Текст книги "Глубокий тыл"
Автор книги: Борис Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)
3
Арсений Куров, можно оказать, и жил теперь на заводе.
Это предприятие до революции, да и долгое время после нее было лишь огромным механическим цехом комбината «Большевичка» и обслуживало нужды фабрик. Постепенно оно расширялось, набирало сил. Уже строили на нем ткацкие станки, машины для приготовительных отделов и даже сложные аппараты для красильной и ситцевой. Перед войной оно стало самостоятельным заводом.
Теперь, после того как основное оборудование было вывезено и на Урале уже работал завод-двойник, горстке людей, возвращенных оттуда, предстояло в почти пустых цехах воскресить прежнее предприятие, наладить производство.
Арсению Курову, как старожилу и опытному, на все руки, мастеру-механику, поручили возглавить восстановительный ремонт, от которого в конечном счёте зависело всё. Он работал не считая часов, частенько оставаясь на заводе ночевать. Так и уходил на смену сунув в карман полотенце, бритву, кисточку и зубную щётку.
Да и что ему было делать дома? Кто его ждал? Пустая, неуютная комната. Одинокий вечер. Воспоминания о погибшей семье, о разоренном гнезде. В цехе все его знали и он знал всех. Было с кем выкурить трубку, повздыхать о мирных временах, обсудить предполагаемые замыслы Советского командования, а при случае и выслушать соленый анекдот, до которых Арсений был некогда великий охотник. Тут, в цеху, не так ныли раны, распрямлялась спина.
С некоторых пор духовному оживлению этого человека стал помогать не только всепоглощающий труд, но и другое обстоятельство, о котором стоит рассказать поподробнее. В его бригадах работала главным образом зеленая молодежь: мальчишки в черных гимнастерках, форменных ушанках и картузах, стекавшиеся на завод из школ трудовых резервов. Этому шумному народу всегда не хватало времени. Наперегонки неслись они по утрам из общежития на работу, на ходу бросали в кружку проходной номерки и появлялись в цехе к самому началу смены. Табунками, толкаясь и галдя, скатывались в перерывы с лестниц на пути в столовую, где поднимали такой нетерпеливый стук ложками, что немногие старые кадровики только бранились да вздыхали, чувствуя, как и их начинает захлестывать эта озорная, мальчишеская стихия.
Своих подопечных Арсений называл по отдельности «орлами», а в целом «дикой дивизией». Однажды «дикая дивизия» занималась во дворе завода приятной для всех работой – вынимала из ящиков, перетирала и по частям грузила на вагонетки новые стайки, прибывшие откуда-то из Сибири. Погода была скверная, свистел ветер, кружила метель. Сухой снег, будто пущенный из пескоструйного аппарата, сек руки и лица… И вот занятый своим делом Арсений заметил рядом, в кипени метели, невысокую щуплую фигурку. Не разглядев ее как следует и решив, что это кто-то из «орлов», он, не оборачиваясь, крикнул:
– Чего рот раскрыл? Помогай!
Фигурка оставалась неподвижной. Арсений ткнул пальцем в лежавшие на досках детали, сказал:
– Бери тряпку и стирай вазелин, да не насухо, а там, где сгустки. – Распорядился и отошел к ящикам.
Фигурка склонилась над деталями, но через некоторое время снова неясно замаячила в клубах метели.
– Ну?
– Протер, дяденька… А теперь; него делать?
– А теперь вот с этого снимай бумагу и опять протирай… Стой! Ты почему, парень, без рукавиц? Где рукавицы?
Метель свистела, шумела, кружила снег, не давая Арсению разглядеть того, с кем он говорил.
– У меня нет их… рукавиц, – робко ответили ему.
– Балда! Вот прихватит ладонь: к чугунине, кожу оставишь, отвечай потом за тебя!.. Рабочий, как солдат, обязан – вое правила блюсти… Возьми мои, в цехе отдашь. – Он бросил мальчику рукавицы и сам подумал: «Ох, и взгрею же я бригадира! Легкое дело – с голыми руками на морозе мальчишка…».
Обтертые части машин погрузили на вагонетки, вкатили в цех, сложили на месте сборки. Когда ребята разошлись, по обычным своим местам, кто-то робко тронул Арсения за рукав:
– Дяденька, вот рукавички ваши… Спасибо. Оглянувшись, Куров с удивлением уставился на стоявшего перед ним незнакомого мальчика. Щуплый, лет двенадцати – тринадцати, он был в огромных немецких сапогах с голенищами-ведерками, в трофейном офицерском кителе, перепоясанном адъютантскими аксельбантами. Давно не стриженные русые прямые волосы покрывали его голову, как соломенная крыша украинскую хату. Из-под этой крыши выглядывали узенькие глазки и нос-пуговка, густо обрызганный веснушками, такими яркими, что они отдавали медной прозеленью.
– Постой, ты кто же? – удивился Куров.
– Ростислав Соколов, – отрекомендовался мальчик и даже поклонился при этом.
– А откуда взялся в цехе?
– Вы сами же велели вагонетку катить, я и покатил вместе со всеми.
– Да при чем тут вагонетка? Ты чей?
– Я ничей, я сам по себе.
И вновь проснулось и острой болью отдалось в сердце все, что эти месяцы Куров старался топить сначала в вине, потом в работе. Он смотрел на этого худенького, затейливо одетого мальчишку, и крутые желваки ходили под смуглой кожей лица. Мальчик понял это по-своему. Ему казалось, что этот большой черный человек в штанах и пиджаке, лоснящихся и коробящихся, словно сделаны они не из материи, а из жести, сердится за то, что он без пропуска проник на завод. Сейчас возьмет за шиворот своей ручищей и выкинет на улицу, да так, что (все ступеньки на лестнице пересчитаешь…
– Я, дяденька, сейчас уйду, – сказал мальчик, отступая от Курова, и вдруг, преобразившись, неестественно пискливым голосом, протягивая тоненькую руку, зачастил: – Подайте сиротине бездомному, со вчерашнего дня крошки хлеба во рту не было.
– Так, так, так, протянул Арсений. Дребезжащий, просительный тон остудил ту теплую, уже тупую и потому даже сладкую боль, что вновь проснулась было в нем.
– Постой, тут! – приказал мастер, подошел к своему шкафчику, снял с полки двухдневный паек хлеба и, баночку комбижира, подумав, банку поставил обратно, а хлеб взял весь и вернулся к мальчику. Тот все стоял у чугунной колонны и издали, как дз засады, поглядывал на ремесленников, возившихся у машин.
– На, ешь!
Но мальчик хлеб не взял и даже отвел руки за спину.
– Дяденька, мне бы здесь остаться.
– Как это здесь? Тут завод.
– Работать бы здесь, как вон они.
– Работать? – И опять болезненная теплота стала накипать в груди Арсения. – Мал ты… Нельзя маленьких на производство брать, да и трудно тебе будет.
– Не трудно. Это я только тощий, но сильный, вот попробуйте. – Мальчик протянул Арсению согнутую руку, предлагая пощупать мускулы. Рука была тоненькая, мускулы даже не чувствовались под рукавом огромного кителя. – Я буду хорошо работать, я научусь… Что вам стоит, возьмите, дяденька!
– Экий ты; брат, клейкий, – сказал Арсений и впервые за весь разговор улыбнулся мальчику.
Их уже окружила «дикая дивизия». Стайкой обступали незнакомого паренька бойкие, уверенные в себе, живущие на свой заработок, маленькие, независимые рабочие люди, и бледный мальчуган с соломенными волосами выглядел среди них, как яблонька-дичок среди ухоженных привитых саженцев. Разглядывая диковинную его одежду, обувь, ребята переговаривались солидными, ломающимися басками.
– Откуда такой взялся?.. Ты что, гитлеровский ефрейтор?
– А знаешь друг, что бывает, когда без пропуска лезут на военный завод? – пугал кто-то.
– Робя, я знаю, откуда он, этот ухарь! Из картины «Путевка в жизнь»… Эй, ты, беспризорные песни знаешь?.. «Позабыт, позаброшен с молодых юных лет…»
Мальчик смотрел диковато, с опаской, невольно жался к Арсению.
– По местам, орлы! – рявкнул мастер. – Ишь, цирк себе устроили, лодыри царя небесного! А ты, как тебя, давай ко мне.
Он провел мальчика в свое маленькое, отгороженное стеклянной переборкой помещение и указал ему на черную, пропитавшуюся маслом табуретку.
Мальчик сел, положив на колени трофейную пилотку. Арсений взял ее, повертел в руках, поковырял ногтем матерчатую кокарду и бросил на стол. Извлек свою трубку-кукиш, набил, закурил. Мальчик сидел молча. В тепле его разбирал сон. Глаза слипались. Мастер придвинул к нему хлеб, достал из кармана и раскрыл острый, как бритва, нож, положил перед буханкой.
– Режь, брат Соколов, и ешь… Так, говоришь, сам по себе?.. Это как же понимать?
– Нет у меня никого, – ответил мальчик и с готовностью спросил: – Рассказать?
Арсений кивнул головой. И тут он услышал одну из тысяч историй, какие бывали в те тяжкие Дни.
Своего отца, капитана пограничных войск Соколова, Ростислав не видел с начала войны. Он служил как раз в одном из тех западных укреп-районов, по которым на заре 22 июня гитлеровская армия наносила основной удар. Семья Соколовых жила в городке недалеко от границы. До того, как немцы прорвались к городу, к матери успел забежать связной. Он рассказал, что капитан Соколов тяжело ранен и вряд ли уже жив. Он наказывал семье сейчас же уезжать. Бежать пришлось пешком, в потоке людей, двигавшихся на восток.
Шли много дней. Обессилели. Однажды, когда толпы беженцев сгрудились у военных паромов в ожидании переправы, мать послала Ростислава с чайником на речку набрать воды. Из-за холма вырвалась тройка пикировщиков из тех, каких звали тогда ревунами, и, устрашая свистом сирен, сбросила бомбы прямо на переправу. Все задрожало. Мальчик упал на песок у самой воды. Когда самолеты ушли, а рыжий дым над переправой рассеялся, там, где только что теснилась толпа, курились свежие воронки. В наплывах разворошенного песка чернели какие-то лохмотья. Отовсюду неслись стоны, призывы о помощи.
Несколько часов бродил Ростислав вместе с немногими уцелевшими меж воронок, вглядываясь в изуродованные лица убитых. Одни находили и уносили своих, другим удавалось лишь опознать обезображенный труп по обрывкам одежды, ботинку или по другой знакомой примете. Ростислав не нашел ничего: мать, сестра, бабушка бесследно исчезли. Дождавшись ночи, мальчик двинулся дальше в том же непрестанно расширявшемся людском потоке… Почти всегда находились люди, у чьего костра он мог погреться. Питались овощами, найденными на брошенных огородах, вытрушивали из колосьев зерно и варили кашу.
Так Ростислав добрался до Верхневолжска, где его одновременно настигли и гитлеровская армия и зима. В дни оккупации мальчик жил в пустых квартирах, пропитание находил на помойках, куда немецкие армейские повара выбрасывали отбросы, а когда город освободили, остался здесь, выпрашивая подаяние и кормясь возле военных кухонь.
– …Вот, дяденька, почему я и сказал, что сам по себе, – закончил он, собирая со стола хлебные крошки и отправляя их в рот.
– И я, выходит, сам по себе, – задумчиво произнес Арсений, – тоже вот торчу один, как труба у котельной. Так что же мы с тобой, брат, будем делать?
– Сюда бы мне, к тем мальчишкам, – сказал Ростислав. – Я б старался.
– Это, брат, не мальчишки, а рабочий класс… Они по два года в обучении были. Третий разряд. Квалификация.
– Ну, дяденька, возьмите, жалко вам… Что вам стоит! – снова было съехал на пискливый тон мальчик.
– Цыть, не канючить! – рассердился мастер. – Здесь не паперть, здесь завод, здесь люди положенного не просят, а требуют, а лишнего никакой слезой не выплачешь… И я тебе не дяденька, а мастер Куров Арсений Иванович… Эх, Росток, Росток, как же нам быть?
Куров почувствовал, что он не сможет так вот выставить на улицу этого мальца, случайно возникшего перед ним из метельной кипени. Конечно, тот не пропадет. Проще простого было, сдав смену, взять парня покрепче за руку и отвести в гороно. Отослали бы поглубже в тыл, в какой-нибудь детдом или интернат, и было бы неплохо. Но тщедушный этот мальчик уже успел заполнить какие-то болезненные пустоты в душе Арсения. Мастер знал, что если сегодня он расстанется с ним, не забыть ему ни этих соломенных волос, ни этого пестрого носа.
Смена кончилась. Ребята, как всегда после работы, тихие, степенные, тянулись в раздевалку. Проходя мимо куровского кабинетика, они с любопытством заглядывали в дверь.
– До свидания, Арсений Иванович… До завтра, товарищ механик!..
Всех их мучило любопытство: почему это строгий, придирчивый Арсений Иванович нынче предоставил их самим себе, а сам засел в каморке с мальцом в гитлеровской форме?
– Что ж, пошли и мы, – сказал наконец Куров, приняв какое-то решение.
– Куда? – подозрительно спросил мальчик, делая шаг к двери.
– Домой пошли, понятно? Переночуешь у меня, а там видно будет. Утро вечера мудренее.
Куров привел Ростислава в свою комнату. Ножницами, которыми в былые времена холил он свои усы, подрезал ему солому на голове, отчего его голова перестала походить на украинскую хату с низко нахлобученной крышей, а смахивала уже на русскую избу, потом, войдя во вкус, разжился у Ксении Степановны тазом, нагрел воды, щедро плеская на кирпичи керосин, нагрел комнату и вымыл гостя с головы до ног.
Подстриженный, чистый, розовый, в свежей Арсеньевой рубахе, гость поужинал и быстро заснул на кровати, а хозяин, критически осмотрев лежавшие на полу доспехи непобедимой гитлеровской армии, привязал к ним веревку и спустил через фортку на улицу. После этого Куров разделся и, тихо забравшись под одеяло, улегся рядом с Ростиславом. Почувствовав тепло, гость завозился и, не просыпаясь, инстинктивно приник своей пахнущей мылом и еще влажной головой к плечу Арсения, и тот замер в неудобной позе.
За окном, забитым досками, в которое Арсению удалось вставить лишь единственное сохранившееся стекло, покачивался на ветру фонарь. Белесые отсветы его бегали по потолку! Куров смотрел на них, слушал ровное детское дыхание и думал: что же делать? Работы столько, что сутками не уходишь с завода. Если взять к себе мальчишку, придется ему день-деньской быть одному, и снова потянет его к беспризорной жизни. Единственный выход – устроить на завод, учить ремеслу. Учить! Любое ремесло – неразменный рубль. Но тут-то и заковыка: теперь уже не первые дни после освобождения, все советские законы обрели свою полную силу, а они запрещают брать на работу таких мальцов. А если обойти закон? Тогда… Арсений уже предвидел бесконечные трудности, преграды, неприятности…
Спящий мальчик почмокал губами, вздохнул, повернулся и, свернувшись калачиком, совсем вытеснил хозяина с узкой койки. Тот, улыбаясь, сел, закурил трубку. Голова свежая, на душе легко. И будто вместе с дымом трубки медленно вились мысли: «Росток, Росток, что же мы с тобой делать-то будем?»
Почти до рассвета в темной комнате, у остывшей печи, просидел в эту ночь Арсений Куров,
4
Утром, еще до того, как открылись двери Верхневолжского горкома партии, Анна уже расхаживала около подъезда. Она не записывалась к секретарю на прием, а пришла первой, чтобы перехватить его, когда тот пойдет на работу.
Но ждать не пришлось. Едва она завела спор с дежурным в приемной, настаивая, чтобы ее скорее пропустили, как дверь кабинета открылась, и в ней появилась знакомая высокая сутулая фигура. Секретарь был в свитере с закатанными рукавами. В одной руке он держал пенсне, в другой – мохнатое полотенце. Капельки воды блестели на волосах.
– Кто это тут шумит? – спросил он, и подчеркнутое, круглое ярославское «о» как бы выкатилось из этой фразы. – А, ткацкая «Большевички»! Ну, заговорил наконец ваш радиоузел? Видите, сами все и сделали, даже и помощи не потребовалось… Ну, заходите, заходите, до приема еще есть время. Только извините за беспорядок.
Он торопливо прикрыл суконным солдатским одеялом неубранную постель, загнал ногой под диван ночную туфлю, опустил рукава.
– Садитесь… Что скажете?
– Ой, такое дело, что не знаю, с чего и начать!
Уловив в этих словах нервные нотки, секретарь пристально посмотрел на Анну.
– Когда не знают, с чего начать, Анна Степановна, обычно начинают с начала.
«Ишь, ишь, имя-отчество запомнил!»—подумала она, и это, казалось бы, совсем маловажное обстоятельство почему-то сразу расковало ее. Единым духом, стараясь ничего не опустить, рассказала она историю Жени, не умолчав и о том, что вчера говорила Прасковья Калинина. Слушал или не слушал ее собеседник, Анна не знала. Мускулы худого лица оставались неподвижными. Видимо, он не успел побриться. Сероватая щетина, высыпавшая на лице, сильно старила его.
– …Извините, что я ворвалась, хотелось, чтобы вы все от меня и узнали, – сказала Анна под конец.
– А почему не в райком пошли? – будто невзначай спросил секретарь.
Простой и, казалось, незначительный вопрос этот поставил Анну в тупик. Но она чувствовала: тут надо говорить напрямую.
– Женя Мюллер – моя племянница, а Северьянов – мой друг еще по комсомольским временам, – ответила она.
– Понятно, – кивнул головой секретарь. – Только вот плохо, что поздно вы зашли. Посидите-ка здесь. – Он вышел в соседнюю комнату, и было слышно, как он куда-то звонит по телефону и долго с кем-то беседует. Вернулся он задумчивый, похрустывая суставами, пальцев.
– Ну, вот видите, Анна Степановна, проверил я… Никто, разумеется, эту девушку не арестовывал, и арестовывать ее не за что. В подполье она зарекомендовала себя с лучшей стороны, и об отце вашем, который ей помогал, товарищи очень тепло отзываются… Эти письма с вами?
– Да, у меня…
По обычаю верхневолжских ткачих, Анна носила партбилет, пропуска, а иногда и важные бумаги за пазухой. Письма еще хранили теплоту ее тела, и, передавая их секретарю, она покраснела до ушей. Тот расценил это по-своему.
– Вас за одно надо бранить, и крепко бранить, – за излишнюю щепетильность: и в дело племянницы из-за этого не вмешались, и райком сегодня обошли… Письма останутся у меня…
Кстати, как этот ваш родственник? Арсений, Арсений…
– Куров… С ним-то все хорошо, работает. Недавно мальца какого-то беспризорного взял… А верно вы наказывали – через детей ведь и встал человек на ноги… Я над вашими словами много думала…
Теперь Анна готова была разговаривать о любых своих делах, заботах, нуждах: так ей сразу стало легко и просто, – но секретарь, посмотрев на часы, встал и протянул тонкую холодную руку.
– Привет товарищам! Насчет Мюллер мы тут сделаем, что сможем… Маме вашей, Лексевне, особый поклон, – говорил он, провожая Анну до двери кабинета.
То, что он сказал не «Варваре Алексеевне», даже не «Алексеевне», а по-фабричному – «Лексевне» и что снова выкатилось из слова «товарищей» круглое, как баранка, «о», еще больше расположило Анну к этому болезненному человеку, на вид такому сухому и замкнутому. Она забежала в комнату, где сидели инструкторы, попросила разрешения воспользоваться телефоном, дозвонилась до своего кабинета в ткацкой и сказала поднявшей трубку Фене Жуковой:
– Не в службу, а в дружбу, девушка, сбегай в цех к матери, скажи, что секретарь горкома велел ей кланяться… Скажи ей, секретарь сказал: все, что набрехала Панька… ну, Панька, имя такое. Плохо слышишь? Ну, Прасковья, поняла? Так все это брехня собачья… Что? Ладно, ладно, передам по буквам: Борис, Роман, Елена… Ну, хрен… Николай, Яков… Брехня!.. Поняла? Фенечка, милая, сейчас же передай, слышишь?
Инструкторы горкома, сидевшие за столиками, поставленными в виде буквы «п», сначала замкнуто и официально, потом удивленно и под конец с улыбкой слушали разговор. Краем глаза Анна следила за ними, и ей становилось все веселее. Захотелось подзадорить этих немолодых мужчин, выглядевших всегда такими занятыми и серьезными.
– Спасибочко, – протянула она, опуская трубку. – Извините, что оторвала от дела и помешала вашим занятиям. – Молодой походкой, звучно постукивая каблуками, Анна вышла из комнаты, успев, однако, услышать, когда закрывала за собой дверь, как кто-то из троих, прищелкнув языком, сказал: «Огонь баба».
Но на улице настроение сразу упало: «Что я? Чему радуюсь? Ведь девушка-то не найдена. Где она? Что с ней?»
5
Солнце валило на закат, освещая все густым тревожным багрянцем, когда у подъезда поликлиники, или, как частенько говаривали текстильщики, «полуклиники», остановился старый грузовик, на щелявых бортах, на крюках и даже на номере которого белели шматки пряжи.
Из кабины выбралась Варвара Алексеевна, чинная, в припахивающем нафталином праздничном пальто с черным каракулевым воротником, в шелковом платке, делавшем ее похожей на монахиню. Из кузова посыпались женщины и девчата, одетые тоже по-праздничному. По громким, резким голосам в них нетрудно было узнать ткачих. Старуха осмотрела всех строгим взглядом, сняла у одной с пальто шматок пушистой ровницы, поправила другой берет. Глаза ее на мгновение остановились на Галке: у той на голове был сегодня не обычный ее вязаный колпачок с помпончиком, а новая фетровая шляпа с каким-то безумным бантом. Все это сооружение отдаленно напоминало связной самолет «У-2». Старуха покачала головой.
– Сняла бы ты свою бандуру! Выпялилась, только ткацкую срамишь…
Но в серых глазах внучки бабушка увидела непоколебимую стойкость и только вздохнула:
– Пошли!
Все двинулись за маленькой старушкой. Открыв дверь, она обратилась к девушке в белом, сидевшей у входа, уткнув нос в какой-то пухлый роман:
– Где тут нам халаты дадут?
Девушка заложила страницу кусочком марли, вопросительно осмотрела всю группу и равнодушно сообщила:
– Сегодня у нас нет посещений.
– Для кого нет, а для нас есть, – сказала Варвара Алексеевна, протягивая руку к телефону на столе.
– Это служебный аппарат, по нему нельзя разговаривать посторонним, – не без раздражения заявила сестра.
– Посторонним не разрешается, а нам можно, мы не посторонние, мы делегация… Позвони-ка, миленькая, Владим Владимычу, скажи, с «Большевички» шефы прибыли.
Всякому другому сестра задала бы за «миленькую» перцу, но в облике и в поведении маленькой, похожей на монашку старушки было что-то такое, что вызывало невольное уважение. Сестра соединилась с начальником госпиталя.
– Владим Владимыч простите, вас беспокоит дежурная. Тут вас спрашивают какие-то шефы.
И прежде чем Варвара Алексеевна успела обидеться на «какие-то», трубка зарычала, и по растерянному лицу сестры гости поняли, что это уже вызвало на том конце провода бурную реакцию.
В густо пропахшем карболкой, йодоформом и иными больничными запахами коридоре застучала о пол палка. Дверь распахнулась. Грузный старик в белоснежном накрахмаленном халате, в бязевой шапочке, из-под которой на лоб выбивались седые волнистые пряди, шагнул навстречу гостям.
– Лексевна, ты еще прыгаешь, старая карга! Глянь-ка… даже вроде помолодела…
– Прыгаю, прыгаю, а ты, Владим Владимыч, такой же сквернослов! Хоть бы при девчонках выражаться постеснялся…
– А филозоф твой жив-здоров?
– Жив, жив, только некогда об этом… Не на больничный прием пришли, зубоскалить-то с нами нечего.
– Ух, прямо перцовка! – с восхищением сказал старый врач. – Ну, товарищи дамы, рад вас приветствовать от лица советской, медицины и прочее. Это что ж, Лексевна, дочка вас прислала? Деловая она у тебя, слышал, хвалят ее. А ведь я знаю, как женскому полу кого-нибудь добром помянуть трудно… Ну, идите за мной, покажу дорогу, теперь вам по ней часто ходить, – шумел старик, грузно припадая на свою клюшку. – Любуйтесь, госпиталище какой отгрохали, и все сами, собственными руками! Тут ведь после освобождения торичеллиева пустота была, даже паршивые клистиры и те гитлеровцы пораскрали. Только вот это от всех наших богатств и оставили… Он ткнул палкой в сторону картины, висевшей в толстой золоченой раме над площадкой, где лестница расходилась на два марша. Это было живописное полотно весьма внушительных размеров. Изображен был на нем высокий румяный красавец врач в халате, будто высеченном из мрамора. Стоя посреди цветущего сада, он говорил о чем-то столь же цветущим женщинам в пестрых платьях. У всех были улыбающиеся лица, смахивающие одно на другое и все вместе похожие на лицо врача. За садом на фоне летящих весенних облачков изображено было белое здание с таким обилием колонн, портиков, капителей, что оно напоминало одновременно и древнегреческий храм и парадную конюшню елизаветинской эпохи. Впрочем, чтобы зритель не терял времени на догадки, предусмотрительный живописец прикрепил к одной из колонн дощечку с четкой надписью: «Больница».
Женщины, и даже сама Варвара Алексеевна, заулыбались, ибо на фабриках, история этой картины была давно известна. Поликлинику строили в конце тридцатых годов, строили с любовью, не жалея денег ни на само здание, ни на новейшую аппаратуру. Тут будущее должно было войти в сегодняшний день. И чтобы достойно завершить любимое детище, три фабкома сложились и заказали московскому художнику с довольно шумной репутацией полотно «на медицинскую тему». Художник оказался не чванливым и заказ принял. Так появилась картина, которая очень порадовала заказчиков и привела в бешенство Владима Владимыча.
– Не позволю, не дам прекрасные стены портить! – шумел он. – Новейшие достижения советской медицины, и эта… это… этот… Какой это, к дьяволу, врач? Это паршивый Иисусик. Здесь не советская медицина, а «приидите ко мне все страждущие и обремененные!..» Нет, нет и нет!
Имя художника звучало солидно, выплаченные суммы были весьма внушительны. Несмотря на буйные протесты главного врача, фабкомы общими усилиями настояли на своем. Картина заняла место, в оставленном для нее простенке. Здесь ода спокойно провисела и оккупацию. И вот теперь, остановив ткачих, Владим Владимыч мстительно показывал на полотно своей палкой.
– Кружки Эсмарха, утки, всякую дрянь немцы с собой уволокли, а это оставили. Значит, считают, что такое искусство, кроме вреда, ничего нам не приносит… И правильно считают… Впрочем, пошли, товарищи дамы. Нам с вами все равно не постичь красот и глубин этого шедевра…
Неузнаваемо преображенные халатами, подобранными не по росту, шефы теснились вокруг Варвары Алексеевны. Каждая из этих женщин и девушек не фаз была в этом здании как больная, сидела и ожидании приема на уютных белоснежных диванах либо принимала процедуры в лечебных кабинетах, где к услугам их были последние достижения медицины. От всего былого великолепия остались только стены, полы да роскошная эта картина. Даже окна были забиты досками. В коридорах держались густые, тяжелые запахи. Стуча костылями, бродили стриженные наголо люди. Бледность, проступавшая сквозь обветренную загорелую кожу, придавала их лицам зеленый оттенок. С интересом смотрели они на неожиданных гостей, то и дело хлопали двери палат, и оттуда высовывались забинтованные головы. Беспроволочный госпитальный телеграф, тайны которого не объяснены еще физикой, мгновенно распространил по всему госпиталю веселую весть: прибыли шефы, все женщины, и среди них есть хорошенькие.
Но гости уже скрылись за толстой, обитой дерматином дверью, на которой висела табличка: «Начальник и главный врач В. В. Воздвиженский». Комната эта, в сущности, не была кабинетом, она представляла собой и место работы, и приемную, куда больных водили на консультацию, и спальню хозяина. Перед письменным столом, заваленным всяческими пакетами, склянками и бумагами, стояла койка, покрытая солдатским одеялом. Возле нее на тумбочке из-под чистой салфетки виднелись тарелки с несъеденным обедом. На стенах висели семейные фотографии, и одна из них, большая, старая, пожелтевшая, изображала тесную группу врачей в халатах; в центре ее располагалось знаменитое в начале века медицинское светило, а в одном из ассистентов, сидевшем рядом с ним, в дюжем красавце с пышными бакенбардами приглядевшись, можно было узнать самого Владима Владимыча. Одну из стен сплошь занимали книги.
– Библиотеку мою за дни оккупации эти культуртрегеры всю попалили… Вот собрал по людям кое-что, – объяснил Владим Владимыч. – Рассаживайтесь, на кровати устраивайтесь, а кто помоложе – извольте на пол… Не заставляйте меня стоять. – Он строго и несколько удивленно глянул на Галкину шляпку. – Это что такое? – Снял с нее и положил на стол. – Это твоя внучка, Лексевна?. Что же ты позволяешь ей себя уродовать?.. Ну-с, так товарищи дамы, я вас слушаю… Нет, нет, погодите трещать, сначала дайте мне сказать…
Он быстро, деловито, без обычных хлестких словечек изложил свои мысли о шефстве. Персонал непосильно перепружен, няни, бывает, даже засыпают стоя. Недавно сестра в операционной хлопнулась у стола на пол. Чтобы подбодрить себя, портят сердце кофеином… Много тяжелых случаев, требующих немедленного переливания крови. А крови не хватает, нормы давно израсходованы…
– …Вот, как всегда в трудную минуту, обращаюсь за помощью к рабочему классу… Выручайте, ребята!
Быстро договорились: шефы будут присылать добровольцев из дневных смен дежурить вместе с персоналом по ночам. Комсомольские группы возьмут шефство над отдельными палатами. Будет брошен призыв: отдавать раненым кровь. Дважды в неделю в красном уголке госпиталя будет выступать фабричная самодеятельность.
Одна из делегаток, расчувствовавшись, предложила было снова открыть сбор подарков – на этот раз для раненых, – но Владим Владимыч покачал кудлатой головой:
– Хорошие вы мои, если за сердце вас тронуть, последний кусок пополам разломите. Только думаете, оторвался, не знаю, как вы теперь живете?.. – И, должно быть, чтобы преодолеть минутную слабость, загремел по-обычному: – К черту ваши куски!.. Бабья улыбка дороже золота… Вот на такую мордочку поглядишь, – мигнул он Галке, сидевшей на корточках тише воды ниже травы, – поглядишь, и успокоительного тебе не надо. А самодеятельность обязательно… Что, Лексевна, Анна твоя все еще пляшет?
– Пляшет… с собрания на собрание, – нахмурившись, сказала Варвара Алексеевна, которой не нравилось, что Владим Владимыч перешел на обычный свой тон. – Ну, все сказал? Нам пора. Ступайте-ка вы, девчата, в раздевалку да подождите меня малость… Мне вот тут с глазу на глаз с Владим Владимычем парой слов обменяться надо.
Делегация на цыпочках, и потому особенно громко шаркая и скребя по полу подметками, вытекла из кабинета в коридор, а старуха подошла к столу.
– Прасковья наша у тебя работает?
– Ну как же, и сейчас на дежурстве.
– А нельзя мне с ней здесь вот, при тебе, Владим Владимыч, потолковать?
– Тебе, Лексевна, как старому другу, ни в чем отказать не могу. – Он позвонил и вызвал перевязочную сестру.
И когда в кабинете появилась Прасковья Калинина, особенно яркая в своем накрахмаленном халате и белоснежной косынке среди белых стен и белых вещей, старуха устремила на нее такой взгляд, что та остановилась, будто натолкнувшись на незримую жесткую преграду.
– Здравствуйте, мамаша, – растерянно выговорила она.
– Мамаша!.. Ты лучше скажи вот тут, перед знаменитым нашим врачом Владим Владимычем, скажи, зачем поганые слухи по двору разносишь?
Сестра побледнела. Черные родинки на лице ее стали темными, как угольки.
– Право, я не понимаю, мамаша…
– Понимаешь! – будто гвоздь заколотила Варвара Алексеевна. – Все понимаешь! Ты что про Женю говорила, сорочье отродье?