355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Наш советский новояз » Текст книги (страница 17)
Наш советский новояз
  • Текст добавлен: 5 сентября 2017, 02:30

Текст книги "Наш советский новояз"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 49 страниц)

Корифей науки

Один из главных титулов Сталина. Иногда – великий корифей науки, а иногда даже так: корифей всех наук.

Перечень всех официальных и полуофициальных званий Отца Народов был не короче полного титула российских императоров. Вот лишь некоторые из них:

► Генеральный секретарь ЦК ВКП(б), Председатель Совета Министров Союза Советских Социалистических Республик, Генералиссимус, Гениальный Полководец, Величайший Гений Всех Времен и Народов, Великий Продолжатель Дела Ленина, Лучший Друг Писателей, Лучший Друг Шахтеров, Лучший Друг Физкультурников… И прочая, и прочая, и прочая…

Легко заметить, что словосочетание «корифей науки» было в этом перечне отнюдь не самым велеречивым и пышным. Но, как уже было сказано, – одним из главных.

В России со времен Петра существовало нечто вроде государственной монополии на духовную жизнь общества. Наполеон это оценил. Он сказал Александру Павловичу: «Вы одновременно император и папа. Это очень удобно».

Это было действительно неплохо придумано.

По этой давней традиции, унаследованной от русских императоров, Сталин тоже объединил в одном (своем) лице светскую и духовную власть. Но он пошел гораздо дальше русских царей. Он являлся в то же время как бы незримым духовником и цензором каждого мыслящего члена общества.

Каждое свое душевное движение, каждый поступок поверять мысленным обращением к Сталину (или к его портрету), затаив дыхание, гадать, одобрит Сталин или нет, нахмурится или улыбнется, поощрит или упрекнет, – все это стало нормой мироощущения советского человека:

 
Усов нависнувшею тенью
Лицо внизу притемнено.
Какое слово на мгновенье
Под ней от нас утаено?
 
 
Совет? Наказ? Упрек тяжелый?
Неодобренья строгий тон?
Иль с шуткой мудрой и веселой
Сейчас глаза поднимет он?
 
(Твардовский. К портрету Сталина)

Вот потому-то и был так важен титул «Корифей науки» в перечне всех официальных и полуофициальных сталинских титулов и званий. Это был его мандат на право вмешиваться в ученые споры физиков и генетиков, языковедов и музыковедов. Оставлять за собой право решающего голоса, высшей инстанции, ставящей последнюю точку в любой дискуссии, независимо от того, шла ли там речь о теории относительности Эйнштейна или о музыке Шостаковича, о проблемах языкознания или о борьбе академика Лысенко с менделизмом-морганизмом.

Горький в своих воспоминаниях о Савве Морозове рассказывает, что однажды – в каком-то почтенном собрании (дело было, если не ошибаюсь, на Нижегородской ярмарке) – Дмитрий Иванович Менделеев выдвинул какую-то научную идею, которую никто из присутствующих не поддержал, а некоторые из них отозвались о ней даже весьма скептически. Возражая им, Дмитрий Иванович, самолюбие которого было сильно задето, не преминул заметить, что об этой его идее весьма благосклонно высказался государь император. И тут Савва Иванович Морозов произнес такие слова:

– Мнение ученого, подкрепляемое авторитетом царя, – сказал он, – не только теряет в весе, но и компрометирует науку.

У нас ни о чем подобном никто не смел даже и помыслить.

У нас, когда на сессии ВАСХНИЛ Трофим Денисович Лысенко, прежде чем начать громить менделистов-морганистов, скромно отметил, что его доклад получил одобрение ЦК и лично товарища Сталина, весь зал встал и встретил это сообщение бурными аплодисментами, переходящими в овацию. И исход научной дискуссии был таким образом предрешен.

А вот история, пожалуй, даже еще более наглядно показывающая, как это все происходило у нас.

* * *

Писатель Николай Вирта написал пьесу «Заговор обреченных» и, как тогда полагалось, представил ее в Комитет по делам искусств.

Спустя некоторое время он пришел к заместителю председателя Комитета – за ответом.

– Прочел вашу пьесу, – сказал тот. – В целом впечатление благоприятное. Финал, конечно, никуда не годится. Тут надо будет вам еще что-то поискать, додумать… Второй акт тоже придется переписать. Да, еще в третьем акте, в последней сцене… Ну, это, впрочем, уже мелочи… Это мы уже решим, так сказать, в рабочем порядке…

Вирта терпеливо слушал его, слушал. А потом вдруг возьми да и скажи:

– Жопа.

– Что? – не понял зампред.

– Я говорю, жопа, – повторил Вирта.

Зампред, как ошпаренный, выскочил из своего кабинета и кинулся к непосредственному своему начальнику – председателю Комитета, Михаилу Борисовичу Храпченко.

– Нет! Это невозможно! – задыхаясь от гнева и возмущения, заговорил он. – Что хотите со мной делайте, но с этими хулиганствующими писателями я больше объясняться не буду!

– А что случилось? – поинтересовался Храпченко.

– Да вот, пришел сейчас ко мне Вирта. Я стал высказывать ему свое мнение о его пьесе, а он… Вы даже представить себе не можете, что он мне сказал!

– А что он вам сказал?

– Он сказал… Нет, я даже повторить этого не могу!..

– Нет-нет, вы уж, пожалуйста, повторите.

Запинаясь, краснея и бледнея, зампред повторил злополучное слово, которым Вирта отреагировал на его редакторские замечания. При этом он, естественно, ожидал, что председатель Комитета разделит его гнев и возмущение. Но председатель на его сообщение отреагировал странно. Вместо того чтобы возмутиться, он как-то потемнел лицом и после паузы задумчиво сказал:

– Он что-то знает…

Интуиция (а точнее – долгий опыт государственной работы) не подвела Михаила Борисовича. Он угадал: разговаривая с его заместителем, Вирта действительно знал, что его пьесу уже прочел и одобрил Сталин.

И еще одна, совсем уже гротескная, прямо-таки макабрическая история на ту же тему – ее рассказал мне один мой приятель, работавший в отделе науки «Литературной газеты».

На протяжении долгих лет шла жестокая, непрекращающаяся борьба двух направлений в отечественной астрономии. Одна группа ученых утверждала, что какое-то (уж не помню, какое именно, но какое-то очень важное) событие в жизни Вселенной произошло пять миллионов лет назад. Противники же их придерживались мнения, что событие это действительно имело место, но не пять, а десять миллионов лет назад.

Борьба между этими двумя научными направлениями приняла такие яростные формы, что противники стали писать друг на друга доносы. В Академию наук, еще куда-то. Ну и, разумеется, в КГБ. Этот, казалось бы, бесконечно далекий от политики, да и вообще, по правде говоря, не такой уж животрепещущий вопрос, выходит, тоже находился в компетенции наших славных, как их тогда называли (оказывается, не зря!), компетентных органов.

Вряд ли надо объяснять, почему именно туда обращались ученые-астрономы как в высшую, самую авторитетную научную инстанцию: потому что верховным ее шефом был ОН, Корифей Всех Наук. Так кому же еще было решать, пять или десять миллионов лет тому назад произошло то, что стало предметом той научной дискуссии.

Ну, а если уж сам Отец Народов произносил какие-то слова, они тотчас же объявлялись непреложной научной истиной, а то и новым научным откровением. И тут уже совершенно неважно было, с каким-то обдуманным, дальним прицелом решился он вмешаться в тот или иной научный вопрос или просто взбрело ему на ум что-то такое брякнуть – в случайном разговоре или хотя бы даже в застолье.

* * *

Вот, например, такая история – ее рассказал мне Семен Израилевич Липкин. Как известный знаток и переводчик таджикской поэзии он был приглашен в Кремль на большой прием, устроенный по случаю проходившей в Москве декады таджикской литературы и искусства.

Банкет был уже в самом разгаре, когда за столом, где восседали члены Политбюро, с бокалом вина в руке поднялся Сталин.

Все смолкло.

Медленно, неторопливо, не повышая голоса, как человек хорошо знающий, что каждое его слово будет услышано, как бы тихо и даже неразборчиво он его ни произнес, он начал:

– Великий таджикский поэт Фирдоуси…

И тут произошло неожиданное. За одним из дальних столов (между прочим, тем самым, за которым сидел и рассказывавший мне об этом С.И. Липкин) вскочил маленький щупленький старичок и, прервав вождя, громко выкрикнул:

– Бираф, бираф!..

Рядом со старичком тут же оказались два дюжих молодца в одинаковых темно-синих костюмах. Они подхватили его с обеих сторон и молча, не произнеся ни единого слова, усадили обратно на стул.

Переждав эту маленькую суматоху, так же медленно, раздумчиво вождь повторил:

– Великий таджикский поэт Фирдоуси…

Двое молодцов крепко держали непредсказуемого старичка за руки. Но сила его волнения была, видать, так велика, что он вырвался из их мощных дланей, вскочил на ноги и снова выкрикнул свой странный лозунг, слегка даже его расширив:

– Бираф! Бираф! Литературоведения умерла!

Из всех присутствующих, кажется, один только Липкин понимал, что все это значит.

Непонятные слова «бираф, бираф» расшифровывались просто. Это значило: «Браво, браво!» Со второй же частью лозунга дело обстояло несколько сложнее.

Не удержавшегося в рамках приличий старичка звали Садриддин Айни. Это был живой классик, считалось даже, что основоположник таджикской литературы. На протяжении многих лет он вел упорную борьбу с традиционным литературоведением, утверждавшим, что Фирдоуси был великим персидским поэтом. Он же, Айни, доказывал, что тот был не персидским, во всяком случае, не только персидским, а главным образом и прежде всего таджикским поэтом. Над этим его утверждением смеялись, ни один литературовед не принимал его аргументов всерьез. Но он не сдавался, упорно продолжал отстаивать то, что считал истиной. И вот, наконец, свершилось. Многолетний спор был закончен – «Литературоведения умерла».

Старик Айни ничуть не преувеличил в своем эмоциональном порыве значение сталинской реплики. После слов, произнесенных вождем, «литературоведения» действительно «умерла». И тут уже не имело решительно никакого значения, были эти сталинские слова результатом обдуманного, взвешенного политического решения или просто случайной обмолвкой. Хотя, как правило, таких случайных обмолвок у Сталина не бывало. (Был, правда, один досадный промах – это когда он сказал, что Римская империя пала в результате революции рабов.)

* * *

Все это я к тому, что титул Корифея науки (или даже Всех Наук) был присвоен Сталину не ради красного словца. Во всяком случае, возник он не только потому, что кто-то из «служителей культа» в своем подхалимском рвении решил добавить к набору словесных формул, возвеличивавших вождя, еще одну – по принципу «каши маслом не испортишь».

Необходимость в таком титуле вызывалась еще и тем, что он как бы подтверждал право Сталина на роль единственного законного наследника Ленина. На первых порах это свое право он доказывал, ссылаясь на то, что он в отличие от всех других наследников – никогда ни на шаг – не отклонялся от священных ленинских заветов. Да, он не оратор, как Троцкий, не теоретик, как Бухарин, – он только верный ученик Ленина. Но зато – самый верный, самый преданный, самый последовательный его ученик.

Когда на одном из партийных съездов, где Сталин, выступая (кажется, впервые) с отчетным докладом, сказал, что собирается затронуть некоторые вопросы теории, из зала прозвучала насмешливая реплика Давида Борисовича Рязанова:

– Коба! Вы – и теория? Не смешите нас!

И Сталин это съел. Но, конечно, запомнил, о чем свидетельствует подпись под портретом Рязанова в Энциклопедическом словаре «Деятели СССР и революционного движения России»:

► Рязанов Д. Б. (1870–1938). До 1931 директор Института К. Маркса и Ф. Энгельса. Академик АН СССР (1929). В 1931 исключен из партии. Необоснованно репрессирован, реабилитирован посмертно.

До времен, когда основанный им Институт К. Маркса и Ф. Энгельса стал называться Институтом Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина, Давид Борисович, стало быть, не дожил. Но включение темного в вопросах теории Кобы в число корифеев и даже основоположников великого учения ему пришлось пережить.

Я думаю, что не сильно погрешу против истины, если выскажу предположение, что не только Рязанов, кинувший эту злополучную реплику, но и все, кто тогда ее слышал, тоже были «реабилитированы посмертно». Хотя – нет, наверно, все-таки не все: а иначе как бы эта реплика дошла до нас с вами? А она не только дошла, но и какую-то свою роль сыграла в создании иронической ауры вокруг присвоенного Сталину звания Корифея науки.

Тем, кто из «сталинской эпохи» вынес только воспоминания о тотальном, леденящем душу страхе, трудно это себе представить, но в многократном повторении разнообразных – мудрых, как тогда говорили, – изречений вождя почти всегда ощущался неуловимый – а иногда и очень даже уловимый – привкус этой самой иронии. «Плеханов ушел в кусты», – иронически повторяли мы знаменитую сталинскую фразу из «Краткого курса». И жало этой нашей иронии было направлено отнюдь не в Плеханова. Или вот такая – тоже знаменитая в те времена – сталинская фраза: «А между тем Советский Союз стоит, как утес, идя от победы к победе». Медленно, со значением, увеличивая весомость каждого слова паузами и легким грузинским акцентом, мы делали особый упор на этом нелепом, противоестественном сочетании глагола и отглагольного деепричастия: «стоит – идя». Стоит, значит, и в то же время – идет…

Постоянным поводом для иронии становилась именно вот эта важная многозначительность, с какой вождь преподносил нам свой набор банальностей. На этот счет были даже и анекдоты. Например, такой:

► Напутствуя Чкалова, Белякова и Байдукова перед их знаменитым беспосадочным перелетом через океан в Америку, вождь якобы дал им такой ценный совет:

– Не забудьте позаботиться о бензине.

Вершиной, пиком этой серии насмешек над всеохватывающей сталинской мудростью стала знаменитая песня Юза Алешковского:

 
Товарищ Сталин, вы большой ученый.
В языкознанье знаете вы толк.
А я – простой советский заключенный,
И мне товарищ серый брянский волк.
 

При жизни вождя свои сомнения в интеллектуальных возможностях Корифея ВСЕХ наук (включая даже такую специальную, как языкознание) так прямо мы, конечно, не выражали. Но сами сомнения, безусловно, имели место.

Вот одно из самых ранних, детских моих воспоминаний.

Мне лет восемь. Мы с отцом выходим из вагона дачного поезда (паровичка, электричек тогда еще не было) на перрон московского вокзала. Рядом идет какой-то дядька, на которого я обратил внимание еще раньше, в вагоне. У него высокий лоб, большие роговые очки, за стеклами которых блестят умные, насмешливые глаза. Обратил я на него внимание, потому что он был очень похож на Ботвинника. Я сперва даже подумал: уж не сам ли это Ботвинник? Он тянул за руку мальчишку примерно моего возраста. Нет, наверно, все-таки мальчишка этот был чуть младше, чем я. Во всяком случае, вел он себя как дошкольник: поминутно озирался, считал ворон и плелся за отцом еле-еле, так что тому приходилось чуть ли не насильно тащить его за собой.

– А ну, поживее! – подбодрил сына «Ботвинник». – Не отставай! Знаешь, что сказал один умный человек? Отсталых бьют!

Реплика эта меня поразила.

Я, как и все мои сверстники, в свои восемь лет был, как это тогда называлось, политически развит и прекрасно знал, что сказал это – не кто иной, как Сталин. Изумило же меня то, что этот лобастый дядька в очках назвал Сталина умным человеком.

Всем классом мы дружно смеялись над глупенькой нашей одноклассницей, которая на вопрос учителя, знает ли она, кто такой Сталин, простодушно ответила: «У буржуев – царь. А у нас – Сталин». В отличие от этой глупой девчонки все мы прекрасно знали, кто такой Сталин. Вождь мирового пролетариата, Генеральный секретарь ЦК ВКП(б). При желании я мог бы припомнить еще много таких определений, и ни одно из них не показалось бы мне незаслуженным, неправомерным. Но определение «умный человек» в приложении к Сталину я воспринял как совершенно неуместное, неправильное, никак к нему не относящееся.

Умным человеком можно было назвать вот этого, похожего на Ботвинника, высоколобого дядьку в очках. Конечно, и самого Ботвинника. (Не будь он умным, разве сумел бы он стать чемпионом СССР по шахматам?) Умным человеком, наверно, был и мой папа, и некоторые (не все, конечно) его друзья, приходившие иногда к нам в гости. Но Сталин? Нет, к нему это определение решительно не подходило.

Вероятно, определение «умный человек» в тогдашнем моем понимании этого слова могло быть отнесено к ученому, профессору, врачу, шахматисту. То есть к интеллигенту. Сталин же в его сапогах и полувоенном кителе, о котором мой отец пренебрежительно говорил, что в нем пристало ходить в уборную, а не встречаться с иностранными дипломатами, к сословию интеллигентов явно не принадлежал.

Не последнюю роль для меня тут играло и еще одно обстоятельство. А именно – лоб. Низкий (особенно в сравнении с просторными лбами Маркса и Энгельса и «сократовским» лбом Ленина) сталинский лоб.

Соображение это было, конечно, совсем уж детское. Однако, как я потом узнал, оно пришло в голову не только мне, но и вполне взрослым и даже весьма ответственным людям.

Один старый газетчик, много лет проработавший в «Известиях» (начал – еще при Бухарине), рассказал мне, что в начале 30-х годов им (надо думать, не только известинцам, но и ответственным сотрудникам всех других газет) «сверху» было спущено специальное указание: публикуя ретушированные сталинские портреты, увеличивать (поднимать) лоб вождя не менее чем на два сантиметра.

Сами, значит, сомневались. А может, даже и не сомневались, а точно знали, чего он стоит, этот самый их корифей всех наук.

КПСС

В 1952 году на XIX партсъезде компартия получила новое название. Старая аббревиатура – ВКП(б) – Всесоюзная Коммунистическая партия большевиков – была заменена новой: КПСС (Коммунистическая партия Советского Союза).

Народ на эту перемену тотчас же откликнулся анекдотом:

► – Рабинович, ваш сосед, от которого вам нет житья, уже вступил в КПСС?

– Не вступил, так вступит. В СС он уже был…

Был на эту тему еще и такой анекдот:

► – Что такое КПСС?

– Глухие согласные.

А в 70-е годы аббревиатуру КПСС стали расшифровывать так: «Кампания Против Солженицына и Сахарова».

Сахаров и Солженицын: два эти имени стояли в нашем сознании рядом. Но при этом все-таки сохранялась между этими двумя фигурами и некоторая дистанция. Она ощущалась даже в тех официальных газетных откликах, которые заказывались, а может быть, даже и сочинялись на Лубянке. (Традиционный газетный подвал этого специфического назначения мы так прямо и называли: «Лубянский пассаж».) Так вот, один из самых заметных таких «лубянских пассажей», посвященных «антинародной» деятельности Солженицына и Сахарова, назывался: «Продавшийся и простак». «Продавшийся» – это был Солженицын, а «простак» – Сахаров.

Само собой, авторы этого сочинения таким его заглавием хотели подчеркнуть не столько разницу психологических характеристик Александра Исаевича и Андрея Дмитриевича, сколько свое (не свое, конечно, а «государственное») отношение к их фигурам. Называя Андрея Дмитриевича простаком, они давали понять, что считают его все же своим (как-никак – трижды Герой Соцтруда!), и как бы давали ему возможность прозреть, поумнеть, одуматься. Эпитет, прикрепленный к фамилии Солженицына, никаких таких надежд уже не оставлял.

В народном сознании, однако, Сахаров являл собою более высокий нравственный авторитет.

► В Москве шофер такси сказал мне, что он не верит тому, что в газетах пишут о Солженицыне.

– Почему же? – спросил я.

– Так ведь за него Сахаров заступается, – ответил шофер.

(Андрей Амальрик. Записки диссидента)

Но и не только в нравственном авторитете тут было дело.

Фигура Сахарова как-то очень быстро стала легендарной. Про него сочиняли разные фантастические истории и даже анекдоты.

Был, например, такой анекдот:

► – Вася, слыхал? Опять повышение цен на водку будет.

– Ну да?

– Ага! И здоровое. Представляешь, говорят, не меньше десятки поллитровка будет стоить.

– Ну, нет. До этого не дойдет.

– Это почему же?

– Сахаров не допустит.

Анекдот – это, конечно, всего лишь анекдот. В нем отразилась не столько вера во всемогущество опального академика, сколько насмешка над наивной верой простого работяги в это его могущество. Но вера в то, что «Сахаров не допустит», что с мнением Сахарова даже ненавидящее его начальство почему-то вынуждено считаться, жила не только в анекдотах:

► Десятки раз я слышал:

«Вот напишу академику Сахарову! Поеду в Москву к академику Сахарову!»

И адреса-то человек не знает. Да, может, и знал бы – не поехал. Русский человек и в жалобную-то книгу не пишет. Душу отведет, востребует книгу, а писать не станет…

Тут важно другое. Появилось ощущение новой инстанции…

Тут мне хочется вспомнить один случай. Был я в командировке. Рано утром оказался на псковском автовокзале. В прибежище местных алкашей. Разговорился с одним. Лицо сизое, опухшее, руки трясутся. Сунул я ему два рубля. Алкаш выпил портвейна, немного отошел. Каким-то чудом распознал во мне интеллигента. Видимо, хотел мне угодить. И рассказал такую историю:

«Был я, понимаешь, на кабельных работах. Натурально, каждый вечер поддача. Белое, красное, одеколон… Рано утром встаю – колотун меня бьет. И похмелиться нечем. Еле иду. Мотор на ходу вырубается. Вдруг навстречу – мужик. С тебя ростом, но шире в плечах. Останавливает меня и говорит:

– Худо тебе?

– Худо, – отвечаю.

– На, – говорит, – червонец. Похмелися. И запомни – я академик Сахаров…»

…Я понимаю, что это – наивная выдумка опустившегося человека. И все-таки… Если оставить в стороне убогую фантазию этого забулдыги… Ведь именно так создается фольклор! В наши дни. Вокруг конкретного живого человека…

(Сергей Довлатов. Марш одиноких)

Не исключаю, что в этот на наших глазах создававшийся фольклор Довлатов влил и малую толику своей фантазии и своего творческого – художественного – дара.

Но вот – совсем уж не выдуманная история.

Мой друг Борис Балтер лежал с инфарктом в Первой градской. В просторной светлой палате их было трое. Один из его сопалатников был, судя по всему, какой-то мелкий партийный функционер, другой – простой работяга.

КПСС (не компартия, а Кампания Против Сахарова и Солженицына) с каждым оборотом набирала в те дни все большую силу.

Главной мишенью в такого рода кампаниях обычно бывал Солженицын. Но в описываемый момент акцент почему-то с Солженицына переместился на Сахарова: наверно, академик позволил себе тогда какую-то особенно нахальную выходку, переполнившую терпение высокого начальства.

Все разговоры в палате, естественно, вертелись вокруг этого сюжета.

Функционер, само собой, поливал академика, называя его отщепенцем и предателем. Упоминал про вычитанный из какой-то газетной статьи «синдром инженера Гарина».

Борис вяло отругивался, понимая, что спорить бесполезно.

Работяга, отвернувшись к стене, молчал.

Исчерпав все аргументы и проклятия, почерпнутые из газет, функционер вдруг внес в этот поток клишированных обвинений некую личную ноту.

– Ну скажи, чего ему не хватало? – вдруг совсем по-человечески спросил он. – Дача… Машина… Квартира… Зарплата у них, у академиков, тоже, я думаю, будь здоров… Трижды Герой Социалистического Труда. Значит, кремлевка. А ты знаешь, что такое кремлевка? Питание почти бесплатное. И какое питание! Не то что у нас с тобой… Нет, ты скажи: ну чего? Чего ему не хватало?!

И тут работяга, упорно молчавший на протяжении всего этого многодневного спора, вдруг отвернулся от стены, поднял голову, поглядел насмешливо на разгорячившегося функционера и сказал:

– Вот ты об этом и подумай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю