новаторских починов все на фабрике ходили словно бы даже под хмельком, как она сама однажды целый вечер, до ночи, пробродила по фабричному парку, думая, что бы это вложить свое, полезное во всесоюзную копилку инициативы. Договор свой писала Ксения Степановна дома, по многу раз переделывая каждую фразу. Потом читала Филиппу и снова переделывала. И весь он уместился на четвертушке бумаги. Но вот и теперь, столько уже лет спустя, она помнит наизусть каждое слово и даже помнит листок, который Марат вырвал для матери из своей тетрадки по математике…

Ну, ладно, все эти ребята не бузотеры. Они правы. Но почему они так сердиты на ее девочку? Разве та хотела дурного? Разве она не отдавала всю себя комсомольским делам?

Вот теперь говорит высокий взлохмаченный парень, Рабов. Это сын того мастера, с которым до ночи за чашкой чая обмозговывала Ксения Степановна когда-то свое знаменитое предложение о сквозных бригадах. Старого Рабова нет в живых. Он погиб где-то под Москвой. А вот сын говорит, как отец, так же смешно разбрасывая руки и так же, как тот, густо пересыпает свою речь словом «товарищи».

– Я, товарищи, был, товарищи, у ребят на Ситцевой. Как раз там, товарищи, тоже к отчету готовились. Так секретарь их Ганька Гаврюшкин от машины к машине с листом ходил и все ребят спрашивал, чем они в комсомольской работе недовольны… А Юнона наша, товарищи, вроде как вратарь, товарищи, на футбольном поле, у нее вся забота – критику в свои ворота не пропустить. Все мячи отбить, чтобы потом в протокол записать: выступало, мол, столько-то, и критика была острая, и собрание прошло единодушно и на высоком уровне. А потом на машинке отстукать – и в райком. Вот и выходит, что все мы тут для райкомовского архива кипим. – Он говорил и еще что-то, а потом вдруг неожиданно повернулся к Ксении Степановне. – У нас тут, товарищи, старая коммунистка Ксения Степановна Шаповалова, товарищи, сидит. Попросим, товарищи, ее сказать, что она тут о нас думает.

Собрание пришло в движение, зашумело и многими голосами загромыхало: «Просим, просим!» Белокурая девушка, сидевшая рядом с прядильщицей, жарко зашептала ей в ухо: «Ну, миленькая, ну, золотая, ну, смотрите, как все вас любят! Скажите чего-нибудь!» А из президиума с надеждой смотрела на нее Юнона. И прядильщица не выдержала, поднялась, подошла к трибуне, для чего-то надела очки, потом сняла и, держа их в руках, обратилась к притихшему собранию:

– Вот вы тут, ребята, бюро свое трясли. Дочку мою, Юнону Шаповалову, бранили. – Прядильщица вздохнула, и в помещении стало так тихо, что вздох этот услышали даже в последних рядах. – Ну что ж, по-моему, правильно… Стойте, чему тут аплодировать?.. И не только мою Юнону, а меня, Ксению Шаповалову, больше всех критиковать надо.

Сердитым жестом отмахнувшись от вновь вспыхнувших было аплодисментов, прядильщица продолжала:

– Почему? Сейчас скажу. Вот вы, когда бегаете, палку какую-то там друг другу передаете… Как она у вас называется?

– Эстафета! – ответило несколько голосов.

– Ну вот, эстафета, правильно… Так вот должна была я эту самую эстафету ей передать… А выходит, не передала. Вот первая моя вина….

Мать сурово посмотрела на дочь. Та сидела, втянув в плечи свою красивую голову, будто на нее и впрямь сыпались невидимые удары.

– А перед тобой, дочка, я виновата, что не остерегла тебя вовремя. – Теперь тишина в зале была такая, что слышно было, как тонко жужжат веретена, отделенные многими стенами. Ксении Степановне было не по себе. Ей казалось, что не только дочь, возлагавшая на нее все надежды, но и все эти ребята и девушки ждут от нее каких-то особых, важных, нужных слов, а ей нечего им сказать, кроме этих скороспелых, тут на собрании созревших мыслей. – Ну ничего, такая у нас страна: мать прозевает – люди ребенку попасть под колеса не дадут. Не знаю, что уж она тут вам в заключительном слове скажет, – это дело ее ума и её совести, а от меня вам за урок материнское спасибо!

Будто сбросив тяжелый груз, Ксения Степановна пошла было к выходу, но, что-то вспомнив, подняла руку, показывая, что хочет добавить. И опять слышно было, как шумят веретена. Она подошла к Федору Кошелеву, что сидел на краю скамьи, выставив в проход неживую, негнущуюся ногу, опустила руку ему на плечо.

– Вот он вам тут говорил, как на фронте в партию заявления пишут. Очень хорошие это слова! Прав он: каждый договор, каждое обязательство человек должен в себе, как мать ребенка, выносить, тогда это будет сила. – И неожиданно закончила: – Была бы я, как вы, молода, была б на мне красная косынка, а в кармане комсомольский билет, – назвала бы я в секретари этого вот фронтовичка!

Будто спорый весенний дождь забарабанил по крыше, и под веселый этот шум прядильщица стала пробираться к выходу, прямая, твердая, спокойная.

Собрание продолжалось. И никому из его участников, даже Юноне Шаповаловой, не могло прийти в голову, что пока здесь закруглялись прения, принималась резолюция, обсуждались и голосовались кандидаты в комсомольский комитет, в пустой комнате терема-теремка, не зажигая света, в темноте, неподвижная и будто неживая, сидит пожилая, усталая женщина, сидит и с тоскою думает о том, что вот она, мать, долгое время своей беззаветной, слепой любовью, сама того не замечая; вредила своей дочери, портила её, свою девочку, которую она любит больше всего на свете.

22

В полдень Анне позвонил секретарь парткома Ситцевой фабрики. Это был фронтовик, донашивавший еще военное обмундирование и заправлявший пустой рукав за пояс гимнастерки.

– Так вот, товарищ начальник, докладываю, – весело сказал он в трубку, – в двенадцать ноль-ноль к вам прибудет наша депутация. Координаты у вас прежние? Ну так ждите. У меня все.

– А у меня не все. Может быть, все-таки объяснишь, что за таинственная депутация?

– По роду оружия – огородники. Лоскутники, как вы их изволите называть. У них вчера до самых звезд прения на огороде были. Вынесено решение, и его несут к вам… Люди, между прочим, лично вам известные…

Через полчаса в партком Ткацкой входил Степан Михайлович со своим давним приятелем Гонком. Увидев на отце длиннополый, еще мирного времени шевиотовый пиджак, похожий на сюртук замоскворецкого купца из пьесы Островского, галстук из тех, какие не завязывают, а пристегивают с помощью хомутика, Анна поняла, что привело их дело торжественное и необычайное.

– Какой ты сегодня, батя, шикарный! – сказала она, пряча улыбку. – Да вы, товарищи, садитесь, садитесь! – И она придвинула им стулья.

Но старики не сели. Степан Михайлович не торопясь развертывал что-то, тщательно запеленатое в газету. Оказалось, что это огромная, стиснутая с полюсов репа с веселым мышиным хвостиком и густой зеленой ботвой.

– Ткачи, как известно, были застрельщиками огородов, вот вам, Анна Степановна, скромный подарок от ситцевиков, – произнес отец, обращаясь к дочери на «вы».

– Да репка-с! – подхватил Гонок. – И просим обратить, внимание, какая-с! Ваши ткацкие дамочки изволят нас обзывать лоскутниками. Хорошо-с, пусть. Но хотим посмотреть, что вы положите рядом с таким корнеплодом…

Анна рассмеялась. Прозвище «лоскутники» действительно оказалось живучим. Какой-то озорник додумался даже написать его мелом на вешках, выставленных на границе участков обеих фабрик. Но ведь не пришла бы эта столь торжественная депутация только для того, чтобы продолжить старый спор. Прикинув на руке увесистый подарок, Анна сказала:: – Это что же у вас, персональный уход за этой репой был установлен, чтобы потом нам в нос ткнуть?

– Зачем же-с, у нас за каждой овощью такой уход-с… – начал было Гонок, впадая в обычный для себя скомороший тон, но Степан Михайлович остановил:

– Не трещи! Мы к вам, Анна Степановна, по делу. Вчера на собрании огородников Ситцевой решено урожай с каждой третьей гряды пожертвовать раненым воинам того самого госпиталя, над которым вы шефствуете. И вот пожалуйте, письмо со всеми нашими подписями.

Старик протянул к спутнику руку, а тот торопливо разглаживал на колене жесткий скручивавшийся лист:

– Вот-с.

– Правильно. И руку к нему приложило более полутысячи человек. Одно место, Анна Степановна, я позволю себе вам прочесть… М-м-м, вот оно: «…и решаем мы нашим урожаем с вами, товарищи воины, поделиться. Кушайте себе на здоровье этот подарок от рабочего класса глубокого тыла да поправляйтесь и набирайтесь сил для полного, окончательного разгрома проклятых гитлеровских оккупантов…» Просим тебя, Анна Степановна, передать это вашим подшефным, и пусть в субботу, к вечеру, машину присылают с корзинами под овощ, лук-порей, петрушечку, чесночок, укропец. Это мы к тому времени свеженькое соберем и в одно место сложим.

– От единоличников-с! – не без яда добавил Гонок.

– Стой, не треплись… И еще мы, Анна Степановна, вызываем ткачей на такое же дело: каждая третья гряда – раненым.

Анна молчала. Думала… Кто же не знал, с катким старанием хозяйничают соседи на своих лоскутках! Сама видела, как целыми семействами они возились около гряд. Посмеивались над ними ткачи: лоскутники, единоличники, каждая морковочка у них на счету! Да что там люди, собственная мать ее до сих пор не простила отцу это, как она выражалась, «клиньёвое одеяло»! И вот сейчас эти люди действительно, должно быть, пересчитывавшие все морковки у себя на грядах, так щедро делятся урожаем с госпиталем! Это так взволновало Анну, что она даже слов подходящих не находила.

– Спасибо! Вот спасибо! Уж такое вам спа-сибо что взяла бы вас да расцеловала!

Степан Михайлович был сам до слез растроган своей добротой и всем происходящим. Но Гонок не растерялся.

– Ловлю на слове-с, – заявил он, вытирая ладонью свой сморщенный ротик. – Эх, раньше-то, бывало, ваши ткацкие дамочки из-за меня в драку, а сейчас хоть на слове одну поймать!

Вытянув вперед губы трубочкой, он двинулся к Анне, и пришлось секретарю парткома выполнить столь опрометчиво данное обещание. – Ах, Анна Степановна, только упокойничков так целуют! – начал было Гонок, довольно облизываясь, но та уже не обращала на него внимания.

– Мне бы, батя, с тобой парой слов перекинуться.

– Ступай, Гонок, посиди в садике перед фабрикой… Миссия наша кончилась, а теперь тут – семейное, – произнес старик, с беспокойством замечая, что дочь нервничает.

– Это можно… Адью-с!

Анна усадила отца, села против него и начала, ухватив за хвостик, вертеть перед собой репу.

Старик отобрал у нее корнеплод и положил на стол.

– Это не тебе, это ткачам-огородникам подарок. Ну, так слушаю, дочка.

– Как вы, батя, до этого додумались?

– Да как? Просто… Я теперь в вечернюю работаю, так утрам вчера навестил Прасковью. Тут им как раз обед разносить стали. Суп там из пши и поджарка из сушеной картошки с тушенкой «второй фронт». Так вроде много, калорий-то, наверное, хватает, а уж больно некрасивый вид у этих калорий. А тут у меня свежая чесночина в кармане. Ну, я Пане зубок в миску и покрошил. Дух-то чесночный как по палате ударит! Тут все закричали: нет ли, дядя, еще? Ан, есть, племяннички, кушайте на здоровье! А как уходил, все и ходатайствуют: вы б нам, дядя, чесночку, любые деньги заплатим… Деньги! А где ты его теперь купишь? Ну, я из госпиталя прямо к огородникам: слушайте, люди, так и так… Вот и вся премудрость.

– И все без возражений?

– Да шумели много, а возражений – какие тут могут быть возражения?.. Уж на что вон Гонок, сроду папирос не покупал – все стреляет, – а ведь это он вчера и закричал: для раненых каждую третью гряду!

– Ну, ну!.. А Прасковья как?

– Лучше… Колька-то три дня возле ее койки высидел. Повеселела. Храбрится. А как Николай прощался, при всей палате ревмя ревела.

– Как, разве Николай уже улетел?

– А ты не знаешь? Утром… Наказал нам всем Прасковью не забывать. Да чего и наказывать-то? Наша матка теперь к ней каждый вечер бегает, и дома все: Паня да Паня… Вот, дочка, у кого учись ошибки-то признавать!

В этих словах отца Анне почудился намек.

– Многому мне, батя, у мамаши учиться надо.

И как-то сразу, без колебаний, без стеснительности, столь тягостной для самолюбивых натур, Анна принялась рассказывать отцу о том, что последнее время ее гнетет, мучает, мешает работе. Степан Михайлович слушал задумчиво. Он не интересовался подробностями, он даже и глаз ни разу не поднял на дочь, пока она говорила, и всё-таки та чувствовала: он ее понимает.

Кто-то заглядывал в партком, но она говорила: простите, занята. Кто-то звонил по телефону, но она поднимала трубну и клала на место… Когда, разговаривая с матерью, Анна сказала, что решила уйти с партийной работы, а может быть и с фабрики, – это было полуправдой. Так думала она вгорячах, а поостыв, начала понимать, как трудно расстаться с делом, которое нравится ей все больше, с людьми, с которыми она прошла всю сознательную жизнь… И в то же время она уже догадывалась, что безобразная выходка истеричной женщины была все-таки не случайной. За эти недели Лужников заметно осунулся. Частенько ловила Анна на себе его тоскливый, умоляющий взгляд и, к ужасу своему, чувствовала, что и сама, вопреки доводам разума, тянется к этому человеку. Теперь она к нему даже и близко не подходила. Когда дела сталкивали их, вела себя так сухо и официально, что тот и слова лишнего сказать не смел. Но нелегко давалась ей эта сухость и насмешливость. Вести же себя с ним иначе она не могла и, казалось, не имела права… И все-таки слухи по фабрике ползли и ползли, безжалостные, несправедливые. Это отвлекало от работы, вязало Анну по рукам и ногам…

– Батя, что мне делать? – тоскливо спросила она.

Степан Михайлович, торжественный и немножко смешной в шевиотовом своем пиджаке и старомодном галстуке, встал, потрогал дверь и, убедившись, что она плотно закрыта, начал:

– Древний мудрец Диоген жил в бочке. Друзья однажды спросили его: а что ты будешь делать, когда сломается бочка, в которой ты живешь? И знаешь, что он им, дочка, ответил? Он сказал: «Я не печалюсь, ведь место, которое я занимаю, сломаться не может».

Анна грустно усмехнулась:

– Это как же понимать, батя?

– А просто, дочка: не вешай носа. Свое место в жизни правильный человек всегда займет. И на ткачих своих не сердись: легко ли им нынче на фабрике за двоих – за себя и за мужа – гнуться? Кило хлеба на шесть частей резать, семью в одиночку тащить?.. Вот и строги нынче бабы, не при матке твоей будь это слово сказано.

– А я, разве я не баба?. Разве не те же тяготы и у меня?..

– А ты руководитель, к тебе народ особо строг. – И, берясь за свою старую шляпу, Степан Михайлович произнес: – Мой совет тебе, Анна Степановна: заявляй самоотвод. Вдвойне тебя люди за то уважать станут. – И, может быть, для того чтобы подчеркнуть, что он не навязываете этого своего мнения, а может быть, и просто торопясь закончить тягостный разговор, старик сказал: – Давно Арсения что-то не видел… Как там у него дела? Как два отца мальчишку поделили?

И вдруг, почувствовав облегчение, Анна улыбнулась широко, весело, как не улыбалась уже давно.

– Николай им тут все уладил, знаешь ведь, какой он… Они стоят друг против дружки. Мальчонка между ними мечется, а этот как вдруг захохочет: нашли, бобыли, о чем спорить!.. Кончится война – живите вместе. И малец как закричит: вместе, вместе!.. Вчера вечером Арсений с Ростиком майора на вокзал провожали… Вот, батя, кому завидую – Николаю нашему: легко он по жизни ходит…

– Вот и тебе, Анка, не худо у него поучиться, – вздохнул старик.

Прощаясь с отцом у дверей, Анна задержала его руку.

– Спасибо… Ах ты, Диоген ты мой!..

23

До сих пор почта приносила Галке одни только радости: то письмо от матери, полное ласки и забот, то от Жени, коротенькое и всегда страшно интересное, то треугольничек от жениха. И множество писем от разных незнакомых ей советских людей…

И вот эта самая добрая почта нанесла Галке Мюллер два страшных удара один за другим. Последние недели Галка и Зина ездили по фабрикам страны: передавали свой опыт. Чудно было девушкам из полуразрушенного Верхневолжска, страшные раны которого еще только начинали затягиваться, попадать в города, которые стояли как ни в чем не бывало и даже позволяли себе роскошь по вечерам освещать улицы. Подружки вернулись домой, полные впечатлений, повзрослевшие и соскучившиеся по своей фабрике. В тот же вечер Галка, напевая, принялась перебирать письма, скопившиеся за ее отсутствие и кучкой сложенные на ее узенькой кроватке. Найдя среди них письмо от матери, она вскрикнула от радости и тут же вскрыла его. Но в следующее мгновение девушка уже лежала, уткнувшись в подушку, содрогаясь от рыданий..

Несколько раз удавалось ей взять себя в руки, но стоило только представить, что Белочки нет в живых, как она снова зарывалась лицом в подушку и еще горше плакала, вцепившись зубами в наволочку. Стариков не было дома. Некому было даже рассказать страшную весть. Галка маялась одна, и прошло немало времени, пока она сумела прочитать письмо матери с начала и до конца. «Теперь, доченька, осталось нас двое. Мы всегда будем гордиться папой и Женей, будем стараться быть достойными их. Береги себя, пиши чаще маме, которая сейчас больше, чем когда-либо, грустит по своей далекой Галочке… У меня тут прекрасные товарищи. Все они в эти дни около меня, но маленькое письмо от тебя мне сейчас нужнее, чем сочувствие всех хороших людей…»

Вот уже третий раз в этом году посещала смерть семью Калининых. От новой страшной вести Варвара Алексеевна, казалось, как-то сразу стала ниже ростом и высохла. Степан Михайлович скрылся у себя за занавеской. Оттуда слышались только его хрипловатые вздохи. А внучка с каким-то новым, совсем не свойственным ей раньше-мужеством вдруг уселась к столу и единым духом написала ответ матери. Потом сбегала «на угол», бросила письмо в ящик и, вернувшись, принялась разбирать остальные. Вдруг снова послышался ее вскрик.

Бабушка и дед тотчас же оказались возле. Со страхом глядели они на нее. Что же еще могло случиться? Лицо у девушки так побледнело, что стали отчетливо видны на переносице медные веснушки, обычно почти незаметные на ее смуглой коже. Расширенными от ужаса глазами она смотрела на лежавшую перед ней бумагу.

– Что?.. Что, милая? – спрашивал дед, с трудом выговаривая слова.

– Лебедев…

– Что Лебедев?..

– Убит… Вот товарищи его пишут. Девушка протягивала письмо. Теперь, казалось, совершенно спокойная, сидела она у стола над ворохом конвертов, и старики даже переглянулись. Им обоим показалось, что за это короткое время веселая Галка вдруг чем-то неуловимым стала похожа на сестру. Лицо серьезно, глаза сухи, на осунувшихся щеках обозначились две тоненькие, скорбные, будто иголкой процарапанные морщинки. Это была какая-то новая, незнакомая Галка, которую и Галкой-то неудобно было назвать.

– Да поплачь ты, что ли! – жалобным голосом попросила Варвара Алексеевна, у которой запавшие глаза тоже были сухи.

– Разве их воскресишь?

– Слезой горе исходит… – вздохнул дед. Его так трясло, что было страшно глядеть.

– Ну вот вы и плачьте! – неожиданно твердо ответила девушка и принялась перечитывать письмо, в котором сообщались обстоятельства гибели разведчика Лебедева.

Группа, отправившаяся в поиск, за линию фронта, на ничейной земле натолкнулась на такую же группу противника. Лебедев с автоматом залег в канавке прикрывать отход товарищей. Когда ночью разведчикам удалось отыскать его тело, оно оказалось все исколотым каким-то холодным оружием.

Отбросив письмо, девушка закричала, бешено сверкая глазами:

– Звери, изверги! Их бить, бить, бить надо! – И, смотря куда-то мимо пораженных стариков, произнесла сквозь зубы: – Ладно, посмотрим!.. Я знаю, что мне делать..

Потом, ничего более не прибавив, она ушла…

– Наверное, к Анне побежала, – предположил дед, когда в коридоре стихли торопливые шаги, – Как это сразу, одно за другим! Ну, пусть пробежится, успокоится бедная…

– Нет, не к Анне она пошла, – проговорила Варвара Алексеевна и вдруг заплакала, тоненько, жалобно, совсем по-старушечьи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю