355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 29)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)

21

Должно быть, справедлива старая солдатская пословица: пуля не убила, так рана заживет. Жизнь Ареения Курова понемножку начинала налаживаться. Как и до войны, поднимался он чуть свет. Мальчик вставал с ним. Они убирали комнату, завтракали и вместе уходили: Арсений на работу, а Ростик в школу.

Теперь, когда выросший на Урале завод-двойник зажил своей жизнью, в Верхневолжск вернулось немало квалифицированных мастеров. Не было надобности работать по две смены. По вечерам отец с сыном оба садились за уроки: сын за школьные, отец за политучебу, к которой он, как и ко всякому делу, относился весьма серьезно.

По воскресеньям вместе ходили в кино, а иногда и в городской театр. Но как бы ни был загружен их день, всегда находилась минутка, когда оба подходили к маленькому верстачку, и Арсений учил названого сына слесарничать. С каждым разом усложнял он урок и, сидя рядом, требовательно следил за тем, как маленькие, еще слабые, но уже набирающие ловкость руки режут, пилят, шлифуют металл.

Жизнь Арсения Курова находила новое русло. Даже сны, в которых ему являлись то Мария, то ребятишки, – сны, мучившие, растравлявшие душу, – стали реже навещать его. К мастеру возвращалась прежняя общительность. «Орлы» замечали, что их хмурый, суровый начальник иногда, забывшись на работе, мурлыкает песенки. Заводские дружки радовались: оттаивает человек.

Но вот случилось событие, которое сразу разбередило начавшие подживать раны Арсения Курова: на механическом появились немцы.

Собственно, это не было новостью. Пленные давно уже расчищали двор «Большевички», от завалов, разбирали руины, пожарища. Каждое утро целые колонны в шинелях грязно-зеленого цвета тянулись под конвоем к месту работы. Сначала их провожали настороженные, неприязненные взгляды, но понемногу к ним привыкли, стали смотреть с любопытством, а потом и вовсе перестали обращать на них внимание. А кое-кто из молоденьких работниц, возвращаясь со смены, не прочь были даже пококетничать с чужеземными парнями, и это бесило Арсения.

Однажды, натолкнувшись на подобную сцену, он, не стерпев, обругал девушек такими словами, что те подали на него заявление в партийную организацию. Коммунисты знали трагедию Курова. Его нетерпимость была понятна. Дело замяли. Но теперь немцы появились в цехах, и все сразу осложнилось.

Большинство их работало на строительстве приделка к механическому корпусу, но некоторые – механики по гражданской профессии – были допущены и к станкам. Одного из немцев – долговязого, сутулого, с лысоватой лобастой головой – определили в ремонтно-сборочный цех под начало Арсения Курова. Звали его Гуго Эбберт, и, как сообщила появившаяся вместе с ним девушка-переводчица, до войны он был механиком на знаменитых заводах фирмы «Вомаг».

Арсений Куров почувствовал себя оскорбленным. Он тут же покинул цех, явился в кабинет директора завода и заявил:

– К черту, или я, или он, двоим нам в цеху места нету!

Директор в этом деле проявил твердость. Завод остро нуждается в квалифицированных кадрах, а ремонтно-сборочный цех особенно: одни подростки. Все труднее поспевать за расширяющейся из месяца в месяц программой. Куров должен понять, что в цех пришел не гитлеровский солдат, а немецкий рабочий. Квалифицированный рабочий, каких так не хватает заводу.

– Значит, не уберете его?

– Нет.

– Ну, так провалитесь вы все вместе с этим фашистским огрызком! – сказал Арсений, багровея. Повернулся и, не попрощавшись, вышел из кабинета.

На следующий день директору доложили: мастер Куров на работу не вышел. Тотчас же послали к нему домой курьера. Тот вернулся смущенный. Бюллетеня мастер не показывает, лежит на откидной своей койке сильно выпивший, терзает гитару и поет «Последний нонешний денечек». Тут же вертится этот белобрысый мальчонка, что работал когда-то у Курова. Курьера мастер послал ко всем чертям, а когда тот сказал, по чьему приказу прибыл, то и директор был послан по тому же адресу.

По строгим законам военного времени, прогул, да еще осложненный такими обстоятельствами, мог иметь серьезные последствия. Но Курова на заводе ценили, любили, а главное – знали. Курьеру намекнули, чтобы он забыл обо всем, что видел, а вечером у подъезда терема-теремка остановилась директорская машина, собранная заводскими умельцами из нескольких трофейных и потому прозванная «автомобиль десяти лучших марок». Директор сам поднялся на третий этаж и был встречен знакомым уже ему мальчуганом.

– Ну, орел, как там? – спросил он, вытащив мальчика на лестничную площадку. – Только не врать, я ему добра желаю.

Ростик и тут не удержался от привычки всех изображать. Пестрое лицо его мгновенно стало неподвижным, челюсть выдвинулась, он провел ладонью, будто расправлял усы, и просипел: «Легше под молот головой, чем с этим гитлеровцем рядом стоять». Видя, что гость даже не улыбнулся, мальчик укоризненно, с умудренностью взрослого, прошептал:

– Ну как вы там все не понимаете, что нельзя его рядом с немцами ставить!

Директор ничего не ответил, отстранил Ро-стика, открыл дверь в комнату, и оттуда в лицо ему шибануло кислой прелью дрянного самогона.

– Здорово, Арсений!

– Здравствуй, Константин.

Вне завода оба они, когда-то члены одной комсомольской ячейки, были на «ты» и называли друг друга по именам.

– Вот что, Куров, под суд я тебя пока еще не отдал…

– Это почему же такая волокита? – В красных, набрякших глазах Курова засветилась недобрая усмешка. – Раз Куров – дезорганизатор производства, отдавай. Мы с тобой рядом на тисках стояли, и не нуждается Куров в твоей, Кость-ка, жалости… Нет… Да мне в тюрьме и легче бу дет, чем рядом с этим… Не теряй время, судите. На работу я все равно не выйду.

Директор задумчиво стоял у окна, рассматривая металлический шестигранник, поднятый с верстачка. Он явно, им любовался.

– Это что ж, неужели мальчонкина работа?

– Его.

– Способный, чертенок!.. В школу бегает?

– Бегает.

– И хорошо учится?

– Плохо. Трудно ему: столько пропустил… А это вот по-маленьку слесарит.

– Его куда денешь, как в тюрьму пойдешь? Думал?

– Тебе не подкину, не беспокойся. Больше месяца сидки по первости не дадут – перебьется. Самостоятельный.

Бее у Курова оказалось обдуманным. Должно быть, решил он, как говорится, стоять насмерть. Директор положил шестигранник на ладонь, поднес к окну, стальной линеечкой померил.

– А вот тут он маленько соврал. Ей-богу! Чуть-чуть плоскость скошена.

– Где? Не может быть!

Арсений взял пробу, повертел в пальцах, тоже посмотрел на свет и смущенно признался:

– А ведь верно… Расстроился я вчера с этим фрицем, просмотрел… А у тебя, Константин, глаз еще жиром не заплыл!

Директор ничего не ответил. Он зажал шестигранник в тисочки, выбрал на стене подходящий подпилок, как бы прицелился. Движения были точны. Арсений достал из кармана трубку, но не закурил.

– Не забыл тиски-то?

– На шестой разряд еще вытяну. – Директор бережно прошелся железной щеткой по подпилку, повесил его на место. – А может, все-таки перестанешь дурака-то валять? Мы с тобой старые коммунисты, в один день в партию подавали, помнишь, в ленинский набор?.. Кончай, а?

Арсений молча повел в сторону директора трубкой, которую частенько показывал в таких случаях.

– Чего ты?

– Там изображено.

Директор, покачав головой, взял со стола свою мохнатую, из коричневого пыжикового меха ушанку.

– Вместе с тобой в партию подавали, и тяжело мне будет, Арсений, за исключение твое голосовать.

Куров встрепенулся.

– Это почему ж за исключение?

– А ты что ж, с партбилетом в тюрьму собрался?

Это был последний козырь. Бросив его, директор пошел к двери, но задержался. Поднял стоявшую у койки массивную, из-под шампанского бутылку, заткнутую еловой шишкой, откупорил, понюхал, брезгливо сморщился, поставил на прежнее место.

– Экую дрянь пьешь! Слепнут с нее, говорят.

И ушел, не попрощавшись.

Утром Арсений все-таки появился в цехе. Он прошел в свой кабинетик и сидел там небритый, взлохмаченный, вопреки обыкновению вызывал людей к себе и тут же за столом давал наряды. Уже перед обедом вызвал девушку-переводчицу. Заявил ей, что с немцем он не только разговаривать, но и молча стоять рядом не желает. С утра он будет передавать ей для немца задания на целый день, а если тот чего не поймет, пусть объясняется через нее, а к нему не подходит во избежание недоразумений.

С того дня и началась для Арсения неудобная жизнь. Близко, рядом работал этот высокий, сутулый, лобастый человек. Работал по-своему: неторопливо, но с умом. Задания выполнял с примерной тщательностью, и, как ни придирчиво следил за ним Арсений, приходилось признавать, что делается все хорошо. Но сам немец для него не существовал. Мастер старался даже не глядеть на него. И если по ходу работы у них должен был произойти обмен мнениями, переводчица носила реплики от одного к другому, чаще всего, когда они находились в разных концах цеха.

Это было нелепо, даже смешно. Но никто не смеялся. Уж на что любила позубоскалить «дикая дивизия», но, будто по уговору, и «орлы» не касались этой деликатной темы. Не все заводские люди разделяли чувства Арсения Курова, но все понимали их, и многие сочувствовали ему.

22

А в дом Шаповаловых тем временем постучалась новая беда. Собственно, беда ли, Ксения Степановна точно еще не знала. Вот уже полтора месяца, как от мужа перестали приходить письма. Сама она писала ему аккуратно каждую неделю. Если особо писать было не о чем, посылала открытку: «Жива, здорова, Юнона кланяется». Свои письма она нумеровала, и вот уже на шесть из них не было ответа.

Окружающие, как могли, успокаивали ее: фронт, может быть почта застряла в весенней грязи. Бои идут, не до писем… Перебросили человека куда-нибудь к черту на куличики. Обживется на новом месте, напишет… Мало ли таких объяснений рождается в отзывчивом сердце, когда рядом мать, недавно потерявшая сына и, может быть, уже ставшая вдовой! Слова эти сначала утешали. Но повторялись они слишком часто и понемногу перестали действовать, как не действует лекарство, когда к нему привыкает организм.

– Мама, ну как ты не понимаешь? Идут бои невиданного масштаба. Разве нашим воинам сейчас до писем? – убеждала Юнона. – И раздумывать об этом нечего. Кто же работать станет, если мы все в глубоком тылу будем в истерику впадать по всяким личным поводам?.. Выше голову, мама! На нас с тобой теперь вся фабрика смотрит.

Как всегда, она была права, эта спокойная, рассудительная Юнона, но ее такие логичные доводы совсем не утешали и не успокаивали мать. Теперь Ксения то и дело ловила себя на том, что дома она все время прислушивается. Шаркающие шаги старика-почтальона она отличила бы среди сотен других. Ага, вот внизу хлопнула дверь! Почтарь? Женщина замерла. Шаги все выше, выше. Остановились. Стучится к нижним… Вот счастливцы: письмо!.. Опять поднимается, слышен шорох. Это старик на ходу опирается о стену рукой. Прядильщица готова выскочить за дверь по малейшему стуку. Нет, миновал площадку, поднимается выше. Она тяжело вздыхает: опять мимо. Ну хотя бы словечно, хоть какая-нибудь устная весточка!

Теперь частенько прямо с работы, не заходя домой, она идет в госпиталь. Здесь ее уже полюбили за тихий нрав, за то, что умеет она терпеливо, с искренним интересом выслушивать бесконечно повторяющиеся рассказы «о чертовой этой ране», потолковать о новостях, необидно пожурить выздоравливающую молодежь за ночные исчезновения через окошко, за алкогольный дух, которым нет-нет да и пахнет в той или другой, палате с тех пор, как слег строгий Владим Владимыч.

Попробовал бы кто-нибудь из посторонних чичать такие нотации! А Ксению Степановну даже госпитальные забияки, с какими, по словам сестер, «сладу нет», слушают, опустив глаза, конфузливо бормоча: «Виноват, исправлюсь, мамаша». «Мамаша». Так звали ее в госпитале все, даже те, кто постарше ее возрастом.

Вот тут-то, в этой большой, томящейся вынужденным бездельем, занятой своими недугами и потому порою весьма раздражительной семье, в заботах о чужих сыновьях и чужих мужьях, Ксения Степановна глушила тоску по собственному сыну и беспокойство за собственного мужа. Именно здесь, где всем было понятно, что неспроста солдат Шаповалов так упрямо «играет в молчанку», находила она наиболее убедительные утешения: «Мамаша, другой раз по месяцу, по полтора в баню сходить некогда, где уж тут письма писать!.. Может, из одной части в другую его перекантовали. Потерпите, мамаша. Вот помяните слово: почтарь сразу пачку целую приволочет!»

Но, утешая ее, опытные воины понимали; дело плохо. Один офицер будто бы невзначай узнал у Ксении Степановны номер полевой почты мужа. Раненые тотчас же коллективно написали комиссару части. И вот пришел ответ. Комиссар извещал коллектив раненых, что в момент сильной вражеской контратаки пулеметчик Шаповалов Ф. вместе со своим вторым номером остался в окопе прикрывать отход. Потом пулемет его смолк, А когда часть нанесла контрудар и вернула позицию, ни пулеметчика Шаповалова, ни его второго номера в развороченном снарядом окопчике-дворике обнаружено не было. Под песком, выброшенным из воронки, отыскали лишь искореженный разрывом пулемет. Оба – Шаповалов Ф. и его напарник – зачислены в список без вести пропавших.

В большинстве палат знали историю запроса. Страшный для «мамаши» ответ подействовал на всех угнетающе. Кто решится сообщить его Ксении Степановне? Были в госпитале воины разных родов оружия, были пехотинцы и танкисты, артиллеристы и летчики, были саперы и разведчики – люди, в силу своей воинской специальности умевшие рисковать жизнью. А вот сообщить Ксении Степановне полученный ответ храбреца не нашлось. Все посматривали друг на друга. И когда высокая, худая, выглядевшая еще более бледной от белизны косынки женщина появилась в коридоре, палаты точно вымерли, никто не позвал ее, как обычно: «Мамаша, к нам».

Ксения Степановна заметила это и вся сжалась от тяжелого предчувствия. Тогда, гремя костылями, подошел к ней маленький пожилой солдатик, самый тихий, самый незаметный. Он просто отдал ей письмо, легонько пожал руку у локтя и сказал шепотом:

– Держись, мамаша!

Ксения Степановна шарила по карманам и никак не могла найти очки.

– Ну, Прочтите же кто-нибудь! – со стоном попросила она, не обращаясь ни к кому в отдельности.

Ей прочли. Наступила тишина. Ксения Степановна сидела на табурете, не различая коек. Все будто плыло по кругу.

– Нашла о чем горевать! – раздался наконец чей-то голос. – Без вести пропал! Это ж бывалому солдату – тьфу! Сколько таких случаев! Отрапортуют: пропал, не вернулся с задания. А завтра является: подай мою пайку табаку.

– Это ж не в Германии, на родной, чай, земле… Я сам в окружении два месяца пробродил. Окружение – та же война. Всего и беды, что махорки нет да стеклом бриться приходится.

– Нет, нет, вы не волнуйтесь, мамаша, мы сейчас запросим у комиссара подробности, – слышалось со всех сторон.

– Точно еще ничего толком и неизвестно… Вот «смертью храбрых»—это плохо, ранен – тоже не баско, а «без вести»—ничего, целее будет, кабы сачбк какой неопытный, ну, тут еще можно поволноваться: и в лесу заблудится, – а тут бывалый солдат, фронтовик…

Ксения Степановна не различала, кто это говорил, но голоса были полны такой заботы, что она не выдержала.

– Милые вы мои! – как-то по-старушечьи всхлипнула она и закрыла лицо руками.

Вот в эту-то минуту и вбежала в палату сестра Калинина. В госпитале у нее была своя, особая известность. Обычно появление ее в неурочный час весело приветствовалось. Но тут никто далее и не взглянул на нее. Круглое, обрызганное родинками лицо приняло недоуменное выражение: что означает такое невнимание? Но тут она увидела плачущую Ксению, и та, другая Прасковья Калинина, что всегда старательно пряталась под личиной легкомысленной, языкастой Паньки, разом вышла На белый свет.

– Ксенечка, родная, чего вы?

Палата, привыкшая видеть сестру Калинину в ином обличье, наперебой принялась объяснять:

– Вот мы ей, сестрица, толкуем: целые дивизии без вести пропадали. Побродят в окружении, а потом через фронт пробьются, даже с артиллерией… А тут один человек!

– Паня, они меня не обманывают? – спросила Ксения Степановна, вытирая кончиком косынки глаза.

– Ну что вы, Ксенечка! Кто ж это посмеет? Это ж фронтовики!

И хлопнув вдруг себя ладошкою по лбу, сестра Калинина вскрикнула:

– Батюшки, у меня, наверно, начинается склероз сосудов: все-все стала забывать! Ведь я же за вами, Ксенечка. Владим Владимыч вас к себе просит.

23

Инфаркт случился у Владим Владимыча так. Утром в город прибыл санитарный поезд. В госпитале и без того было тесно. Пришлось вносить новые койки, занимать под палаты красные уголки. Старик командовал, хрипел, бранился, очень устал. Вечером прилег раньше обыкновенного и попросил его не беспокоить. Но срочно потребовалось проконсультировать какой-то сложный случай. К нему постучали. Возле носилок с раненым врач покачнулся и, опираясь о стену, медленно опустился на пол.

Он сам поставил себе диагноз: инфаркт миокарда, – сам отдал соответствующие распоряжения. Со всеми предосторожностями его подняли, перенесли в кабинет, уложили на койку. В этот же вечер опытнейшие врачи города устроили консилиум. Старик не терпел медицинских мудрствований. Совещались заочно, а потом самый уважаемый из них пришел к больному сообщить назначение консилиума. Владим Владимыч лежал под одеялом, грузный, неподвижный, весь как-то сразу оплывший. Только черные глаза с белками кофейного оттенка, казалось одни и жили на восковом, одутловатом лице. Но как они жили, эти глаза! Они встретили посланца консилиума озорным, насмешливым блеском. Они сделали ему знак: наклонись!

– Покой, да? – хрипло, как бы спотыкаясь посредине слов, зашептали толстые потрескавшиеся губы. – Никаких волнений?.. Ничего, что может встревожить? Так?.. Полная изоляция от любых раздражителей?

– Да, так, и нечего тут иронизировать, неистовый ты человек, – ответил посланец консилиума, поеживаясь под насмешливым взглядом больного.

Черные глаза опять сделали знак наклониться.

– К чертовой матери, слышишь? Покой – это на кладбище. Унесете отсюда – подохну. Сразу подохну. Так и знайте, на зло вам, колдунам.

Его оставили лежать тут же, в кабинете. По утрам ему по-прежнему докладывали о госпитальных делах. Иногда знаками, иногда шепотом он отдавал распоряжения.

Ксения Степановна, разумеется, обо всем этом уже знала. Знала и о том, что в той части коридора, куда выходила дверь из кабинета Владим Владимыча, сам собой установился особый режим. Даже наиболее яростные бунтовщики против госпитальных порядков здесь говорили шепотом. Раненые, которым приходилось ходить мимо кабинета на электризацию, обматывали марлей концы костылей. Удивительно ли, что, открывая обитую дерматином дверь, прядильщица волновалась!

Кабинет был освещен затененной лампой, и ей сразу бросились в глаза пухлые, все в темных конопушках старческие руки, лежавшие поверх одеяла, и лишь потом – восковое лицо.

– Здравствуй… Советская власть, – тихо произнес хрипловатый голос.

– Не шевелитесь, не шевелитесь! – прошептала Ксения Степановна, видя, что Владим Вла-димыч делает попытку подняться на локте. На неподвижном лице появилась тень самодовольной улыбки.

– Ничего, теперь… можно. Даже Володька Шмелев… известный перестраховщик и трус… разрешил… «ограниченные движения»… Ограниченные движения! Ты слыхала… как надо мной… издеваются! Я его из паршивых практикантишек… в какие врача… вытащил. В светила, подлец, лезет, а мне… «ограниченные движения».

Владим Владимыч оставался самим собой. Это, разумеется, порадовало бы Ксению Степановну, если бы новое горе, свалившееся на нее, не поглощало сейчас всех ее мыслей.

– Что нос… повесила? – хрипел Владим Владимыч. – Говорят, мужик… без вести… пропал? Кабы он у тебя вертопрах какой был, тогда… худо, застрял бы возле какой-нибудь бабенки… и сидел в зятьях. А твоего Филиппа… я знаю… Он к тебе из преисподней… пробьется… Без вести!.. У меня тут один… сейчас еще лежит… пехота… три раза… без вести… пропадал… Ей-ей!.. Мужчина геройский… А рана… черт-те что… сидеть… не может. На судно его, как шкаф… вчетвером подымают… Так вот спроси его… трижды без вести… пропадавшего…

Он был такой же, этот неугомонный Владим Владимыч только голос его во время беседы становился все тише, тише и как бы угасал. Последние слова Ксения Степановна не столько услышала, сколько угадала по движению вспухших, потрескавшихся губ. Жалость к человеку, что лежал сейчас перед ней, грузный, неподвижный, как-то отодвигала личное горе. Вот голос угас. Восковые веки устало прикрыли глаза. Но когда прядильщица поднялась, чтобы выйти, глаза сразу открылись:

– Куда… бежишь? Было время… бабы… глаз не сводили: Владим Владимыч… Владим Владимыч… А ты поскучать со мной… не хочешь.

– Да что вы, я только боюсь…

– Ладно, ладно… поверни-ка… меня на бок.

Ксения Степановна, с трудом приподняв больного, помогла ему повернуться. Пружины больничной койки стонали, потрескивали: так он был тяжел.

– Спасибо… Я думал, мои тут тебя… за чины… хвалят… Как же, по царской мерке ты вроде… сенатор. А ты и в самом деле ловкая… сиделка. Сядь-ка, чтоб я тебя видел, а то… будто с потолком… говоришь… Вот все лежу… думаю. Знаешь, о чем? Испохабил Гитлер приличную… нацию. Каких людей миру… дали: Рентген, Кох, Вирхов… А сейчас: матка яйки, матка курка. И этот… свиной хрюк: хайль… Библиотека у у меня… была… терапевтическая. На трех языках… Всю жизнь собирал. На русском… на немецком… на французском. Огромная! Три комнаты… занимала… Как начался из города… исход, бросил я у порога связку ключей и записку на дверь… прибил… «Господа гитлеровцы, прошу, когда… будете грабить квартиру… не трогайте книг». Что же? Вернулся – пусто. И книги и полки – всё… сожгли. Лень было в сарай… за дровами ходить… Вот как… А за Филиппа не бойся… мастеровой… золотые руки… Мастеровой везде нужен… не пропадет!..

– Ох, не станет он, Владим Владимыч, на них работать, тихий он, а в таких делах – кремень!

– Ну, бог даст, к ним и… не попадет. Выйдет, как тот, который в это самое… ранен.

Опять устало закрылись глаза, живость которых все время как бы спорила с неподвижностью оплывшего лица. Это противоречие между неукротимым духом, светившимся в них, и немощным, неподвижным телом было так мучительно видеть, что Ксения Степановна, не боявшаяся зрелища самых страшных ран, старалась смотреть в сторону.

– Отдохнуть бы вам, Владим Владимыч, в покое, – тихо сказала она. – Разве вам тут, в госпитале, дадут?

– Что? – Глаза опять раскрылись и сверкнули сердито. – Кто научил? Володька Шмелев? Его песня. И кто мне это… советует? Ты ж сама вся… в работе. Выколупни меня… отсюда, завтра… околею: улитка… без раковины… Нам с тобой тишина… противопоказана. Тишина хороша… на… кладбище. Только на… кладбище.

Это вырвалось, как стон. Потом тяжелая, будто водой налитая рука отделилась от одеяла, помаячила в воздухе, протянулась к собеседнице и легонько пожала худую, жесткую руку работницы.

– Я тебе вот что… назначаю: на людях будь… Хочешь—ночуй тут в дежурке, я прикажу… устроят… А теперь… ступай.

Ксения поднялась, бесшумно шла к дверям, а сзади слышался хриплый шепот:

– Ничего… найдется… не вешай голову.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю