355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Глубокий тыл » Текст книги (страница 36)
Глубокий тыл
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:04

Текст книги "Глубокий тыл"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 42 страниц)

Впрочем, сегодня ей об этом некогда было думать. Сейчас, когда все взволнованы и напуганы, люди меньше остерегались, забывали обычные предосторожности. У девушки богатый улов. Нужно только запоминать номера эшелонов и колонн, названия грузов, точки формирований, маршруты и, запомнив, не перепутать. Это так важно! От цифр и названий пухла голова. Переводчица едва дождалась, пока короткая стрелка коснулась цифры «два» и по кабинету расплылся густой, благородный бас старинных часов. Оборвав перевод на полуфразе, девушка решительно поднялась.

– Вы даже сегодня точны, фрейлейн Марта, – устало усмехнулся Владиславлев, и от взгляда Жени не ускользнуло, что нервный тик заметно подергивает его веко.

– Немцы сильны своей организованностью, – важно произнесла она одну из любимых фраз коменданта и, убрав карандаши и блокнот в сумочку, чуть кивнув головой, направилась к двери.

Она уже была на пороге, когда ее просительно окликнули.

– Простите, фрейлейн, у меня маленькая, приватная просьба. Видите ли, мне теперь приносят обед сюда… Не могли бы вы купить для меня… бутылку этой вашей водки?

– Шнапс? Вот как? Странно! Все считают, что вы единственный непьющий человек в этом учреждении.

– Фрейлейн, очень прошу… Ради бога! Вот, пожалуйста, деньги.

Достав горсть смятых оккупационных марок, Владиславлев торопливо отсчитывал нужную сумму. Девушка не без злорадства наблюдала, как у этого, обычно такого хладнокровного человека дрожат белые, мягкие, похожие на женские, руки.

– Боюсь, господин подполковник будет сильно разочарован, – сказала она, равнодушно убирая деньги в сумочку.

– Ах, все равно, какое это сейчас имеет значение?

Снисходительно усмехнувшись, фрейлейн Марта удаляется…

Когда, пообедав, она выходит из комендантского ресторана, под мышкой у неё завернутая в газету бутылка. Она неторопливо смотрит на часы, и, увидев, что до начала работы еще есть время, решает пройтись. Гуляющей походкой она сворачивает в городской парк, совсем еще недавно тенистый и кудрявый, но заметно облысевший за год оккупации. Вот и сейчас несколько деревьев, срубленных осколками или поваленных взрывной волной, валяются поперек аллей, преграждая ей путь. Канонады почти не слышно, но в парке ни души. Девушка ускорила шаг. Вот она остановилась, опершись рукой об урну, доверху набитую мусором, который давно никто не вывозил, сняла туфельку и вытряхнула из нее песок. Кругом никого. Но если бы кто-нибудь и был и даже сидел на скамейке невдалеке, вряд ли бы он заметил, как она что-то вынула из урны и что-то сунула в мусор.

Снова обув туфлю, девушка той же гуляющей походкой продолжает путь и лишь у выхода из парка развертывает бумажку. На ней цифра «1», обведенная кружком. На мгновение Женя закрывает глаза и стоит, как бы остолбенев. Потом решительно встряхивает головой и идет дальше. «Сегодня в час ночи? Так скоро?» Губы начинают дрожать. Чувствуя это, она плотно смыкает их. Бледные, тонко очерченные, они сливаются в узкую прямую линию, и на лице появляется как раз то надменно-презрительное выражение, какое приличествует предстанительнице расы господ, находящейся на захваченной земле.

13

Для Ксении Степановны настали дни, когда ей начало казаться, что все часы в городе вдруг замедлили ход. От мужа пришло еще письмо, настоящее солдатское письмо, с треугольным штампом полевой почты и даже с вымаркой, сделанной военным цензором. Филипп извещал, что с группой партизан благополучно пробился через фронт и что при этом даже пострелять как следует не пришлось. А сейчас имеет он направление в некий город, название которого оказалось тщательно замазанным. Но слова о том, что надеется он повидаться с семьей, цензор оставил, и Ксения Степановна догадалась, какой это город, и даже поняла, куда лежит мужнин путь.

Он будет дома, ее Филипп, он, может, и сейчас в дороге! Мысли эти не покидали ее ни на фабрике, ни в госпитале, ни в часы занятий депутатскими делами, ни дома, куда она в иные дни приходила, лишь ночевать. Прядильщица повеселела. Она опять прикрепила на стене фотографию сына, но не ту, что, пройдя по газетам и журналам, стала для матери будто бы чужой, а другую, которую она, отклеив от старого фабричного пропуска, отдала увеличить. С нее глядел не русский богатырь и герой, а простой фабричный парнишка со стриженой головой, с простецким и хитроватым лицом.

Одного ей теперь не хватало: не с кем было посидеть дома за чашкой чая и неторопливо, со вкусом, обстоятельно снова и снова поделиться радостью ожидания. Юнона с головой ушла в комсомольскую работу. Анна ходила молчаливая, погруженная в свои думы. Арсения все-таки заставили лечь в больницу – лечить ожоги. И Ксения Степановна по-прежнему ходила к «своим раненым», с которыми в перерыве между разными госпитальными делами делила радость, как раньше делила горе.

Но однажды в прядильный цех к Ксения Степановне забежала дочь.

– Мама, не ходи сегодня в госпиталь. Мне нужно с тобой обязательно кое о чем поговорить.

Прядильщица обрадовалась. Вернувшись пораньше, согрела чай, переоделась в байковый халат, обула домашние туфли, о существовании которых как-то совсем забыла в последние дни, и задумалась возле поющего электрического чайника… Поговорить! Даже с матерью словом перекинуться некогда бедной девочке! Собрания, заседания, мероприятия… Всем нужна, отовсюду зовут, нигде без Юноны не обойдутся. Когда-то в молодости Ксения Степановна так же вот увлекалась общественными делами, ликвидацией неграмотности, уличным комитетом, курсами Красного Креста, народным хором. Даже покладистый Филипп ворчал: «Носится по собраниям, селедку и ту самому чистить приходится…» И все-таки хорошо было, интересно. А теперь вот дочкин черед, в мать пошла, общественница… Но о чем же ей надо поговорить?.. Наверное, выдвигать куда-нибудь собираются. Ну что ж, в добрый час, не ошибутся…

И вот пришла Юнона, устало бросила на стол маленький портфельчик, поправила у зеркала волнистые волосы. Мать с гордостью наблюдала за плавными движениями ее красивых рук. Как расцвела, вот отец-то полюбуется!

– Выросла-то ты как, доченька! – улыбаясь, сказала она. – Этак и не заметишь, как кто-нибудь пропищит: «баба Ксеня».

– Глупости, – сказала Юнона, садясь за стол и придвигая к себе налитый матерью чай. Положила в стакан сахар и забегала взглядом по столу. – А ложек, кажется, нет…

Ксения Степановна подошла к буфету, достала чайные ложки.

– Спасибо, – девушка внимательно осмотрела ложку, поморщилась, вытерла ее о край скатерти, но потом вдруг отодвинула чашку так резко, что чай через блюдце плеснул на скатерть. – Ты ничего про наши комсомольские дела, мама, не слыхала?

– Нет, а что? – встревоженно спросила мать. – Какие у вас там особые дела?

– Ну ясно, где ж тебе моими делами интересоваться! У тебя одна забота: раненые. А твоей дочери там временем яму копают… – Юнона подняла на мать свои большие, опушенные длинными ресницами глаза, которые и сейчас, когда голос ее звучал раздраженно, по-прежнему оставались неподвижно красивыми и не меняли своего холодного, спокойного выражения. – Эх, мама, ты депутат, член райкома и совсем не интересуешься тем, что происходит на фабрике!

– Да что там у вас такое, Юночка? – забеспокоилась Ксения Степановна, не замечая даже колючего тона дочери.

– А то, что скоро перевыборы, мой отчет, и меня будут валить. Поняла теперь?

– Как это валить? Кто будет валить?

– Найдутся… всякие дезорганизаторы, которых я призывала к порядку. Вот кто!

Только сейчас до Ксении Степановны дошло то, о чем говорит дочка, дошло и очень ее удивило.

– Кто же им даст, дезорганизаторам? Ведь будет собрание, комсомольцы тебя знают, работа твоя на виду. Разве они допустят?..

– Ой, Мама, тебя смешно слушать! Ты застряла где-то в двадцатых годах, когда вы там красные косынки носили. Собрание… Что такое собрание? Этот псих Федька Кошелев и его люди, они все оплюют, охают, вывернут наизнанку… Я говорила в райкоме комсомола и с первым и со вторым – оба за меня горой. Но им неудобно давить на собрание. Тут стараешься, до головной боли работаешь, ни времени, ни сил, ни себя не жалеешь… И вот… Помнишь, как меня в Иванове поднимали? А здесь? Кто придумал молодежные бригады имени Марата Шаповалова? Об этом в газетах было. А они, эти, вопят: казенщина!

Тут Ксения Степановна не на шутку возмутилась:

– Как так казенщина? Да они слово-то это понимают – «казенщина»?

Юнона поморщилась.

– Все они отлично понимают. А орут нарочно, чтобы меня свалить. – И вдруг, подняв на мать вои красивые глаза, она сказала: – Ты должна прийти к нам на собрание. Слышишь? Ты депутат Верховного Совета, ты член райкома и член бюро парткома…

– Мать я тебе, – нетерпеливо перебила прядильщица. И задумалась, подперев голову ладонями, беспокойно, вопросительно посматривая на дочь. Какая-то неясная тревога зарождалась в ней. – Я подумаю, – произнесла она наконец. – А ты успокойся: молодежь, она чуткая, она сердцем правду чует и хорошего человека в обиду не даст.

Прядильщица поднялась, притянула к себе голову дочери, стала осторожно гладить ее волосы жесткой ладонью и, отгоняя эту крепнущую, хотя ещё и непонятную ей тревогу, заговорила о другом:

– Скоро отец наш приедет… Вот никак себе не представляю: Филипп—и вдруг партизан… Боец – куда ни шло, а партизан… Если б ты, дочка, знала, как я по нему соскучилась!

Дочь мягко отвела руку матери и поднялась.

– Побегу я. Мне еще надо в сберкассу поспеть, членские взносы сдать.

– А я думала, ты со мной вечерок побудешь, – грустно произнесла Ксения Степановна.

– Что ты, у меня еще столько дел! – И, уже направляясь к двери, Юнона остановилась возле портрета брата. – Мама, сними, а? Ну зачем ты этот повесила? Везде висят красивые портреты, а тут какой-то беспризорник стриженый… Он же Герой Советского Союза! Нехорошо… Ну, можно, я сниму?

– Не трог, – сдвинув брови, сказала прядильщица и, не отводя взгляда от закрывшейся за дочерью двери, задумалась.

14

Подходило время перевыборов партийных комитетов. Когда в райкоме секретарей инструктировали, как составлять отчет, Северьянов предложил было прислать в помощь Анне, работнику молодому, опытного инструктора. Но та даже вспылила. Что ж, она сама о своей работе коммунистам рассказать не сумеет? И вот теперь который уже день засиживается она в парткоме до ночи над отчетом, составление которого оказалось не таким уж легким делом.

Партсобрания, распределение нагрузок, политучеба, выдвижение новых кадров, руководство комсомолом – об этом написалось легко. А вот как напишешь о том, сколько людей после памятной беседы с Северьяновым удалось Анне вовлечь в активную партийную работу, как они втянулись в дело, окрепли, как учатся сами, без подсказок, разбираться в делах и как ей, секретарю парткома, от этого становится все легче работать? А о повседневной работе парткома с людьми, о том, что ткачихи идут теперь сюда со всякими личными делами, горестями, радостями, предложениями, – об этом как напишешь, под какую рубрику втиснешь в отчет? А то и другое Анна считает теперь самым большим достижением партбюро.

Спросить бы у кого-нибудь, как об этом пи-шут… Посоветоваться бы с кем… Но к Слесареву идти нельзя. Он иронически относится к этой стороне Анниной деятельности. Мать, та живет прошлым, подпольем, большевистскими ячейками первых лет… Пойти к Северьянову после того, как она столь решительно отвергла его помощь, не позволяет самолюбие. Мог бы, конечно, великолепно помочь Гордей Лужников. Но после скандала у проходной Анна и разговаривать с ним боится. Частенько ловит она теперь на себе его виноватые, ласковые, умоляющие взгляды, взгляды, от которых ей становится и радостно и тягостно. Хочется подойти к нему, улыбнуться, заговорить, но вместо этого она подчеркнуто от него отворачивается. Нет, и с ним теперь не посоветуешься. Придется, видно, до всего доходить самой…

В один из вечеров, когда секретарь парткома засиделась допоздна над отчетом, кто-то настойчиво постучал в дверь. Вздохнув, Анна отложила перо.

– Входите!

Появилась мотальщица Лиза Борисенко, молодая коммунистка, уже забегавшая недели две назад. Пришла она тогда в слезах со своей бедой: с мужем серьезные нелады. Раньше был шелковый, золотой, сахарный, наглядеться не мог. Сын родился, с сыном нянчился, а теперь вот дома часа не посидит. Упрекать станешь – в ответ только грубые слова. В кино одна, в клуб одна, в гости одна. А на все попреки ответ: «Надоела ты мне хуже горькой редьки!» А тут еще в общежитии слушок, будто завелась у него какая-то на стороне.

Сейчас, когда Анна вновь увидела эту маленькую черноглазую женщину, весь этот разговор разом ожил в памяти. Сидела тогда, смотрела на заплаканное лицо и думала: чем же тебе помочь? Он беспартийный, да и работает не на ткацкой, а на механическом заводе, так что и для разговора вызвать трудно. И решила тогда Анна это дело по-женски: утешать не стала, а, наоборот, шум-нула на Борисенко: сама, мол, во всем виновата. Баба молодая, хорошенькая, а ходишь, будто старуха. Волосы вон густые, красивые, их расчесать да уложить, как артистка Любовь Орлова будешь. А у тебя голова на что похожа?.. В девушках, небось, от зеркала не отходила… Словом, не вешай носа, не хнычь, не брюзжи. Он из дома, и ты из дома. Он поздно вернулся, а ты еще поздней. Где была? В кино или там в театре… С кем? С добрыми людьми.

– Ой, лишенько!.. Не тянет меня никуда без его… – вздохнула женщина.

– Ну не тянет, и не ходи. Мать есть? У матери, у подружки какой вечер пересиди, а скажешь, была в театре, а перед этим оденься получше, губы подкрась…

Ушла тогда, помнится, Борисенко задумчивая, сбитая с толку, получив от секретаря парткома столь необычный совет. А сейчас вот заглянула совсем другая. Анна даже не сразу и признала ее. Бледное личико оттеняла копна красиво уложенных волос. Ситцевое платьице, аккуратно отутюженное, обрисовывало худенькую, складную фигурку. Черные глаза смотрели не затравленно, а весело и даже не без лукавинки.

– А ну, повернись, – скомандовала ей Айна, – пройдись! Ну прямо краля бубновая… Помогло?

– Ой, что голыш робится! Ревнует, ужас! Намедни мамо меня задержала, запозднилась я, он чуть не прибил… Ей-богу!

Чрезвычайно этим довольная, Анна подумала: «Если бы в отчете это привести в «например», вот бы собрание утешила!» Ей и самой стало смешно от этой мысли.

– Ты чего, Степановна, на мово Отеллу, что ли?

– Отеллу!

Теперь обе смеялись, смеялись до слез. Потом присели на диванчике. Анна покосилась на недо-писанный отчет и, видя, что Борисенко медлит, спросила:

– У тебя еще что?

– Ой, есть то есть, да уж сказать ли, нет ли, не знаю, – мямлила мотальщица. – Как скажешь-то?

– Так просто и говори.

– Видишь, Степановна, – медленно выговорила та, комкая носовой платок. – Добра ты жин-ка, любим мы тебя, что на сердце тайное, и то к тебе несем.

– Ты чего, на выборном собрании, что ли, выступаешь с моей кандидатурой?

– Брось ты его, милая! – вдруг выпалила посетительница. – Ну його к бису, хай йому грець!

– Кого?.. Как бросить? – упавшим голосом произнесла Анна, отлично уже понимая, о ком речь.

– Одинокая ты, обидели тебя – это народ понимает. Но он-то женатик, какая-никакая – жена. – Посетительница смотрела на Анну умоляюще. – Не простят тебе этого люди.

Вспыхнувшая было радость погасла. Не было уже ни досады, ни желания доказывать свою невиновность, переубеждать. Была только большая усталость.

– Но ведь нет ничего такого, – печально произнесла Анна, – не было и нет…

– Конечно, конечно, мало ли о чем в коридорах языки чешут, – охотно согласилась посетительница. Но все же, должно быть, решив довести дело до конца, добавила: – А ты, Степановна, все-таки отступись от него. Краще будет…

Несколько минут они просидели молча. В черных глазах посетительницы были тревога, просьба, печаль…

– Извини, мне еще тут с отчетом возиться надо, – тихо сказала Анна, поглядывая на белый листок, на котором пока что было написано только заглавие раздела «Работа с людьми».

– Степановна, ты не журись, я ж от души… – И Борисенко вышла опечаленная и, может быть, даже немножко обиженная.

Анна вновь села за стол, запустила пальцы в русые свои волосы и задумалась. Что, собственно, было? Что произошло такого особенного? Ну, открыл ей этот человек какие-то стороны своей жизни, о которых мало кто знал. Ну, пожалела она его, заинтересовалась. Было приятно с ним потолковать; посоветоваться, рассказать то, о чем другому, пожалуй, и не расскажешь… Все ли? Ну, хорошо, если уж быть совершенно честной, можно признаться, что иной раз задумывалась о нем, о нелепой его судьбе. Ну, хотелось его встретить, побыть с ним минутку-другую. Но кого это касается? Кому какое дело до того, что у нее на сердце? Ведь даже и он об этом не знает. Не знает и не узнает. Так почему же люди никак не могут забыть безобразной выходки глупой, истеричной женщины?

…На днях в умывальной, разделенной на отсеки фанерными стенками, случайно подслушала Анна такой разговор.

– …Ну, и чего ж тут дивиться: одинокая женщина, разводка, не в монастырь же ей идти? Да и нет теперь женских монастырей, – говорил незнакомый голос, принадлежавший, по-видимому, какой-то пожилой работнице. – На нее и обижаться нельзя, раз она сама судьбой обижена.

– Хорошенькое дело, «не обижаться», «нечего дивиться»! – зачастил знакомый голос Пер-чихиной. – Им, партийным, выходит, можно, а беспартийным безнравственно… Нет уж, извините, у нас все граждане равны, со всех один спрос.

Тут в разговор вмешался третий голос, по которому Анна узнала знакомую ей ткачиху-коммунистку.

– Лишнего болтать не надо, партийность тут вовсе ни при чем, и не верю я во всю эту историю… Но в одном люди правы: раз человеку такое доверие оказано, должен он следить, чтоб не только пылинка, но и тень от пылинки на него не легла…

Давно уже ушли разговаривавшие. Руки у Анны окоченели, но она все держала их под краном, боясь выйти из-за перегородки или обратить на себя внимание.

Теперь вот она сидела перед чистым листом бумаги, раздумывая обо всем этом. «Тень от пылинки». Может ли она оставаться секретарем? Можно ли ей продолжать работать на фабрике, где она волей-неволей будет встречать этого человека? Вздохнув, она снова взялась за карандаш. «За отчетный период партком старался уделять внимание…»

– Строчишь, дочка?

– Мамаша?

Анна с облегчением оторвала глаза от опостылевшей бумаги. Тихо подходя к столу, Варвара Алексеевна с укоризной смотрела на штепсель отключенного телефона.

– Понятно… А я звоню, звоню – все занято… Ты чего же это от людей отключаешься?

– Да вот не ладится. Звонки, разговоры, а отчет…. – Анна с досадой показала на лист бумаги, на котором темнела единственная недопи-санная фраза. – Вот как с утра положила перед собой, так и лежит… Рвут на части.

– Такая уж твоя должность: всем нужна… Какой же секретарь парткома, если тебя люди в покое оставят?.. Ну, это ладно. А я вот зашла спросить, как ты поступишь, если на выборах твою кандидатуру в партком опять назовут?

Варвара Алексеевна села напротив Анны. Черные глаза требовательно смотрели на дочь.

– Я вас не… понимаю, мамаша, – с беспокойством в голосе ответила Анна, уже угадав, что и мать зашла неспроста.

– Врешь, понимаешь, – безжалостно произнесла Варвара Алексеевна. – И если бы ты у меня совета попросила, я б тебе ответила: подумай, дочка, хорошенько… Полюбили тебя люди, верно. И секретарь парткома из тебя вроде получается. Вот поэтому вдвойне с тебя спрос.

Варвара Алексеевна говорила, как всегда, прямо, резко. Взгляд ее был взыскателен, строг. Но где-то в глубине ее черных глаз, все еще сохранявших юношескую живость, Анна усмотрела не осуждение, а тревогу, даже печаль. Мать считала партийную работу превыше всякой другой. Старая большевичка больше, чем кто-нибудь в семье, гордится дочерью, избранной на такой пост. Но Анна знала и то, что нет на фабрике-человека, который умел бы так чувствовать биение сердца коллектива, как эта старая ткачиха.

– Я думаю об этом, мамаша, – тихо ответила дочь.

Варвара Алексеевна обошла стол, обняла Анну, прижала к себе ее голову. Молодые глаза, жившие как бы отдельно от старушечьего лица, уже и не старались прятать грусть…

– Было у вас что с ним? – тихо спросила Варвара Алексеевна.

Анна вся встрепенулась.

– Да нет же, нет! – страстно выкрикнула она, потом разом поникла, прижалась к матери, заговорила почти шепотом: – До той ночи я мало о нем и думала; жаль было его, и все. Хороший человек, а жизнь вся смятая, такой сильный, а беспомощен, как ребенок… И говорить с ним люблю: все с полуслова понимает, чуткий, добрый… А вот теперь, после того, из ума он не идет… Увижу его хоть издали или голос его услышу… А, да что там толковать, мамаша, родная, если бы все по-другому!..

Анна, как в детстве, прижималась к матери… Шепот ее был еле слышен. Вдруг она почувствовала, как что-то теплое капнуло ей на шею. Вздрогнула. Разом выпрямилась. Гордо посмотрела на старуху.

– Вы меня, мамаша, не жалейте… Мне и вашей жалости не нужно… И если хотите, я уже решила: здесь мне не быть… Не могу. Нельзя. Понятно?

Варвара Алексеевна стояла теперь, отвернувшись, сосредоточенно глядя в пустой угол кабинета, где не было ничего примечательного. Потом, не таясь, утерла глаза концом косынки и, вздохнув, сказала совсем по-старушечьи:

– Так я и знала…

– Что? Что вы знали? – встревоженно спросила дочь.

– А то, что неспроста моя Анна голову склонила. Не было б ничего на сердце, стукнула б ты кулаком по столу: хватит, кончайте болтовню!.. Ну что ж, вот и не зря, выходит, поговорили. – И, видимо, для того, чтобы показать, что к этой теме возвращаться больше не нужно, вдруг озабоченно сказала: – С Прасковьей нашей беда какая-то случилась… Не слыхала?… Девчата в госпитале дежурили, говорят, лежит, плохо ей… Собралась было я к ней, да не любит она меня, грешницу. Может, ты навестишь, а? Или вместе сходим?

Вздохнув с облегчением, Анна быстро сложила листки незаконченного отчета и торопливо заперла их в сейф.

– Хорошо! Сейчас и двинемся… А что с ней такое?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю