355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Наш советский новояз » Текст книги (страница 4)
Наш советский новояз
  • Текст добавлен: 5 сентября 2017, 02:30

Текст книги "Наш советский новояз"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 49 страниц)

Всё для человека

Слегка сокращенная и перефразированная цитата из «Программы КПСС», принятой в 1961 году на XXII съезде КПСС. Полностью она звучала так: «Всё во имя человека, всё для блага человека».

Лицемерие этой расхожей формулы сразу нашло отражение в песне, которую сочинил (так, во всяком случае, тогда говорили: автор по понятным причинам на своем авторстве не настаивал) Зиновий Паперный.

Музыкальной основой для сочиненного им текста стал, с одной стороны, похоронный марш Шопена, а с другой – старая хулиганская песенка:

 
По блату, по блату
Дала сестренка брату,
А он ее по блату
В родильную палату.
 

На мотив шопеновского похоронного марша – печально, торжественно – звучала дважды повторенная фраза:

 
В сельском хозяйстве опять большой подъем…
 

А за ней – на разухабистый мотивчик «по блату, по блату…» – следовал припев:

 
Полвека, полвека,
И всё для человека!
 

Был на эту тему и анекдот.

► Чукча побывал в Москве и, вернувшись домой, рассказывает:

– Всё для человека… Всё для человека… И чукча видел этого человека…

Человека, которого видел чукча, звали Леонид Ильич Брежнев.

В последние годы своего царствования он казался нам выжившим из ума стариком, который, как любил говорить один мой приятель, уже сосет рукав. Этому представлению весьма способствовала постоянная каша во рту у генсека.

На самом деле, однако, даже и в эту, закатную пору своего физического и политического бытия Леонид Ильич был в полном разуме, а нередко даже выказывал и подлинное остроумие. Вот, например, что рассказал мне один мой приятель, как говорится, приближенный к сферам.

Дело было в Якутии. В столице республики, которую генсек осчастливил своим прибытием, местное начальство устроило для него и для его свиты сверх официального еще и неофициальный прием. Такой, что ли, товарищеский ужин. И там был приготовлен для высокого гостя один весьма пикантный сюрприз. На стол подали огромную зажаренную – или запеченную в духовке – индюшку. Хозяин пира, ловко разрезав птицу, извлек из ее недр увесистое яйцо из чистого золота и с улыбкой поднес его «дорогому Леониду Ильичу». (Любовь генсека к дорогим подаркам ни для кого не была тайной.)

Благосклонно приняв этот скромный дар, Леонид Ильич улыбнулся и сказал:

– А что, алмазы у вас уже кончились?

Великий русский народ

10 декабря 1939 года московская школьница Нина Костерина побывала в Третьяковской галерее, на выставке русской исторической живописи. На другой день она записала у себя в дневнике:

► Вчера, когда я после осмотра выставки шла домой через центр, по Красной площади, мимо Кремля, Лобного места, храма Василия Блаженного, – я вдруг почувствовала какую-то глубокую внутреннюю связь с теми картинами, которые были на выставке. Я – русская. Вначале испугалась – не шовинистические ли струны загудели во мне? Нет, я чужда шовинизму, но в то же время я – русская. Я смотрела на изумительные скульптуры Петра и Грозного Антокольского, и чувство гордости овладело мной – это люди русские. А Репина – «Запорожцы»?! А «Русские в Альпах» Коцебу?! А Айвазовский – «Чесменский бой», Суриков – «Боярыня Морозова», «Утро стрелецкой казни» – это русская история, история моих предков…

Запись очень личная. В подлинности и искренности чувства, охватившего мою (почти) сверстницу, у меня нет и тени сомнения. Но остановись Нина перед скульптурами Петра и Ивана всего какими-нибудь пятью годами раньше, эти же самые скульптуры вызвали бы у нее совсем иные чувства. Вряд ли она подумала бы с гордостью – «это люди русские». Глядя на «Утро стрелецкой казни», скорее всего вспомнила бы, с какой жестокостью подавляли цари народные восстания. Увидав репинских «Бурлаков на Волге», с горечью подумала бы о том, как угнетали буржуи рабочий класс в проклятое царское время, а также, наверно, вспомнила бы о несчастных китайских кули, жизнь которых и сейчас так же тяжела и ужасна, как в репинские времена у нас была жизнь бурлаков.

Так было бы, остановись Нина перед этими картинами и скульптурами в 1928-м, и в 1932-м, и даже в 1935-м. А вот в 1939-м те же картины вызвали у нее совсем другие чувства и совсем другие мысли.

Нина чувствует, что это новое ее сознание находится в некотором противоречии с прежним, таким еще недавним. Но чувство это – мимолетно: «Вначале испугалась – не шовинистические ли струны загудели во мне?» Что-то в этом новом, вдруг возникшем у нее чувстве все-таки ее смущает. Но смущение это какое-то неясное, смутное. И она на нем не задерживается – сразу его от себя отбрасывает: «Нет, я чужда шовинизму…»

А между тем испугалась она не зря.

* * *

Наш сосед по коммуналке – Иван Иванович Рощин, старый большевик, бравший в семнадцатом Зимний, потерявший на Гражданской ногу, окончивший потом не то ком-, не то промакадемию, а теперь возглавлявший какой-то важный главк (то ли Главсоль, то ли Главхлеб, а может быть, как иронизировал по этому поводу мой отец, – Главспички; соль этой его иронии состояла в том, что раньше, при царе-батюшке, никаких «Главспичек» не было, а спички были. И зажигались они легко, с первой попытки. Теперь же, когда «Главспички» есть, коробок спичек купить не так-то просто; а если это и удается, то загорается эта советская спичка в лучшем случае лишь с третьей попытки: у одной ломается палочка, у другой отлетает головка и только третья, если повезет, может быть, даст слабое, ненадежное, мгновенно гаснущее пламя), – так вот, этот Иван Иванович в 1945 году, когда Сталин произнес свой знаменитый тост за русский народ, счастлив был беспредельно. И ликования своего по этому поводу не скрывал. Подумав (точь-в-точь как Нина Костерина) уж не шовинистические ли струны вдруг загудели в сердце старого большевика, я спросил его, чему он так радуется. И даже, кажется, пробормотал что-то в том духе, что воевали ведь все, а не только русские. Зачем же, мол, противопоставлять один народ всем другим народам многонационального нашего отечества?

Иван Иванович вздохнул – но не горько, а как-то облегченно, – улыбнулся еще раз своей счастливой улыбкой и сказал:

– Эх, милый!.. Знал бы ты, как мы жили!.. Ведь я двадцать лет боялся сказать, что я русский!..

Насчет двадцати лет это он, положим, преувеличил. Задолго до того знаменитого тоста можно было уже не бояться. Но социальный опыт у Ивана Ивановича, видать, был не такой, как у меня. И не такой, как у Нины Костериной. И в 39-м, и уж тем более в 41-м он мог, конечно, сказать, что он русский. Вполне мог. Но – боялся. И даже когда давно можно было уже не бояться – все-таки робел. Робел, как Иван Бровкин у Алексея Николаевича Толстого, – не умом, а поротой задницей.

В отличие от меня и моей почти сверстницы Нины Иван Иванович хорошо помнил времена, когда слово «русский» было чуть ли не синонимом слова «белогвардеец». На политическом жаргоне его молодости слова «Я – русский» звучали примерно так же, как если бы он сказал: «Я – за единую и неделимую Россию». А произнести вслух такое в те времена мог разве что какой-нибудь деникинский офицер.

* * *

Про моего соседа Ивана Ивановича и про ту его реакцию на знаменитый сталинский тост я вспомнил, чтобы понятней было, как на самом деле огромна была та перемена в сознании моей сверстницы Нины Костериной, которой сама Нина, как это видно из ее дневниковой записи, особого значения не придала, даже смысла ее по-настоящему не осознала.

Произошла же с ней эта перемена потому, что в 1934 году появились так называемые «Критические заметки» Сталина, Кирова и Жданова к проекту школьного учебника истории СССР. И хотя опубликованы они были только в 1936-м, но уже 15 мая 1934 года на основе этих заметок было принято специальное постановление ЦК. А чуть позже по инициативе того же Сталина резкой критике была подвергнута пьеса Демьяна Бедного «Богатыри» – за издевательское отношение к великому историческому прошлому России.

Это и было началом того великого поворота, итогом которого стал тост Сталина за великий русский народ.

В первые послевоенные годы едва ли не каждый советский кинофильм был фильмом о Сталине. Сталина в них обычно играл грузин – Геловани. Но в какой-то момент его сменил замечательный русский актер – Алексей Денисович Дикий. Сменил, я думаю, потому что догадался играть Сталина без присущего тому грузинского акцента, чем, вопреки страхам кинематографического начальства, вызвал милостивое благорасположение отца народов.

Правда, спустя некоторое время Дикий все-таки впал в немилость. По слухам, Ворошилов где-то сказал, что Алексей Денисович артист, конечно, хороший, но с таким брюхом, которое он себе отрастил, играть вождя нельзя. Дикий тотчас был отлучен от этой – самой главной в стране – театральной и кинематографической роли, и единственным исполнителем Сталина во всех фильмах снова стал Геловани.

За всеми этими переменами я следил с гигантским интересом, различая за этими движущимися фигурками властную волю САМОГО. Может быть, прямо и не выраженную, но легко угадываемую.

Я, например, был уверен, что Дикий решил играть Сталина без грузинского акцента не по каким-нибудь там эстетическим соображениям, а потому, что ему было сказано, что ТАК НАДО. Во всяком случае, в отличие от киношного начальства, которое (об этом я узнал позже) это дерзкое решение встретило с испугом, я точно знал, что СТАЛИНУ ЭТО НРАВИТСЯ.

Я не сомневался в этом, потому что хорошо помнил, как в день победы над Японией Сталин сказал: «Мы, русские люди старшего поколения, сорок лет ждали этого дня». Тогда, услышав эту фразу, я был возмущен. Меня ведь учили, что позорное поражение России в Русско-японской войне обнажило всю гнилость царского самодержавия. И это было хорошо. Недаром же большевики занимали в той войне пораженческую позицию. Фраза Сталина, причислившего себя к русским людям старшего поколения, которые восприняли поражение России в той войне как личную травму и сорок лет мечтали о реванше, была в моих глазах предательством. Она означала, что Сталин больше не считает себя большевиком. (Так оно, в сущности, и было.) Но теперь в этой сталинской фразе мне слышалось совсем другое: мне показалось, что, назвав себя русским человеком старшего поколения, Сталин был искренен. Им двигал, думал я теперь, не только политический расчет, не только желание потрафить национальным (а также имперским) чувствам и настроениям народа. Это была, как мне показалось, подлинная, самая что ни на есть искренняя его самоидентификация. И это меня даже тронуло.

Много лет спустя, прочитав книгу Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу», я узнал, что не слишком тогда обманывался на этот счет. Светлана вспоминает о своем детстве:

► Грузинское не культивировалось у нас в доме, отец совершенно обрусел… Брат мой Василий как-то сказал мне в те дни: «А знаешь, наш отец раньше был грузином».

И в другой главе той же книги:

► Я не знаю ни одного грузина, который настолько бы забыл свои национальные черты и настолько сильно полюбил бы все русское.

Эту свою любовь к России и ко всему русскому он полагал взаимной. Где-то (кажется, у Авторханова) я прочел, что, когда Берия заменил всю его охрану специально вызванными для этой цели грузинами, он немедленно отменил этот приказ, озадачив Лаврентия таким раздраженным вопросом:

– Что же, по-твоему, русские меньше любят товарища Сталина, чем грузины?

Всего этого я тогда, понятное дело, не знал. Но я чувствовал, что Сталину нравится видеть и ощущать себя не грузином, а именно вот – русским человеком старшего поколения. И не без некоторых к тому оснований подозревал, что его грузинский акцент, от которого он до последнего своего дня так и не смог избавиться и который казался мне таким обаятельным, ему самому давно уже был в тягость. Поэтому-то ему и понравился (не мог не понравиться!) Дикий.

Помню, в каком-то фильме (кажется, это было «Падение Берлина») герой с ярко выраженной русопятской внешностью (его играл замечательный актер Борис Андреев), представляясь Сталину, настолько обалдел от счастья, что у него напрочь вылетело из головы имя и отчество вождя.

– Здравствуйте, – в растерянности пролепетал он, – Виссарион Иванович.

Сталин (в тот раз это опять был возвращенный из немилости Геловани) с доброй улыбкой протянул ему руку для рукопожатия и мягко поправил:

– Это отца моего звали Виссарион Иванович. А я – Ёсиф Виссарионович.

Обмолвка, спровоцировавшая эту реплику, не казалась нарочитой, искусственно подогнанной к имени и отчеству сталинского отца. Она была живой, достоверной, можно даже сказать – художественной. Из уст героя, которого играл Борис Андреев, она вырвалась естественно: этот человек, если уж случилось бы ему в растерянности запамятовать имя вождя, мог обмолвиться только так, и никак иначе. Какое еще отчество могло прийти ему на ум в этот критический момент? Только «Иванович» – и никакое другое…

У меня был дядя (строго говоря, не дядя, а муж моей тетки), которого звали Исаак Аронович. Он работал главбухом на каком-то заводе. Работал он там много лет, рабочие хорошо ею знали, относились к нему уважительно и звали его – даже за глаза – по имени-отчеству. Но запомнить настоящее его имя и отчество решительно не могли. Они звали его Иваном Моисеевичем. Отчество «Моисеевич» было для них как бы верхним, последним пределом «нерусскости». До «Ароновича» им было уже не дотянуться.

А вот еще одно, пожалуй, даже более красноречивое семейное предание. Двоюродного брата моей жены зовут Иван. Когда он родился, мать твердо решила назвать первенца Евгением. Очень ей нравилось это имя. Но отец ребенка – дядя моей жены, Иван Макарович, – перед тем как отправиться в сельсовет записывать родившегося сына, на радостях слегка принял. И имя, которым жена наказала ему наречь младенца, начисто вылетело у него из головы. Придя в контору, он долго мялся, пытаясь вспомнить красивое имя, которое настойчиво втемяшивала ему жена. Вспоминал, вспоминал, да так и не вспомнил. И в конце концов – сдался. Безнадежно махнул рукой и сказал: «Пиши Иван!» Так и не привелось этому моему свойственнику стать Евгением.

Все это говорит о том, что автор сценария, сочинивший так ярко запомнившуюся мне сцену (это был Петр Павленко) не просто высосал эту свою художественную находку из безымянного пальца. Он исходил из точного и довольно даже тонкого знания психологии простого русского человека.

Но была у этого хитроумного автора тут еще и некая важная сверхзадача.

Вся эта хитрая игра затевалась с одной-единственной целью: надо было, чтобы «русский Иван» узнал, что отца Сталина звали «Виссарион Иванович». То есть чтобы все узнали, что дед нашего вождя – этого человека с чужим, нерусским именем и не особо русским отчеством (про «неистового Виссариона» слыхала лишь малая часть населения державы), тоже был Иваном. Это был все тот же сигнал, знак, пароль: «Мы с вами одной крови…» Благодаря этой словно бы невзначай подброшенной зрителю информации, Сталин становился ему (зрителю) еще понятнее, еще ближе, еще роднее.

* * *

В то, что Сталин, причислив себя к «русским людям старшего поколения», был искренен, я склонен верить. Но не сомневаюсь при этом, что в основе всех этих его игр был и определенный политический расчет. Можно даже сказать – продуманная политическая концепция.

Разобравшись с народами, которые оказались лишними за нашим столом, Сталин создал строгую иерархию народов, этакую пирамиду, вершиной которой был великий русский народ, получивший официальный титул Старшего Брата, затем шли славянские народы – украинцы и белорусы, затем – грузины и армяне (хоть и не славяне, но – православные), ну и так далее, тоже в строгом порядке: сперва народы, составляющие основное население Союзных республик, потом – автономных, потом автономных областей – и так до самого последнего, нижнего этажа пирамиды, можно даже сказать, подвала, население которого составляли евреи. Не отправившись в ссылку вслед за чеченцами, ингушами, калмыками и крымскими татарами (вождь просто не успел довершить этот свой замысел, умер), они тоже оказались лишними за нашим праздничным многонациональным столом.

Строгая иерархия эта не всем была понятна, из-за чего подчас возникали разные комические недоразумения.

Вот одно из них.

Фейерверк всевозможных празднеств и юбилеев был как бы постоянным фоном нашей прежней, советской жизни. Особое место в этой череде знаменательных дней, недель и декад были праздники разных национальных культур. (Это была плата за сохранение рухнувшей в 1918 году империи, существование которой большевикам удалось продлить на целых семьдесят лет.)

Декада таджикской культуры сменялась декадой киргизской, киргизская – узбекской, та – якутской, карельской или еще какой-нибудь. И так – по кругу. А когда круг замыкался, все начиналось сызнова.

Ритуал таких праздников был более или менее одинаков. Одни и те же речи, тосты. Одни и те же слова благодарности советской власти и, разумеется, старшему брату – русскому народу, который вывел всех меньших братьев из тьмы к свету.

И вот однажды – дело было в Тбилиси, на очередном празднике грузинской культуры, – один из ораторов, представлявших какой-то из малых народов многонациональной нашей империи, безмятежно произнес фразу, которую он, видать, уже неоднократно произносил на разных таких же торжествах, всякий раз ловко приспосабливая ее к конкретным обстоятельствам места и времени.

– У вас, грузин, как и у нас, башкир, – сказал он, – до Великой Октябрьской социалистической революции не было своей письменности…

Не знаю, как удалось темпераментным грузинам примирить естественную реакцию на это чудовищное оскорбление с не менее древними, чем грузинская письменность, законами кавказского гостеприимства.

Что же касается тоста за великий русский народ, то он – с легкой руки Сталина – для партийных функционеров даже и не самого крупного ранга (особенно в нацреспубликах) стал вроде как общеобязательным. И однажды даже случилось так, что я сам оказался объектом, так сказать, точкой приложения этого тоста.

* * *

В 1985 году я подрядился переводить один грузинский роман. Работа эта не так дурна, как кажется, – говорит классик. Вспоминая о том, как он всю ночь «прорубал просеки в чужом переводе», он эту свою мысль поясняет так:

► Фраза рождается на свет хорошей и дурной в одно и то же время. Тайна заключается в повороте, едва ощутимом. Рычаг должен лежать в руке и обогреваться. Повернуть его надо один раз, а не два.

(И. Бабель. Гюи де Мопассан)

Я, правда, в отличие от Бабеля (или его героя) переводил не Мопассана. Да и переводом мою работу в строгом смысле этого слова назвать было нельзя. Рукопись (так называемый подстрочник), которую я должен был превратить в роман, представляла собой ком сырого теста, из которого мне предстояло вылепить некое подобие человеческой фигуры. Помимо всего прочего, и теста-то было маловато: приходилось добавлять свое. Тут уж было не до фраз, и рычаг приходилось поворачивать не раз и не два, а вертеть его постоянно в самые разные стороны. Но книга, как и фраза, тоже рождается на свет хорошей и дурной в одно и то же время. И в самой плохой книге всегда можно найти, за что зацепиться воображению.

Ну, а кроме того, за такую работу в то время неплохо платили.

Впрочем, главный мой гонорар исчислялся не деньгами. Он состоял в том, что я увидел Грузию. И уже одно это стоило обедни.

У автора книги, которую я должен был перепереть на язык родных осин, был друг – секретарь райкома. Он и открыл нам самое сердце этой благословенной страны.

Для начала он повез нас в горы – показать какой-то старинный грузинский храм. Он не был действующим, но в нем не было и следа той разрухи и гнилостного запустения, какими были отмечены превращенные в склады для картошки бездействующие русские церкви. Принимая во внимание его возраст (двенадцатый век), он поражал удивительной своей сохранностью.

Когда я выразил по этому поводу восторженное изумление, наш гид (секретарь райкома) подмигнул мне и сказал: «Так не большевики ведь строили», – чем навсегда завоевал мое сердце.

Но окончательно он покорил меня чуть позже – одним своим тостом.

Тост этот был произнесен во время большого застолья, которое нам устроили в тот же вечер. Дело происходило на дивной лесной полянке, как видно, давно уже приспособленной для мероприятий такого рода. Там уже был накрыт длинный стол, за которым разместилось все районное начальство. Рядом плескался ручей, в котором охлаждались бутылки с грузинским вином и чешским пивом. На столе было все, что только может вообразить фантазия художника – лобио, бастурма, шашлыки, золотая форель, красная и черная икра. Вино лилось рекой. И рекой лились тосты – один затейливее другого. Официальные, государственные перемежались личными и даже интимными. Никогда в жизни не чувствовал я себя так легко и радостно, как во время этого застолья: вероятно, вино было легкое, хорошее, и похмелье от него было приятное. Одна только мысль где-то на дне сознания терзала меня: что, если вдруг кто-нибудь из этих уже сильно принявших на грудь грузинских партийных начальников предложит выпить за Сталина? Я гнал от себя эту ужасную мысль, но время от времени она все-таки возникала и начинала меня мучить. И вдруг – о, ужас! На самом дальнем краю стола встал маленький человечек с бокалом в руке. Лицо его было залито слезами.

– Дорогие друзья! – сказал он. – Этот тост, который сейчас скажу, прошу выпить стоя.

«Вот оно!» – с ужасом подумал я.

– Кто это такой? – шепотом спросил я у соседа.

– Рапо, – таким же таинственным шепотом ответил он мне.

Что такое «Рапо», я не знал, но в этом слове мне почудилось что-то жуткое.

Человек, которого звали «Рапо», тем временем стоял, заливаясь слезами, и, еле ворочая языком, повторял:

– Как братьев прошу, выпить стоя.

Все встали.

И тогда «Рапо» торжественно провозгласил:

– Выпьем за наших матерей!

У меня сразу отлегло от сердца. И жуткий «Рапо» сразу показался мне очень милым человеком. И само это слово, как вскоре выяснилось, не таило в себе ничего ужасного: это была всего-навсего аббревиатура, означавшая, что маленький человечек заведовал у них в райкоме агропромышленным отделом.

Тосты меж тем становились все менее официальными. Даже я расхрабрился и предложил выпить за великого грузинского художника Нико Пиросманишвили. Это мое предложение растрогало соплеменников художника до глубины души. Мой сосед слева громко говорил, восхваляя Нико:

– Какой талант! И какая нэсчастная жизнь была у человека. Бэдний был. Совсем бэдний…

Я громко возразил ему:

– Да, он был бедный человек. Но он не был несчастным. Он был счастливый человек, – я сделал эффектную паузу, – потому что он не знал, что такое партийное руководство искусством!

Ликование, которым районная партийная элита встретила эту мою не совсем лояльную шутку, не поддается описанию. После этого я окончательно уверился, что все сидящие за этим длинным столом – люди бесконечно милые, а главное – свои в доску.

И вот тут-то и прозвучал тот тост, ради которого я начал этот свой несколько затянувшийся рассказ.

Не теряющий головы хозяин стола поднял свой бокал и торжественно начал:

– Дорогие друзья! Я хочу выпить за великий русский народ! Нет на свете другого такого народа. Великодушного, щедрого…

– А мы не русские, – вдруг, к величайшему моему ужасу, прервала его моя жена. – Я украинка, а он, – она кивнула в мою сторону, – еврей…

Хозяин стола улыбнулся.

– Дорогие друзья! – повторил он. – Как только что выяснилось, за нашим столом нет ни одного русского. С тем большим удовольствием я хочу выпить за великий русский народ. Нет на свете другого такого народа. Великодушного, щедрого…

Он говорил еще долго. Но я уже не слушал. Я просто смотрел на него и восхищался. Восхищался свободой и артистизмом, которые были у него в крови и до которых нам, посланцам того великого народа, о котором он говорил, было еще расти и расти.

* * *

Так обстояло дело с младшими братьями. Что же касается Старшего Брата, то он к своему величию, равно как и к другим замечательным качествам, отмеченным вождем в том его историческом тосте, относился с неизменной иронией. (Уж чем-чем, а иронией, направленной на самого себя, русский человек обделен никогда не был.)

– У русского народа, – сказал тогда вождь, – есть два замечательных качества: ясный ум и терпение.

И добавил, что другой народ давно бы уже прогнал такое правительство.

Так вот, насчет этого самого ясного ума и терпения.

Один мой приятель, человек нервный, вспыльчивый, можно даже сказать – взрывной, постоянно собачился со своими соседями по коммунальной квартире. А жена его, напротив, была женщина спокойная, сдержанная. Все обиды и несправедливости сносила молча, никак на них – во всяком случае внешне – не реагировала. Темпераментного ее супруга такое ее поведение бесконечно раздражало. Он ярился, требовал от жены, чтобы она давала достойный отпор склочничавшим соседям. А поостыв, безнадежно махал рукой и с добродушной иронией произносил: «Великий русский народ». Постепенно эта неизменно повторявшаяся реплика так приросла к этой женщине, что превратилась в постоянное ее прозвище. И не только муж, но и все ее друзья и знакомые стали называть ее – и в глаза, и за глаза – не иначе как вот этими привычным словосочетанием:

– Нина вчера сказала мне…

– Какая Нина?

– Ну, какая, какая… Наша Нина… Великий Русский Народ…

Были и анекдоты, отразившие ироническое отношение русского человека к присущему ему ясному уму и терпению.

Вот, например, такой.

► В одной деревне (дело происходит в старые, дореволюционные времена) кончилось у мужиков терпение. И решили они пойти погромить барина. Взяли колья, вилы, топоры – и двинулись к барской усадьбе.

Увидал их барин, вышел на крыльцо – как водится, в шлафроке, с чубуком. И лениво эдак, благодушно спрашивает:

– Вам чего, мужички?

Ну, мужики помялись, потоптались на месте, развернулись и пошли назад. Прошли молча шагов триста, а может, и все пятьсот, и только тогда один из них (вожак, наверно) наконец отреагировал.

– Чаво, чаво, – злобно передразнил он барина. И в сердцах выдал ему: – Ничаво!!!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю