355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 6)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц)

12

Арсению Курову повезло. Еще не дойдя до городской заставы, он заметил на обочине большую военную машину. Шофер, такой черный от масла и гари, будто его вместе с шапкой, полушубком, валенками только что протянули сквозь печную трубу, обливаясь потом, с обреченным видом снова и снова крутил ручку машины, пытаясь завести мотор.

– Эй, дядя, будь друг, крутни разок, вовсе из сил выбился! – крикнул он Курову и, не дожидаясь, пока тот подойдет, тяжело опустился на снег. Губы и руки у него дрожали, лицо, омытое потом, блестело, как хорошо начищенное голенище. От него валил парок.

Арсений свернул с дороги, сбросил рюкзак. Уверенной рукой поднял капот машины, наклонился над остывающим уже мотором. Опытный глаз механика быстро разгадал, в чем дело. И когда через малое время он взялся за ручку, машина сразу завелась.

– Ой, спасибо, вот спасибо-то! – зачастил шофер. – Одолжил ты меня, дядя… Я тут уж сколько время, как огурец в рассоле, в поту купаюсь, а ты разок крутанул… Высший класс!

Выяснилось, что до перекрестка, с которого дорога пойдет на водохранилище, пути их совпадают. Шофер сказал, что там, у большого села, нетрудно будет возле регулировщика подсесть на попутную машину. Он проникся к Курову таким уважением, что сам понес его рюкзак в кабину. Несколько раз реванув мотором, машина тронулась и понеслась, взвихривая за собой снежную пыль. Шоссе тут тянулось параллельно реке. Места были Арсению знакомы. Сюда, в эти приречные поля, перемежающиеся лесами и перелесками, хаживал, бывало, механик в такие вот зимние дни на зайца. И оттого, что места эти были знакомы по мирным временам, глаз так болезненно и воспринимал все очевидные раны, нанесенные им войною, – березовый лесок у дороги, выкошенный артиллерией, долговязую, теперь совершенно закопченную цитадель элеватора, сквозь могучие стены которой, пробитые тяжелыми снарядами, виднелись клочки неба, черные печи, то там, то тут поднимавшиеся из снега, церковь, глядевшую на проезжающих провалами выгоревших окон…

Куров сидел подавленный. Сидел и молчал. Давно погасшая самодельная коротенькая трубка, не без искусства вырезанная в виде кукиша из можжевелового корня, торчала у него изо рта.

– Тебе, дядя, зачем же на водохранилище-то? – спросил водитель, начиная тяготиться молчаливым спутником.

Куров, все так же смотря куда-то вперед, коротко рассказал в чем дело.

– Слышал я намедни эту историю с теплоходом, – оживился шофер. – Вчера утром ребята из нашего автобата из Москвы санитарный порожняк гнали, так по пути к ним подсадили двух женщин с того теплохода и сколько-то там детишек…

– Что? – сразу обернулся к нему пассажир. – Фамилий не знаешь? Какие из себя?

– Мне-то откуда знать… Не видел я их. Ребята говорят, из себя будто бы ничего, дамочки приглядные…

– Почему ж их только две было?

– Ребята говорят, там у рыбаков и еще будто живут. Я так полагаю, твои там…

– Ты так мыслишь? – Куров оживился.

– А что, очень свободно. Вода там, говорили ребята, небольшая, у рыбаков лодки… Не сидели ж они, когда люди тонули.

Нелюдимый пассажир сразу стал разговорчивым.

– Ну, а твои, парень, где? Иль ты холостой? – Зачем холостой, женатый. Ребята есть…

Мои, дядя, в оккупации. Колхоз «Первое мая», что под Смоленском, может, слыхал?.. Шумный у нас колхоз был. За льны всё золотые медали получали… Сейчас, говорят, от него и печей не осталось… Партизаны у нас там, покою немцу не дают, ну, Гитлер рассерчал – все и попалил. Живы ли, нет ли мои – не знаю. Помолчали, закурили.

– Снаряды возишь? – поинтересовался Куров, вновь засипев своим кукишем и выпуская из ноздрей дым.

– Кабы снаряды, а то – тьфу! Второй день наш автобат фрицов возит.

– Фрицов?.. Это что же такое?

– Да что… немцев пленных. Посдавались они в городе, ну и из подвалов разных их повылущили. Сначала было самоходом гнали, да, видишь, нежные, обмундированьишко ветром подбитое, обмораживаются. Вот и получили мы приказ возить. – Белые зубы шофера блестели на буром от тавота и копоти лице. – Они наши села палят, людей, как дрова, валят, а мы на них ценный бензин переводим… По мне, потравить бы их к черту, как бешеных псов…

– Ну, ну, ну, думай, парень, что говоришь! – сердито пробормотал Куров. – Потравить, эко…

– А что? Видал, что они тут наделали! Мы ездим – глядим… Вон, вон они, печи-то, из снега торчат… Их не травить, их, как капусту, рубить надо!.. Такую они нам жизнь испоганили… Солдат у нас один, тоже вот нынче сидят за баранкой, так он от них из плена бежал. Ему двадцать лет, а он седой… Они наших на машинах не катают…

– Они фашисты, а мы кто? Этого не забывай, парень, – строго сказал Куров.

Машина между тем выбежала из заснеженного леса на поле. Тут беспрепятственно хозяйничали ветры. Шоссе во многих местах было заметено, завалено пухлыми сугробами. То там, то здесь женщины в оранжевых дубленых полушубках, старики с заиндевевшими, всклокоченными ветром бородами, ребятишки с пылающими на морозе лицами сбрасывали с шоссе снег. Там, где его было столько, что сгрести было невозможно, они прокапывали как бы траншеи, и машины шли меж двух белых отвесных стен. Дорога была разбита на участки, и на границах участков стояли дощечки с названиями деревень. Колхозы как бы передавали эту фронтовую дорогу из рук в руки, и люди стремились, чтобы их участок был чище, чем у соседей.

– Эх, парень, тебе только покойников возить! – нетерпеливо вздохнул Куров.

– Глянь на спидометр… Пятьдесят километров, куда же еще!

– Я вот всё думаю, может, и верно сидят там мои, ждут… Нет, Маша сложа руки ждать не станет. Наверное, где-нибудь так же вот с лопатой на дороге орудует. И Юрка, сынок, мужичок уж, двенадцать лет… Когда меня на вокзал провожали, говорит: «Не бойся, папа, я за старшого буду…» Вот так едем, глянь, а Маша с Юркой лопатами орудуют.

– А чего ж, и это очень даже свободно, – охотно поддержал шофер.

– И еще вот думаю, а вдруг одна из тех двух женщин, что в Верхневолжск вчера отвезли, – моя… Она видная такая, и маленькая девочка у нее на руках… Не говорили ребята-то твои?.. Друг, а тут вроде скоростёнки подбавить можно…

– Да не гляди ты на меня так, жму, видишь, жму.

Но как ни торопил Арсений Куров шофера, как тот ни старался быстрее попасть в село, от которого дорога свертывала в сторону и шла на водохранилище, они прибыли туда затемно. Куров хотел было сейчас же пешком продолжать путь, но шофер уговорил его вместе заночевать у знакомой, как он выразился, кумы. Он поставил свою машину рядом с другими такими же под заиндевелой ветлой, в кроне которой при луне темнели грачиные гнезда, спустил воду, заботливо прикрыл капот мотора.

– Не соскучишься, дядя, – многозначительно подмигнул он.

Дом был полон. С потолка, как обледеневшая капля, свисала электрическая лампочка. Но избу освещала подслеповатая керосиновая. Сквозь густой, слоившийся махорочный дым можно было рассмотреть в углу у входа гору полушубков. На большом столе распевал ведерный самовар. Беспорядочной горкой, вразброс лежали сухари, стояли вскрытые консервные банки, темнели куски колбасы, виднелась всяческая иная снедь из сухих пайков. Дюжие чумазые ребята сидели у стола вперемежку с какими-то молодайками и закусывали. Пили явно не только чай. Было шумно. Вошедшего шофера встретили дружным гомоном.

– Загорал, ребята! Кабы не этот гражданин, куковать бы мне всю ночь на морозе… Дока он по моторной части.

За столом радушно потеснились, освобождая места. К Курову придвинули еду. Пошептались с румяной хозяйкой, и перед ним возник стакан самогона. Но гость, весь как-то сразу замкнувшись, сидел нахмуренный. Потом отодвинул стакан, не прикоснувшись к самогону, поднялся, поблагодарил и, несмотря на шумные протесты подвыпившей компании, полез на печку. Он улегся, подложив под голову рюкзак. Там потихоньку поужинал куском уже подсохшего хлеба, завязал под подбородком уши своей меховой шапки, чтобы ничего не слышать, и попытался уснуть. Несмотря на галдеж, это ему удалось.

Разбудила Курова струя свежего холодного воздуха. Дверь в сени была открыта. Табачный дым верхом тянулся туда, а навстречу клубящимся облаком валил морозный воздух. Арсений приподнялся на локтях и глянул вниз. Бражничающая компания исчезла. За окном на разные голоса надсадно гудели прогреваемые моторы. Где-то тут, в избе, хриплый старческий голос сердито ворчал:

– …Так все сивухой протушили, что тянет огурцом закусить… Шалман какой-то, куда только дорожный комендант смотрит… Шляпа. Сапог.

Голос этот показался Курову знакомым. Где же он слышал этот брюзгливый властный бас? Вот говоривший грузно прошелся по избе, так что заскрипели половицы. Шаг у него был неровный: одна нога стучала об пол громче, чем другая.

– …Калинина, я тут подремлю. Скажите этой тетере начхозу, пусть меня разбудит, когда подтянутся машины, которые он потерял… Слышите? Ну то-то, сейчас же передайте, а то увидите какого-нибудь лейтенанта, все у вас из головы вылетит.

Тут Куров узнал голос. Это, несомненно, был В ладим Владимыч – знаменитый верхневолжский врач, у которого он некогда пролежал больше месяца и который спас ему жизнь. Ну да, это он, только в военной шапке, шинели. На петлицах три шпалы. Старик стоял у стола, обрывая сосульки с усов и бороды. Куров стал слезать с печи, и тот сейчас же направил ему в лицо луч электрического фонаря.

– Так, явление третье – те же и Мартын с балалайкой, – произнес насмешливо Владим Владимыч. – Стой-стой, братец, а ведь я тебя знаю, ты Куров с механического! Что же ты, сударь мой, делаешь в этом самодеятельном… кабаке?.. Ай-яй-яй… Вот я твоей бабе нашепчу, где ее муженек от войны прячется…

– Эх, Владим Владимыч, некому нашептывать, – ответил Куров, и такая тоска прозвучала в его словах, что собеседник сразу переменил тон.

– А что с ней, с женой? Я ведь ее помню… Могучая такая женщина: кровь с молоком. – И пока Куров снова рассказывал грустную свою повесть, врач молча слушал, склонив на грудь седую кудлатую голову. Потом вскинул ее и, явно уводя разговор в сторону, спросил: – Ну, а город как? Что-нибудь от него осталось? Больница моя стоит?

Потом со стариковской словоохотливостью сам рассказал, как он задержался, отправляя в тыл машины с тяжелобольными, как в суматохе эвакуации позабыли о нем самом, как с женой-старушкой он, хромая на своем протезе, шел в потоке беженцев и как уже в пути подобрала его колонна машин выезжавшего из города ассенизационного обоза.

– Остроумно? А? – хрипел он, похохатывая. – Знают, на чем старого пьяницу вывозить – на автобочке, шик-блеск… И знаешь, брат Куров, золотари недаром на меня бензин тратили. Я в тылу такой госпиталь развернул – все виды лечения, даже пластические операции. Сейчас все домой перевожу. Уехал на бочке, а сейчас на двенадцати машинах еле-еле госпитальный шурум-бурум поднял… Не видел, домишко мой цел?.. Ах, брат, какую я там библиотеку оставил!

Пухлой старческой рукой он то и дело откидывал назад седые, нависавшие на лицо пряди – подвижной, лучащийся озорной, умной энергией.

– …Эту сестру Калинину-то, с которой вы тут разговаривали, не Прасковьей звать? – поинтересовался Куров.

Владим Владимыч удивленно посмотрел на него, и мохнатая левая бровь полезла вверх.

– Что, и тебя уж за сердце ущипнула?.. Вот баба, это ж какой-то парадокс… Только ты, брат, на нее не косись. У нее в голове одни лейтенанты, на штатских не глядит.

– Родственница она мне.

– Родственница?.. Н-да…

– Замужем за братом моей жены… О своих у ней попытать думаю, может, что слыхала.

– Ну, валяй, валяй, – смущенно произнес Владим Владимыч. – А вон она – легка на помине… Калинина, видите, кто здесь?

Старик навел фонарик на Курова, а потом, поиграв лучом по его лицу, осветил сестру Калинину, остановившуюся в дверях. У нее было круглое, совсем девчоночье, розоватое, как у всех рыжих, лицо, на котором темнело несколько родянок, и фигура хорошо сформировавшейся тридцатилетней женщины. Военная шинель, легко перехватывавшая тонкую талию, не застегивалась на груди. Длинные полы не скрывали линии широких бедер. Сестра Калинина удивленно смотрела на Курсива круглыми глазами.

– Арсений Иванович? Вы как сюда попали?

– Свидетельствую, Калинина, что родич ваш в веселой компании, которую я разбомбил, не участвовал, – сказал Владим Владимыч. – Дрых на печке.

– А мне что?.. Арсений Иванович может меня не стесняться, я медик и умею хранить тайны, – кокетливо заворковала было сестра, кося на Курова зеленоватыми глазами, но, то ли заметив что-то необычайное на лице Курова, то ли уловив угрозу в шевелении кустистых бровей старого врача, сразу переменила тон: – Что-нибудь случилось?

13

Только к полудню, отшагав километров пятнадцать, Арсений Куров добрался до рыбачьего колхоза, близ которого, по рассказам людей, затонул в октябре теплоход, разбомбленный гитлеровской авиацией.

Деревня, по-видимому, была перенесена сюда с территории, оказавшейся под водой при наполнении Верхневолжского моря. Улица ее хорошо спланирована. Дома стояли двумя четкими рядками, а перед ними палисадники, где деревья уже выросли так, что загородили окна. В центре ее дома расступались, образуя маленькую площадь, обрамленную зданиями совсем уже городского типа. То были правление артели, оптовый рыбный магазин, клуб, детские ясли, медпункт. Увидев с косогора эту деревню, Куров так разволновался, что у него зарябило в глазах. Может быть, в одном из этих домиков находятся сейчас Мария, мальчики, маленькая Аришка. Воротник давил шею, и он расстегнул его. Немного успокоившись, Куров заметил, что окна общественных зданий, похожие на глаза, затянутые бельмом, белы от инея и на многих дверях замки. Только над одним домом поднимался и, не расплываясь, уходил в небо серый султан уютного дыма. «Детский Сад» – значилось на вывеске. Сквозь стены доносились голоса.

Куров нерешительно поднялся на крыльцо, взялся за ручку двери. В жарко натопленных комнатах стояли маленькие столы, скамейки, стульчики. Взрослый человек чувствовал себя тут великаном.

За старшую в детском саду оказалась девочка лет пятнадцати. Явно подражая кому-то из взрослых, она солидно сообщила, что зовут ее Глафирой Андреевной, что она заменяет несуществующую заведующую, что в деревне никого нет: часть людей с бригадиром дедом Митей Беловым уехала расчищать дорогу, а другие под руководством председательницы тети Клавы Киселевой заводят зимний невод у Заячьей косы, километрах: выпяти отсюда. Историю с теплоходом Глафира Андреевна знала лишь с чужих слов. В ту пору жила она в интернате при средней школе – в селе на большаке, где Куров ночевал. Но ребята заявили, что из пассажиров удалось спасти только двух женщин и шестерых детей. «Мессеры» кругами ходили над тонущим теплоходом. Они стреляли по лодкам, не давали им подходить к судну. Одного рыбака при этом убили, другого ранили. Те, кого удалось спасти, жили здесь, но вчера всех их отправили домой, в Верхневолжск.

Куров, войдя, как встал возле двери, прислонившись плечом к притолоке, так и стоял, уставившись в угол. Вопросы его звучали тускло. Смуглая кожа на скулах натянулась, и было в лице его что-то такое, отчего весь этот несколько минут назад весело гудевший дом притих. Только за печкой усердно пиликал сверчок.

Даже Глафире Андреевне стало не по себе. Срываясь со взрослого тона, она поинтересовалась:

– А вам зачем это, дяденька?

– Ты не знаешь, как звали тех… женщин? – глухо спросил пришелец – Ну, которые… которых спасли?

– А то нет! Конечно, знаю, и все ребята знают. Тетя Лида Капустина и тетя Юля Железнова… Они и этот вот детский сад, как немцев прогнали, восстановили и работали тут.

– А ребят? – Снизив голос почти до шепота, Куров цеплялся рукой за притолоку. Похоже было, он боится, что пол, как лодка в шторм, выскользнет у него из-под ног.

– Знаем, знаем! – загалдели ребята.

– Молчите, дети, – сказала Глафира Андреевна и сама перечислила: – Витя, Игорь, Бобка, Сима, Наташа… И кто еще?

– Юрка, Юрка-фриц: он во фрицовской пилотке ходил, – подсказало несколько голосов.

Куров встрепенулся.

– Юрка? Сколько лет? Какой из себя?

– Лет девять, – определила Глафира Андреевна. – Ведь так, дети?

– Он рыжий и все дрался, все маленьких колотил… Я этому Юрке раз как дам… – заявил конопатый, голубоглазый и необыкновенно солидный мужичок лет восьми. Он, должно быть, уже намеревался сообщить подробности этой исторической схватки, но был остановлен странными звуками, раздавшимися в избе.

С большим черным человеком, так внезапно появившимся в детском саду, происходило что-то неладное. Он будто подавился рыбьей костью. Отвернувшись к стене, он странно кашлял, плечи его вздрагивали, сотрясалась мощная фигура. Должно быть, стараясь подавить этот приступ кашля, он скрежетал зубами. Ребята со страхом смотрели на него.

– Дяденька, что с вами? Вам худо? – с опаской дотрагиваясь до его рукава, спрашивала руководительница. – Дяденька, у нас кисель есть, клюквенный… Минька, налей клюквенного киселю.

И вот уже тоненькая ручка тянула Курову кружку густой теплой жидкости.

– Испейте, он сладкий… Нам вечор военные интенданты за рыбу сахар привезли… Колхоз теперь по договору на Военторг ловит.

Куров провел рукой по лицу, словно снимая невидимую паутину, и медленно опустился на порог.

– Больше никого не спасли? – тихо спросил он.

– Не, – уверенно сказал маленький мужичок, которого звали Минькой.

– Он знает: это его отца «мессеры» подстрелили, когда он на челне к теплоходу шел.

– Факт! – солидно подтвердил Минька.

– Их потом все волна на берег кидала, тех, кто потоп… Долго. По утрам подбирали… Всех вместе и похоронили. Тут недалеко, на горке… Там сейчас большой невод сохнет. Видели, наверное, как шли, – добавила Глафира Андреевна и, должно быть, уже догадываясь, зачем пришел сюда этот человек, по-взрослому, по-бабьи произнесла: – Ох, и много ж слез нынче земля принимает!

– Там они. И мой папка с ними… А которые еще в воде остались, и сейчас подо льдом…

– Подо льдом? – как-то лающе спросил Куров.

– Ну да, всех-то вынести не успело, тут кряду мороз хватил… Наши из-за этого зимний невод тут заводить боятся. Места здесь рыбные, а они на Заячью косу ездят.

Но Глафира Андреевна, перебив деловитого Миньку, совала Курову кружку:

– Вы кушайте, кушайте киселек… Он полезный, В нем витамины.

И тогда произошло нечто совсем неожиданное. Незнакомец встал, снял свой тугой зеленый рюкзак, расстегнул все его ремешки, взял за концы, встряхнул над приземистым столиком, стоявшим среди комнаты. Тяжело грохая, посыпались из него банки консервов, выпал заветный мешок с сахаром, раскатились кубики концентрата какао, шлепнулся кус сала.

– Вам это, – глухо сказал Куров ребятам, изумленно таращившим на него глаза, – вам, ешьте.

Потом повернулся и скрылся в дверях. Пораженная Глафира Андреевна выбежала за ним. Ветер, дувший с озера, подхватил ее платьишко, прижал к худеньким ногам, каленым холодом обжигал ее руки, лицо, трепал жиденькие волосы. – Дяденька! – кричала она. – Дяденька!

Куров даже не Оглянулся. Девочка видела, как он миновал деревню, поднялся на холм, где с кольев свисала обледеневшая, будто из стеклянных ниток сплетенная сеть, постоял на взлобке возле обелиска, грубо вытесанного из бревна. Посмотрел на заснеженное озеро и разом исчез, сбежав вниз, туда, где вилась санная дорога, которую из деревни уже не было видно.

14

В эти дни, окончив смену, люди не торопились уходить с фабрики, хотя в ткацких цехах бывало порою даже холоднее, чем на улице. Среди своих легче переживать беды и тяготы. На людях даже бомбежки казались менее страшными.

Правда, работа была необычной. Не слышно было ровного, напряженного грохота станков. Воздух непривычно сух, не пахнет хлопком, крахмалом, разогретым смазочным маслом. Целыми днями ткачихи не выпускали из рук лопат, расчищая цеха от снега. Солидные шлихтовальщики лазали под потолок, заменяя фанерой выбитые стекла. Пожилую, прославленную ткачиху можно было увидеть с носилками в паре с девчонкой из ФЗО. Инженеры, техники вместе со всеми выносили снег, помогали плотникам, слесарям, электрикам. Никто не жаловался, не ворчал. Даже старшая браковщица Любка Манина, известная на фабрике щеголиха, белоручка, покорительница нестойких сердец, покорно облекшись с утра в добытый у слесарей дырявый комбинезон, мыла и протирала станки керосином, позабыв о маникюре и красоте рук.

Директор Слесарев в эти дни так и жил при фабрике в своем кабинетике, вдоль стен которого еще стояли длинные умывальники, стыдливо прикрытые теперь газетами. Он довольно потирал свои короткопалые руки. Тяжело, невероятно тяжело было поднимать фабрику, когда каждую часть станка, каждый болт надо было искать, добывать на пожарище. Но за все пятнадцать лет административной деятельности ему еще не доводилось иметь дело с таким слаженным, дружным, с таким исполнительным коллективом. А исполнительность, что там греха таить, Слесарев считал превыше всех других человеческих добродетелей. И то, что совсем еще недавно ему самому казалось почти невероятным, во что порою, он просто не верил, сбывалось: фабрика понемногу оживала, оживала на глазах. Это еще больше сплачивало.

Анна Калинина по-женски завидовала всем этим работающим порой до изнеможения людям, и в особенности своим товарищам – ремонтным слесарям, без которых теперь не обходилось ни одно дело. Да, они очень уставали. Некоторые, что покрепче, не выпускали инструмента из рук часов по шестнадцать. Одинокие домой и вовсе не ходили. Так и спали на фабрике, чтобы не терять времени на дорогу. Бывало, вечером нет-нет да кто-нибудь и задремлет, прикорнув у тисков или у разобранного станка. Зато каждый видел, что за день сделано, мог радоваться еще одной отремонтированной машине, мог уснуть с приятным сознанием, что хорошо потрудился.

Анна такого удовлетворения не испытывала. Как секретарь партийного комитета, она тоже допоздна задерживалась на фабрике. Тоже уставала. Но возвращалась домой неудовлетворенная, с тягостным ощущением, что многое упущено, позабыто, недоделано. На душе было смутно, тягостно.

Но дела у Анны шли не так уж плохо. Вместе с Куровым, вселившимся в ту же квартиру, прибрали они свое жилье, вынесли в сарай кровати, очистили ванну, соскребли со стен чужие картинки. Анна с ребятами занимала теперь бывшую спальню Шаповаловых, а Куров разместился в маленькой детской. Анна кое-чем обзавелась. Теперь по пути с работы она забегала в магазин за пайком. Вечером на той же окопной немецкой чугунке, продолжавшей стоять в углу, они с Леной стряпали на целый день. За месяцы эвакуации девочка заметно повзрослела и помогала матери чем могла. Даже Вовка нашел выход своей кипучей активности. Днем он собирал в окрестности деревянный хлам – обломки ящиков из-под мин, доски от бортов разбитых грузовиков. Возня с печкой стала его обязанностью, и он выполнял ее с величайшей серьезностью. Словом, с домом Анна кое-как устроилась.

Выборы тоже прошли неплохо. Северьянову, который сам явился на партсобрание «сватом», не пришлось даже отстаивать ее кандидатуру. Кто-то из коммунистов сам назвал с места: младшая Калинина. При вопросе председателя, надо ли ее обсуждать, собрание зашумело:

– Не надо!.. Знаем!.. На глазах росла!..

– В мать – крепкая… Потянет… Ставьте на голосование!

Только Варвара Алексеевна, да и то больше в виде напутствия, поговорила о вспыльчивости дочери, о том, что она быстро загорается и быстро остывает, что советы слушать еще не приучилась, и в заключение сказала, что такого большевика, как покойный Ветров, заменить ей будет нелегко. Но то ли оттого, что люди уже устали, или потому, что Анну коммунисты любили, собрание добродушно зашумело: «Больно ты уж, Лексевна, строга!» Чье-то весьма многозначительно сформулированное требование рассказать о связях племянницы Евгении Мюллер с оккупантами отвели так сердито, что спрашивающий сам был не рад и на ответе не настаивал. Словом, прошла Анна единогласно, при одном воздержавшемся, и этим воздержавшимся была она сама. По совету Северьянова Анна написала речь. В ней было все, что положено: и о великой победе под Москвой, и об освобождении Верхневолжска, и об укреплении антигитлеровской коалиции, и о том, что вражеский лагерь раздирают противоречия, и о крепости советского тыла, и о героизме тружениц-женщин, и многое другое. Переписывая речь вечером в тетрадку, Анна радовалась: веско получилось, серьезно. Но когда, взволнованная оказанным ей доверием, она поднялась, чтобы уже в качестве секретаря парткома говорить с коммунистами, ей почему-то вдруг сделалось стыдно оттого, что она собирается читать по бумажке. Отодвинув тетрадку и как-то сразу почувствовав себя свободней, она улыбнулась:

– Спасибо… Спасибо вам, товарищи… Ветрова, конечно, из меня не выйдет. Он какой был, Николай-то Иванович! Разве вот с вами все вместе как-нибудь его заменим. Так?

Одинокий голос ответил из рядов: «Так!» Слесарев вопросительно смотрел на вновь избранного секретаря. Близорукие глаза Северьянова обеспокоенно щурились. Он то глядел на говорившую, то переводил взгляд на тетрадку, лежавшую в стороне. Но на лице матери Анна увидела одобрение. Она улыбнулась так, что обозначился рядок белых крупных зубов, и совсем уже домашним голосом продолжала:

– …Носить партбилет в кармане – невеликая хитрость. Но вот настоящим большевиком быть нелегко. С фронта все пишут: коммунисты впереди. Это значит, впереди всех на смерть идут. У нас тут, правда, не стреляют, а ведь тоже фронт. И тоже нам всем впереди быть надо… Что же еще? – Анна задумчиво подняла глаза. Пауза получилась легкой, собрание терпеливо ждало. – Да, вот что, стараться-то я буду, но ведь неопытная еще. Медведь тоже старался дуги гнуть, а что у него получилось?.. Конечно, секретарь райкома товарищ Северьянов обещал, что будет мне помогать. Пусть-ка он это здесь перед вами подтвердит, чтобы не вышло, как в песне: «Провожала – ручку жала, проводила – все забыла»… Не хмурься, не хмурься, Сергей Никифорович, разве так не бывает?

– С чего ты взяла, что я хмурюсь, – ответил секретарь, стараясь улыбаться.

– Так вот и скажи коммунистам ткацкой: буду, мол, помогать Калининой.

– Тебя обманешь – дня не проживешь, – ответил Северьянов своим обычным тоном и, посмеиваясь, обратился к собранию: – Ох, ядовитого вы себе секретаря избрали!.. С ней ухо востро держите.

Все засмеялись, захлопали. Анна совсем уж было пошла с трибуны, но воротилась и, взяв тетрадку, потрясла ею.

– Тут у меня речь написана. Хорошая речь, два вечера над ней прокорпела. Да вижу, устали вы после смены, чего ж тут толковать о пользе молока и вреде табака?!

Люди расходились по домам, громко разговаривая, весело прощаясь с новым секретарем. Но на душе у Анны было тревожно: Слесарев ушел, ничего не сказав, Северьянов тоже как-то держался в стороне. Окруженный толпой ткачих, секретарь райкома, по своему обыкновению, балагурил с ними.

– Тебе что, Анна Степановна? – спросил он, заметив, что та остановилась в сторонке и смотрит на него.

– Очень плохо получилось?

Секретарь райкома отвел ее в угол комнаты. Полное лицо его было задумчивым. Ответил он не сразу.

– Не то чтобы плохо, а как-то… чудно, а тебе, Анна, чудить нельзя… Каждую минуту помни, во сне и то помни: ты теперь не просто Анна Калинина, ты партийный работник, вожак… Каждое твое слово сто ушей слушает и над каждым люди думать будут, что она сказала и что хотела сказать… Понятно? Подошла мать.

– Проводишь меня, Нюша?

Нюша! Так Анну звали в детстве. И, быть может, поэтому молодая и сильная женщина, как маленькая девочка, прижалась к матери, когда шли они по дороге, проложенной теперь прямо через пожарище. Миновали скверик, пошли по мосту. Анна вдруг бросилась к деревянным перилам. В последний раз она видела Тьму, покрытую льдом. Лишь несколько прорубей темнело на снегу. Теперь речка обретала прежний облик; чернела вода, лениво вздымался над ней парок, а берега, как всегда зимой, густо покрыты всклокоченной шубкой инея.

– Мамаша, смотрите, курится!.. Варвара Алексеевна покачала головой:

– Девчонка! Совсем девчонку в секретари выбрали! Электростанция теплую воду сбрасывает, вот и парок… Чудо какое!.. Тебе громадное дело доверили, ты о нем думай, а не о речке.

– Очень оплошала я? – спросила Анна.

– Очень не очень, да прав Северьянов, чудно что-то вышло… Помню, вскорости после революции был в нашей большевистской ячейке на ткацкой секретарем Бойко – хороший парень, из подпольщиков. Вот он, бывало, откроет собрание и бухнет: «Наша важная политическая задача на данный, конкретный момент – разгрузить из барж дрова. Членам РКП быть впереди и вести за собой беспартийную массу. Ясно? Ясно! Возражений нет? Нет. Есть предложение спеть «Интернационал» и разойтись…» А сам, бывало, на субботниках такими бревнами играет, что не хочешь, да за ним потянешься.

– А разве это плохо?

– Тогда? В самый раз! Время было такое. Сейчас коммунисты культурные стали. Что ж это за разговор: «Ясно? Ясно! Разойдись…

– А по-моему, Бойко ваш правильно поступал. Вы, мамаша, заметили: Лиза Борисенко спит, Валька Морозова спит, дядя Леша из шлихтовалки спит… По двенадцати часов каждый отработал. Зачем усталых людей попусту агитировать?! Они и сами хорошо все понимают… Нет, теперь уж раз вы меня избрали, я…

– Раз тебя избрали, – с необычной для нее мягкостью прервала, не повышая голоса, Варвара Алексеевна, – раз тебя, девка, избрали, ты прежде всего это свое «я» куда-нибудь подальше спрячь. В твоем деле, как в азбуке, «я» – последняя буква. «Мы» – другое дело… Вот тут я Бойко помянула, так вот он хоть не шибко грамотен был, а это понимал. – И неожиданно перевела разговор: – Ну, а Георгий твой пишет?

Это был обычный, естественный в разговоре матери и дочери вопрос. Но он сразу насторожил молодую женщину:

– Почему вы спросили? Слышали что-нибудь? Мать тоже испытующе посмотрела на дочь, но ничего не сказала.

– После освобождения одна коротенькая записочка была. Солдат какой-то занес. Жив-здоров, пишет. О матери своей и домике сгоревшем просил поподробнее рассказать… Ой, что уж и думать, не знаю!..

– А чего тут раздумывать? Ранен был бы, часто бы писал, для раненых это – самое подходящее занятие. Помню, как батя наш в первую мировую в госпиталь попал, почтарь ко мне каждый день стучался… Страда у них на фронте, не до писем.

Опять тихо шли знакомой дорогой. Бесшумно падал крупный лохматый снег. Он приглушал звук шагов, располагал к беседе.

– Что у меня получится, и не знаю, больно прямая я, мамаша.

– Прямота – это партийному работнику как раз впору. Батя твой говорит: «От чистого сердца чисто очи зрят…» А вот простовата ты бываешь – это плохо. Про это у отца твоего другая поговорка, тоже подходящая: «Простота – хуже воровства».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю