355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 21)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 42 страниц)

4

А жизнь Жени Мюллер входила в новую колею. Просьбу ее удовлетворили: она была зачислена в армию. Ей присвоили звание младшего лейтенанта и прикомандировали к тому отделу штаба, где работал майор Николаев. В будущем Жене предстояло снова действовать во вражеском тылу, на оккупированной территории. А пока что ее поселили» на «высоте Неприступной» в обществе трех «богатырей», и, дожидаясь задания, она вместе с ними переводила допросы военнопленных, трофейные документы вражеских штабов и письма неприятельских солдат и офицеров. Сумки с корреспонденцией поступали иной раз от партизан, перехватывавших машины вражеской полевой почты.

Допросы и документы чисто военного значения девушку интересовали мало. То и другое она переводила добросовестно, но и только. А вот письма, обычные солдатские письма, адресованные родным и знакомым, очень ее занимали. Наедине с письмом человек, хочет он того или нет, всегда остается самим собой. И Женя сквозь барабанные фразы о преданности фюреру, о верности нацизму, об уверенности в скорой победе старалась разглядеть истинный облик немецких солдат, охваченных страхом внезапного поражения, сбитых с толку этим первым отступлением, уже начинающих задумываться о будущем. Девушка быстро научилась угадывать, что написано для военных цензоров и что отражает действительные чувства и мысли.

Каждое новое письмо, в котором ей удавалось подслушать нотки тоски, раздумья, страха перед этими «непонятными советскими дьяволами», которые воюют не по правилам, которые не складывают оружия, а продолжают борьбу на захваченной территории и остаются опасными, даже когда взяты в плен, каждый намек на то, что немецкая армия не едина, что там не сплошь гитлеровцы, что среди тех, кто с оружием в руках дошел до стен Москвы, есть люди, не только не верящие в нацизм, но и ненавидящие его, – каждое такое письмо было для девушки маленьким торжеством. Ведь это говорил и Курт Рупперт. Ведь таким был он сам. Ей радостно было снова и снова убеждаться в правоте его слов.

Вынув из конверта листки бумаги, закапанные свечным салом, запачканные окопной глиной, гарью костров, она жадно пробегала их. Потом принималась читать, стараясь представить себе облик автора и даже условия, в которых он писал. Все больше попадалось свидетельств, что не только в рассказах о немецкой армии, но и в оценке того, что в ней происходит, Курт был прав. Теперь она не сомневалась и в том, что он сдержал слово и где-нибудь сказал те русские фразы, которые они вместе разучили: «Не стреляйте… Я друг… Ведите меня к командиру. Вот листовка-пропуск». Сказал или готов был сказать, но его выследили и схватили. А может быть, он погиб при переходе линии фронта или был подстрелен бойцами наших секретов, прежде чем успел раскрыть рот…

Наткнувшись на такое письмо, Женя торжественно потрясала им: – Витязи, слушайте!

Все три «богатыря» поднимали глаза и настораживались. Для них, как и для многих в те дни, все оккупанты были сплошь гитлеровцы, бессовестные бандиты, кровожадные звери. Девушки люто ненавидели их. Однако они нисколько не возмущались тем, что их синеглазая подружка, про храбрость, которой в штабе уже все знали, подружилась с каким-то немцем; это они понимали и невольно уважали ее за то, как она отважно защищала право на эту дружбу. Но почему Женя так радуется, отыскав в каком-нибудь замусоленном письме нотки раздумья, тоски, страха за семью – словом, отражение, человеческих чувств, было им непонятно, и это, что там греха таить, они склонны были порой объяснять тем, что Женя сама наполовину немка.

Зато майор Николаев сразу оценил умение новой переводчицы угадывать в письмах, подмечать на допросах проявление этого, пока еще едва заметного процесса расслоения, начавшегося в немецко-фашистской армии. Сводки, составленные Женей, он читал с особым интересом и всячески поощрял стремление девушки проследить изменение психологии неприятеля.

Майор пришел в армейскую разведку с партийной, работы. Моральный фактор он считал на войне, одним из важнейших слагаемых, и для него было особенно ценно получать новые и новые доказательства того, что гитлеризм, сломивший волю немецкой нации, сколотивший гигантскую военную машину, все же не сумел парализовать человеческий мозг.

Даже в тяжелые дни, когда бои шли под Москвой, майор не забывал, что когда-то пять миллионов немцев проголосовали за Тельмана. Вот почему Николаеву было дорого умение новой переводчицы видеть в неприятеле не просто гитлеровцев, а Куртов, Вилли, Отто, Артуров, Клаусов, Густавов, Эрнстов, которые под влиянием побед Красной Армии уже начинают производить мучительную переоценку того, что столько лет вдалбливали им в головы гитлеровские пропагандисты.

Вот он начинается, неизбежный процесс отрезвления, о котором мечтал, в который фанатически верил этот офицер-коммунист в самые трагические дни войны!

– …Евгения Рудольфовна, умница, воспитывайте в себе этот нюх… Выиграть сражение – это не только отбросить врага от столицы, очистить столько-то населенных пунктов. Это больше, гораздо больше, – говорил майор, расхаживая взад и вперед по избе. – Немец задумался – это же страшно важно! Мы с вами не просто военные, мы советские военные, и для нас важно следить за тем новым, что сейчас зарождается… Вот увидите, как оно будет развиваться, в какой могучий фактор вырастет, когда мы перейдем в наступление по всему фронту. А ведь такой момент наступит!

Все три «богатыря» немножко завидовали Жене, немножко сплетничали о тайной симпатии майора к их белокурой подружке, немножко были склонны объяснять служебные успехи новой переводчицы орденом, каким награждались лишь люди, совершившие особо выдающиеся и обязательно боевые подвиги. Но в общем-то на «высоте Неприступной» Женю Мюллер не только признали, но и полюбили.

Помогло этому и то, что одна Женя умела из пшенных, люто ненавидимых всем штабом концентратов сварить вкусный домашний кулеш, могла истопить печь не хуже старого солдата, ловко вырезала из канцелярской бумаги узорчатые занавески, которые выглядели как настоящие тюлевые, всегда ухитрялась сохранить для застрявшей на работе подружки теплый ужин и умела так разобрать очередную сводку Советского информбюро, что у всех слушательниц становилось веселей на душе. И конечно же никто лучше ее не мог отбить атаку молоденьких лейтенантов, пытавшихся иной раз проникнуть на «высоту Неприступную».

Впрочем, Женя сама же и изменила систему коллективной обороны, о которой ей рассказал в первый день пребывания на фронте приходивший с анкетой лейтенант Куварин. Не освоившись с военной жизнью, девушки установили у себя статут закрытого пансиона, куда никто, кроме старого солдата, приходившего топить печь, не допускался. Подчеркнутая отчужденность лишь возбуждала особый интерес.

Женя высмеяла эту тактику. Чепуха! Тут такие же советские парни, как и везде. Зачем их избегать? Почему в дружбе видеть обязательно какие-то нечистые намерения? Иногда, правда редко, на «высоту» стали приглашаться офицеры-сослуживцы. Приходил золотистый лейтенант с гитарой, играл, пел, закатывая белесые глаза. Толковали о письмах, полученных из дому, о мирных, казавшихся такими далекими делах. Гадали, когда и где окончится война, кто чем займется, вернувшись после победы. И опять пели, уже хором, и старый солдат, обязательный посетитель таких вечеринок, сидя на порожке, дымил ядовитой махоркой, улыбаясь своим думам. С легкой руки Жени все называли его теперь «папаша». Молчаливое присутствие пожилого человека с грубоватым морщинистым лицом придавало вечерам на «высоте» оттенок домашности, по которому на фронте скучают даже самые боевые и бывалые.

Эти вечера как-то сразу упростили отношения гарнизона «высоты» с внешним миром. Передав «наверх» сводки, развед – и политдонесения, офицеры забегали сюда и попросту на огонек. Только одному из них был закрыт сюда доступ. Как раз тому, кто, казалось бы, имел все права на беспрепятственное там пребывание: инженер-майору Георгию Узорову. Женя прямо заявила Тамаре, что выбор ее не одобряет, а самого избранника во Всеуслышание обозвала мокрицей и просила предупредить, что если он осмелится появиться в избе военных переводчиц, егб ждут неприятности. Она не уточнила, какие, но и этого оказалось достаточным.

Впрочем, Узоров, всё еще опасавшийся, что Анна может пожаловаться начальству, боялся даже напоминать о себе. Если в ответ на его звонок к телефону подходила не Тамара, а кто-нибудь из девушек, он просто опускал трубку. Самое большое, на что он решался, это робко постучать в оконницу.

Иногда Жене даже хотелось встретить его, чтобы напрямки высказать все, что она о нем думала. Но ее-то Узоров особенно избегал.

С Тамарой у Жени установились своеобразные отношения. Презрение к Узорову на подругу не распространялось. Порой Тамаре даже казалось, что синие строгие глаза смотрят на нее сочувственно, как на больную. Изредка Тамара решалась заговорить об Узорове, о том, какой он ласковый, внимательный, как заживут они после войны. Женя слушала, не прерывая, но взгляд ее глаз становился таким ироническим, что девушка смолкала, начиная осознавать всю зыбкость этого беспокойного счастья, неожиданно найденного на войне.

– Женечка, вы меня осуждаете, да? – спросила она однажды упавшим голосом. – Я не обижаюсь, я понимаю: вы должны меня осуждать.

– А я не осуждаю, – послышался задумчивый ответ. – Я лично так не поступила бы, но я не осуждаю… Знаете, мне вас жалко.

Женя ничего не пояснила. Но после этого разговора Тамаре вдруг начало казаться, что все, что произошло, случилось лишь потому, что гитлеровское нашествие сломало обычную жизнь, разбросало людей в разные стороны. Но вот кончится война, все станет на место: придет эта неизвестная ей Анна Калинина с детьми, войдет к ним в дом, скажет «уйди», и сразу же исчезнет навсегда ее маленькое, так дорого купленное счастье. Девушка стала ревновать Узорова к его прошлому, к жене, к детям. Ей мучительно хотелось теперь узнать, услышать что-нибудь порочащее, унижающее ту, другую.

– Какая она, какая? – снова и снова допрашивала она Узорова, и в словах ее слышались злость, тревога, тоска.

Узоров терялся, робел, невразумительно мямлил.

– Обыкновенная, ну… как все… женщины..

– Так почему же ты ушел от нее? Она тебе опротивела?

– Нет, нет, – не очень решительно возражал Узоров, – просто мы с ней разные люди, а теперь я встретил такую, о которой мечтал всю свою жизнь.

А ей ты это сказал? Сказал, да? Георгий, ты, наверное, лжешь. Ты все еще ее любишь. Я для тебя просто ППЖ, забава, развлечение. Да, да, я это знаю. А ты лгун… Да-да, лгун!

И Тамара заливалась злыми слезами, чувствуя, что изнемогает в этой борьбе с призраком незнакомой ей женщины, который, как и все призраки, был неуязвим. А тут еще эти синие спокойные, суроватые глаза, эта девушка, которая не говорит ей ни о комсомольской этике, ни о аморальности ее поступка, но не скрывает своего презрения к ее избраннику и жалости к ней самой.

Эти мысли, как любая боль, были особенно тягостны ночью, когда в темноте пиликал сверчок и слышалось ровное, здоровое дыхание спящих подруг. Зарывшись лицом в подушку, Тамара плакала сердитыми, беспомощными слезами.

Как-то после одной из таких ночей Тамара вдруг заявила Жене, что вечером она пойдет в село, где живет Узоров, и потребует, чтобы он отсылал «той женщине» все свое жалованье. Расходы на фронте небольшие, мама Тамары снова стала работать. Пусть все деньги Узорова идут его детям. Сказав это, девушка с надеждой посмотрела на Женю: оценит ли та ее великодушие?

Обе они в этот момент с полотенцами на плечах стояли в холодных сенях перед рукомойником. Утреннее розовое солнце просовывало холодные лучи в узкие щели, пробитой осколками драночной крыши. Они рассекали полумрак двора. Мирно пахло сеном, навозом. С улицы доносились удары колуна и смачное: хеп, хеп, хеп. Это старый солдат колол дрова.

– Что же вы молчите, Женя?

Девушка спокойно перебросила полотенце с плеча на плечо. Глядя в упор в выпуклые глаза Тамары, она суховато ответила:

– Я бы на вашем месте этого не делала.

– Почему?

– Потому что эти деньги вам бросят в физиономию. – Длинные светлые ресницы слегка сощурились, синие глаза потемнели. – Деньги! Эх вы… Не знаете вы Анну Калинину!

– Разве она не такая, как все?

– Не такая, как вы, вы оба.

И, отвернувшись, Женя сбросила гимнастерку и начала с шумом плескать воду себе на лицо, на шею, на руки. Корочка льда, образовавшаяся за ночь, позванивала в глиняном рукомойнике, который она наклоняла. Когда, растершись полотенцем, посвежевшая, раскрасневшаяся, она оглянулась, Тамара стояла все в той же позе. Густые, будто бы глицериновые слезы светились в ее выпуклых, темных глазах.

– За что вы меня, Женя, ведь я только хотела…

– Успокоить свою совесть, да? – безжалостно усмехнулась девушка. – И чтобы я при этом умилилась и сказала: какие вы оба великодушные, благородные, – и чтобы все тихо, мирно обошлось. Так? И чтобы эта ваша мокрица не дрожала от страха? Этого вы хотели?

Женя перебросила полотенце через плечо и, не ожидая ответа, ушла…

Так вот и шла жизнь на «высоте Неприступной». Но однажды, когда девушки сидели над ворохом только что переброшенных через фронт трофейных писем, в избу влетел лейтенант Ку-варин. Вскинув руку к шапке, пристукнув валенками так, что по комнате пыль пошла, он обронил обычное воинское «здравия желаю». Но на круглом лице его было выражение такой значительности, что девушки разом бросили работу.

– Что-нибудь случилось? Да? Выкладывайте, чего вы тянете?

– Младший лейтенант Мюллер, прошу вас на два слова.

Почувствовав что-то необычное, близко ее касающееся и даже смутно уже угадывая, о чем будет речь, Женя побледнела и вышла в переднюю комнату. Все три «богатыря» застыли, как на картине Васнецова. Хорошенький Алеша Попович даже побледнел, когда из-за перегородки донесся голос Жени:

– Что-нибудь стало известно про Курта Руп-перта?

– Точно, – заговорщицким шепотом ответствовал, торжествуя, лейтенант Куварин. – Абсолютно все известно.

– Он жив?

– Точно.

– Где же он? – едва слышно спросила Женя. Девушки не узнали голоса своей подружки.

5

Ефрейтор вермахта Курт Рупперт, по воинской специальности военный фельдшер, прико-мандиро; ванный к батальону альпийских егерских стрелков, стал первым перебежчиком у города Верхневолжска.

Нелегко дался ему переход через фронт. Была морозная пора, снег звучно скрипел под ногой, над полями и лесами, где проходил фронт, вовсю сияла, как говорят солдаты, «луна в рукавичках», окруженная белесым ореолом. Сугробы голубовато мерцали. Ночью легко было издали заметить не только человека, но даже и зайца. Дважды зайдя в район передовых, Курт вынужден был возвратиться.

Полнолуние продолжалось. Ночь, которую Курт наметил для третьей попытки перейти фронт, тоже обещала быть морозной и светлой, но откладывать дальше было нельзя. Не только маленький санитар Вилли, этот яростный наци, всегда старавшийся высмотреть и вынюхать всё; что происходило в санчасти, но и сам капитан Шмитке, старший врач, подозрительно косился на ефрейтора Рупперта. Что-то слишком уж частыми становятся его отлучки. В этом проклятой городе так неспокойно! Стреляют по ночам. То там, то здесь поджигают воинские машины… Эта противотанковая граната, угодившая в офицерское казино, как раз когда там было полно военных из только что прибывшей части, эти авиационные бомбы, упавшие на трамвайный парк именно в день, когда там было тесно от военных машин. Ясно, кто-то снабжал иванов точнейшими сведениями обо всем, что происходит в городе, кто-то наводил их самолеты, кто-то заранее указывал, куда и когда надо бросить гранату. Осторожность, осторожность и еще раз осторожность – звучит во всех приказах, а военному фельдшеру Руп-перту будто и нет до этого дела. Шляется неизвестно где, пропадает вместе с санитарной машиной.

Курт чувствовал: за ним стали следить. И, конечно, не случайно этот Вилли насмешливо спросил вчера, где именно – в Бухенвальде или в Да-хау сидит его уважаемый папаша. Появилось даже подозрение: может быть, его потому и не хватают, что хотят узнать, куда он ходит. И Курт, боясь навести ищеек на след, не решился даже зайти попрощаться с Женей. Он написал одно, потом другое письмо и положил их в условленное место – в зев водосточной трубы.

Для перехода он облюбовал себе место заранее. Здесь, недалеко от фабрик, линия фронта шла по сосновому леску, пересеченному глубоким оврагом. Одна из рот батальона егерей держала тут оборону, и санитарам, которым частенько доводилось выносить отсюда жертвы перестрелок, здесь было знакомо каждое дерево. Знал Курт и о том, что по оврагу ветер тянет всегда, как в печной трубе. В мороз здесь нестерпимо холодно. Накидки-одеяла и огромные соломенные боты, которые недавно стали выдавать уходящим в секрет, служили мишенями для невеселых острот, но от пронизывающего ледяного ветра не спасали. И солдаты, потихоньку от унтер-офицеров, ночью обычно выбирались из оврага наверх, под защиту сосен.

Курт решил: тут больше шансов пробраться незамеченным. Дождавшись, когда стемнело, он направился в расположение роты егерей. Шел прямо по знакомой промерзшей траншее, мимо блиндажа, куда солдат отводили отдыхать и отсыпаться. Порыв ветра бросил ему в лицо вкусный запах дыма. Из-под брезентовой полости, прикрывавшей вход, донесся писк губной гармошки и хриплый голос, певший без всякого выражения:

 
Ах, как прохладен ветерок
В прекрасном Вестервальде!
 

Странно, до нелепости странно звучали слова старой немецкой песни здесь, в заснеженном русском лесу, где трещали от холода стволы деревьев ж ветер больно, будто песок, бросал в лицо сухую снежную крупку. Эти звуки гармошки, эта песня были своим, немецким, а там, за линией фронта, Курта ждало, что-то чужое, неведомое. Он заколе бался и даже замедлил шаги. В это мгновение брезентовая полость откинулась, в темноте ходка вырисовалась физиономия солдата, распаренная печным жаром. На миг она настороженно застыла. Потом солдат, должно быть, узнал фельдшера.

– Что, иваны опять кого-нибудь подстрелили?

– Да, с передовой присылали вестового.

– Какой морозище! А им, дьяволам, должно быть, хоть бы что. Стреляют. – Солдат отвернулся в угол траншеи. Курт двинулся дальше, а в ушах все звучали слова; «Ах, как прохладен ветерок!»

Преследуемый этой навязчивой фразой, он выбрался из траншеи, крадучись, миновал открытое место и по крутому откосу почти скатился в овраг. Тут он достал из кармана листовку-пропуск и дальше двинулся уже на четвереньках, мысленно повторяя по-русски: «Не стреляйте», «Я друг…», «Ведите меня к командиру». Наверху тревожно шумели деревья, снежная крупа с шелестом летела вниз, а оврагу все не было конца.

Странный звук заставил Курта прилечь, замереть. В кустах, на самом дне оврага, что-то журчало. Вода? В такой мороз вода? И в самом деле, это была живая, незамерзшая вода тихонько бившего из-под земли ключа. Все вокруг него было точно бы меховое. Каждая былинка белела пушистая, как лисий хвост. Отягощенные инеем ветви никли долу, и кусты, обступившие незамерзающий источник, походили на гигантские кристаллы. Рождественская открытка, да и только!.. Рождество, Санта-Клаус… Мой бог, было ли когда-нибудь все это на белом свете?! Ползти все труднее. Руки проваливались в снег. Но Курт знал, что сверху, с гребня откоса, где притаились секреты, его при свете этой огромной луны, похожей на медузу, легко заметить. Жарко. Сердце билось так, точно стремилось выскочить через горло. На миг он прилег: не было сил шевельнуть ни рукой, ни ногой. Можно замерзнуть? Что ж, пусть. Разве погибнуть от пули лучше? Но тут вспоминалась ему эта удивительная синеглазая русская девушка, несколько раз так же вот пересекавшая линию фронта. Девушка! А он мужчина. Ну нет, вперед, Курт Рупперт, вперед!

За те мгновения, пока он лежал на снегу, взмокший от пота ворот шинели замерз, стал жестким и больно врезался в шею. Вперед! «Ах, как прохладен ветерок!»

Голоса! Двое полушепотом обменялись по-немецки короткими фразами. Это ветер донес уже откуда-то сзади. Ну, будь что будет! Курт вскакивает и, пригибаясь, бежит по дну оврага. Только бы не наткнуться на мину. Ноги проваливаются. Приходится с усилием вырывать их из снега. Звук одиночного винтовочного выстрела громом раскатывается по оврагу, по заиндевелому лесу Сердитый взвизг, щелчок. Пухлый иней с шелестом течет с ветвей ближайшей сосны.

Курт собирает последние силы. Вслед ему упрямо, очередь за очередью, бьют теперь автоматы. Бьют так, что отдельных выстрелов уже и не различишь. Но пули посвистывают над головой, и на беглеца вместе со снегом падают лишь ветки и кусочки коры. Зарокотали пулеметы. Это где-то впереди. Это уже русские. И вдруг, неведомо откуда, слышится возбужденный голос, хрипло приказывающий что-то на незнакомом языке. Курт привстает и поднимает руки.

– Я есть… командиру… не стреляй… – бессвязно повторяет он сразу перепутавшиеся слова.

Невдалеке шевелится сугроб. Оказывается, это солдат в бесформенном белом балахоне. Он навел на Курта винтовку. Они напряженно вглядываются друг в друга. Новая очередь пуль проходит совсем близко, скашивая верхушки сосенок совсем рядом. Солдат издает предостерегающий возглас и сам падает в снег. Но поздно: что-то уже ожгло Курта поперек спины, толкнуло вперед. Он упал ничком в сугроб. Тело его, будто вмиг лишившись костей, стало ватным, но сознание работает ясно. Собираясь с силами, он тянет русскому руку, разжимает пальцы. На ладони комочек бумаги, мокрый и смятый. Солдат в балахоне берет и расправляет листовку. И вдруг немец слышит знакомые слова:

– Гитлер капут?

– Капут, капут! – несколько раз повторяет Курт, радуясь, что они начинают понимать друг друга.

Но сознание мутнеет. Не одна, не две, а целых три луны, покачиваясь, сияют в темно-синем небе. Опять этот голос поет: «Ах, как прохладен ветерок!» Все – сосны, сугробы, солдат в белом – тоже покачивается, и сам Курт как бы начинает растворяться в этом голубоватом свете… И что это? Вокруг никого. Только снег. Кажется, сами сугробы переговариваются между собой сдавленными голосами.

– Конопля! Что там у тебя?

– Та фриц же подстреленный лежить. Вот он. – Откуда взялся?

– Та сам прибег, листовка у его тут… Пропуск… Кричал: «Гитлер капут!»

– По кому огонь?

– Та по нем же… Я ему, дурню, командую: ложись, – так он не понял. Вот и подбили, як куропатку.

– Ползи с ним сюда.

– Та не можу, он раненый. – Ну, так я к вам.

– Ни, бог с тобой, не вылазь: тут они автоматами, як граблями, все прогребають. Бросьте плащ-палатку та ремень.

Солдат перекатывает Курта на плащ-палатку, потом, выждав, когда стрельба стихает, ползет, продвигаясь волнообразными движениями гусеницы, не отрывая от снега головы, таща за собой по снегу тяжелый груз.

…Что было дальше, Курт уже не слышал. Он очнулся на операционном столе при ослепительном свете, в котором с неестественной четкостью он видит перед собой грубо отесанное бревно, как бы вспотевшее золотыми каплями душистой смолы, ноги каких-то людей в этой странной, похожей на чулки обуви, какую русские носят зимой. Он лежит ничком. Жгучая боль, зарождаясь у левой лопатки, разбегается по телу. Все качается… Три луны вновь плывут в небе над мохнатыми белыми деревьями… Нацист Вилли бежит за Куртом по оврагу, крича: «Почему ты не поешь песенку о Вестервальде?» Милый русский товарищ Женя предостерегающе машет рукой… Сугробы шевелятся, будто живые, выставляя навстречу винтовки.

– Не стреляй… Их бин… Комрад Женя… Ленин… Тельман… – бормочет Курт.

– Слышите? Странно, – произносит густой мужской голос.

Врач в халате, надетом прямо на шинель, распрямил спину, устало сдвигает с лица марлевую маску.

– Плохо. Оба легких навылет.

– И нельзя допросить?.. Ну хотя бы несколько самых простых вопросов.

– Невозможно. Не могу допустить.

Сестра и санитар, забинтовав Курта, осторожно надевают на него рубашку. Врач моет руки. Офицер в наброшенном на шинель халате сидит в углу блиндажа, рассматривает солдатскую книжку, снятый с браслета жетон с воинским номером. Особенно долго глядит он на извлеченную из книжки фотографию. На ней изображена худенькая белокурая девушка с тяжелой косой, переброшенной через плечо. О раненом немце известно лишь, как его зовут, его звание, его должность. И еще известно, что он добровольно перешел на сторону советских войск—первый перебежчик на этом участке фронта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю