355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Наш советский новояз » Текст книги (страница 5)
Наш советский новояз
  • Текст добавлен: 5 сентября 2017, 02:30

Текст книги "Наш советский новояз"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 49 страниц)

Вечно живой

Поначалу это была просто поэтическая метафора, доставшаяся нам от Маяковского («Ленин и теперь живее всех живых…», «Ленин – жил, Ленин – жив, Ленин – будет жить!»).

Но по мере того как культ Ленина окостеневал, обретая статус государственного и даже религиозного, формула эта постепенно обрастала чертами чуть ли не мистического (но в то же время и комического) свойства.

При обмене партийных документов партбилет № 1 неизменно выписывался на имя В.И. Ульянова (Ленина), как если бы Ильич был жив и по-прежнему руководил партией и страной.

На каком-то приеме в Кремле Сталин однажды провозгласил тост:

– За здоровье Ленина.

Весельчаки утверждали, что такое вождь мог произнести только с большого бодуна. Более нахальные предполагали, что в основе этой несуразицы лежало недостаточно свободное владение русской разговорной речью.

Не исключено, однако, что этим не совсем обычным тостом самый верный ученик Ленина хотел лишний раз подчеркнуть, что его Великий Учитель – жив. И, надо признать, нашел довольно яркую форму для того, чтобы как можно доходчивее донести до аудитории эту свою мысль.

В резонности такого предположения меня утвердил рассказ моего соседа Александра Григорьевича Зархи, присутствовавшего на том кремлевском приеме.

– Все уже немного подвыпили, расковались, расслабились, – рассказывал он. – Михоэлс – он любил выпить – засунул два пальца в рот, чтобы оглушительно свистнуть: он всегда, подвыпив, свистел в два пальца… И тут… – На лице рассказчика была в этот момент какая-то странная смесь ужаса и восторга. – И тут ОН встал…

Сталин поднялся с бокалом в руке, и все замерли в тех позах, в каких застигло их внезапное желание вождя произнести тост.

Тут Александр Григорьевич употребил профессиональное выражение: «Стоп-кадр». И при этом с необычайным артистизмом (режиссер все-таки) показал, в какой именно позе застыл каждый участник этой пантомимы: кто с поднятой ногой, кто с вилкой, поднесенной ко рту, а Михоэлс с засунутыми в рот для свиста двумя пальцами и застывшими, остекленелыми глазами.

Предложив выпить за здоровье Ленина, Сталин этой репликой не ограничился. В мертвой тишине он произнес довольно длинный тост, смысл которого состоял как раз в том, что Ленин и теперь живее всех живых, а «мы все» (это он повторил несколько раз, как бы постоянным рефреном) «только тень от Ленина… Тень от Ленина…».

Будучи тоже только «тенью от Ленина», сам Сталин тоже получил (в отличие от Учителя – при жизни) статус вечно живого.

Был, например, такой случай.

Молодая ленинградская поэтесса сочинила (и опубликовала) стихотворение, в котором выражала уверенность, что товарищ Сталин безусловно доживет до того момента, когда на всей нашей планете образуется Всемирный Союз Советских Социалистических (или даже уже Коммунистических) Республик.

Беднягу вызвали в райком комсомола и спросили, как она себе это представляет. Что значит – «доживет»? А потом? После того, как коммунизм победит во всем мире? Не предполагает ли она, что потом (не сразу, конечно, но рано или поздно) товарищ Сталин все-таки умрет?

Поэтесса осторожно, взвешивая каждое слово, ответила, что идеи, выразителем которых является товарищ Сталин, конечно, бессмертны, и дело его жизни, конечно, тоже бессмертно. Но лично товарищ Сталин, как человек… мы ведь с вами материалисты, не так ли?.. Так вот, лично товарищ Сталин рано или поздно, увы, вынужден будет прекратить свое земное существование.

Был грандиозный скандал, в ходе которого поэтесса покаялась, признала свою грубую политическую ошибку и, если не ошибаюсь, отделалась всего лишь строгим выговором с занесением в личное дело.

Римский император, как известно, после смерти причислялся к сонму богов.

Сталин стал богом при жизни:

 
Мы все ходили под богом,
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Живого. На Мавзолее.
Он был умнее и злее
Того – иного, другого,
По имени Иегова,
Которого он низринул,
Извел, пережег на уголь,
А после из бездны вынул
И дал ему стол и угол.
Мы все ходили под богом,
У бога под самым боком.
 
 
Однажды я шел Арбатом,
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата,
В своих пальтишках мышиных
Рядом дрожала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко, мудро
Своим всевидящим оком,
Всепроницающим взглядом.
 
 
Мы все ходили под богом.
С богом почти что рядом.
 

Строго говоря, «того – иного, другого, по имени Иегова» низринул и «пережег на уголь» не он, а его Учитель. А вот «из бездны вынул и дал ему стол и угол» действительно он, Сталин. Но даже слегка потеснившись, дав Ему этот самый «стол и угол», он не переставал тешиться по отношению к этому низринутому Богу сознанием несомненного своего перед Ним превосходства.

* * *

На всех съездах и конференциях борцов за мир, среди артистов, писателей, ученых и прочих представителей борющейся с поджигателями войны советской духовной элиты непременно мелькали два-три митрополита в рясах и высоких клобуках. Высшие иерархи Русской православной церкви еще во время войны были извлечены на свет и причислены Сталиным к сонму «советской общественности». В «борьбе за мир» они снова пригодились. Вид какого-нибудь такого митрополита, сидящего в президиуме очередного съезда, придавал мероприятию не только необходимую в таких случаях декоративность, но и служил как бы подтверждением широты и беспартийности развернувшегося всенародного движения.

И вот на одном таком съезде сидящий в президиуме митрополит передал председательствующему – Николаю Тихонову – записку, в которой уведомлял, что он, такой-то, учился некогда с товарищем Сталиным в духовной семинарии. И выражал робкую надежду, что, быть может, вождю будет интересно с ним встретиться.

Тихонов сильно в этом сомневался, но на всякий случай доложил. И Сталин отреагировал благосклонно. Встреча была назначена. И тут для митрополита настала пора мучительных колебаний: в каком виде предстать пред светлые очи вождя? В обыкновенном цивильном платье? Но это значило бы – унизить свой сан. В рясе и клобуке? В Кремль, к главному идеологу– атеистического государства, корифею и признанному основоположнику безбожного коммунистического учения? Тоже вроде как не совсем удобно: это может быть истолковано как некий вызов, демонстрация нелояльности.

Промаявшись в этих сомнениях долгую бессонную ночь, митрополит решил все-таки идти на встречу с бывшим соучеником в штатском.

И вот, трепеща, он входит в кремлевский кабинет вождя. Тот поднимается ему навстречу.

Оглядев гостя, Сталин понимающе усмехнулся и, ткнув указательным пальцем в потолок, удовлетворенно произнес

– Его не боишься? Меня боишься!

* * *

Все полагающиеся ему божественные почести Сталин взял себе при жизни, на посмертное его бытие уже не хватило.

Ленин же – точь-в-точь как императоры древнего Рима – стал богом после того, как земная его жизнь завершилась.

В присвоении ему звания (лучше сказать – статуса) вечно живого, как уже было сказано, присутствовал и некоторый комический оттенок. Но была тут – и это я тоже уже отметил – и своя мистика. Или, скажем так, чертовщина.

Какая-то – не самая продвинутая, конечно, – часть советского народа восприняла эту формулировку всерьез.

Я сам, собственными своими глазами, читал письмо какой-то полуграмотной бабки, жалующейся, что уже много лет живет она в невыносимых жилищных условиях, давно подала «на улучшение», всех соседей давно уже переселили, хибары, такие же, как у нее, снесли, а ее из ее развалюхи все не переселяют.

Письмо начиналось так:

► Дорогой дедушка Ленин!

Ты умер, а мы живем по твоим заветам и мучаемся…

Мистическое (обращение к покойнику, как к живому) и комическое («живем по твоим заветам и мучаемся») здесь соединилось так прочно, что не разорвешь.

Но народ наш (это отмечал еще Виссарион Григорьевич Белинский) в принципе чужд мистики. И комическое начало в отношении народа к «вечно живому» вождю преобладало.

Свидетельство тому, как всегда, – анекдоты.

В одном официальная формула «Ленин умер, но дело его живет», была перефразирована таким образом:

► Ленин умер, а ТЕЛО его живет.

В другом – она же – травестировалась ответной репликой:

► – Уж лучше бы он жил, а дело его умерло.

Был еще такой анекдот на эту тему:

► Рабинович пытается прорваться с какими-то своими жалобами в здание ЦК.

– Вы к кому? – спрашивают его.

Он отвечает:

– К Ленину.

– Вы с ума сошли, ведь он же умер!

– A-а, как для вас, так вечно живой, а как для меня – так умер!

Ну и, наконец, такой, уже без тени мистики:

► – Ты где был вчера вечером?

– В театре.

– Что смотрел?

– «Живой труп».

– Опять про Ленина? Неужели не надоело!

Г

Генеральная линия

В разные времена она называлась по-разному. Но менялись только определения, эпитеты. Линия неизменно оставалась линией, и всегда – во все времена – линией партии. А уж именовалась ли она генеральной, или руководящей, или политической, или пролетарской, ленинской или сталинской – все это особого значения не имело.

Значение имело то, какой смысл вкладывался в это понятие. А смысл вкладывался всегда один и тот же:

► ПРОВОДИТЬ ГЕНЕРАЛЬНУЮ ЛИНИЮ ПАРТИИ.

Строго следовать установкам высших партийных инстанций.

(КПСС в резолюциях, т. 3. С. 20)

При том что смысл этот всегда оставался неизменным, партийные работники разных уровней в разные времена высказывались на эту тему по-разному. На заре советской государственно-партийной диктатуры принято было говорить, что главное – руководствоваться в своей работе партийными, пролетарскими принципами. Позже о принципах предпочитали уже не вспоминать и со всей большевистской прямотой стали ссылаться на установки высших партийных инстанций.

Что же касается высказываний партийных работников разных уровней, то из всех, с которыми приходилось сталкиваться, мне особенно запомнилось одно.

Услышал я его от Владимира Николаевича Войновича. И совсем было уже собрался пересказать сейчас тот его устный рассказ. Но на всякий случай решил спросить разрешения у автора, а заодно попросил освежить в моей памяти некоторые конкретные детали.

Просьбу мою Владимир Николаевич выполнил и разрешение сослаться на его устный рассказ охотно дал, но тут же припомнил, что эта рассказанная им мне когда-то история была им записана и даже опубликована. И хотя устный его рассказ произвел на меня когда-то более сильное впечатление (первое впечатление всегда бывает более сильным), я решил привести здесь этот его рассказ не в моем, а в его собственном, авторском изложении:

► Когда я учился в десятом классе вечерней школы в Крыму, мне было двадцать три года, то есть для школьника уже многовато. Но среди моих одноклассников некоторые были и постарше. Самому старшему было сорок шесть лет, мне он, естественно, казался стариком… В школу он всегда приходил в строгом сером костюме, длинный пиджак, широкие брюки и туго затянутый галстук. Сидел на задней парте. Когда вызывали к доске, выходил и не отвечал ни на какие вопросы. Молчал, по выражению одной нашей учительницы, как партизан на допросе…

У доски на Еременко было жалко смотреть. Ему задают прямой вопрос – молчит. Задают вопрос наводящий – молчит. Краснеет, потеет и ни слова…

Преподаватели просто не знали, что с ним делать. Учительница химии была агрессивнее других и говорила, что его не выпустит. Другие были более либеральны… Они говорили: «Садитесь, Еременко». И, смущаясь, ставили двойку. Или вообще ничего не ставили: «Ну, хорошо, я вам сегодня оценку ставить не буду, но уж к следующему разу, пожалуйста, подготовьтесь».

Ученики, конечно, везде бывают разные. Бывают блестящие, хорошие, средние и плохие. Но ученики такой тупости до десятого класса, как правило, не доходят… И Еременко, будь он простой ученик, до десятого класса никак бы не добрался, но в том-то и дело, что он был не простой ученик, а номенклатурный: заведовал отделом в райкоме КПСС, и для продвижения по службе ему нужно было по крайней мере среднее образование…

Обычно представители номенклатуры держатся подальше от простых смертных, но мы с Еременко сошлись, потому что я ему помогал по химии и математике. Потратив сколько-то бесполезных часов, мы иногда даже выпивали вместе, и тогда он был со мной вполне откровенен. Он с возмущением отзывался о нашей химичке: «А что это она позволяет себе так со мной говорить? Она, наверно, не представляет себе, кто я такой. Да я в нашем районе могу любого директора школы вызвать к себе в кабинет, поставить по стойке „смирно“, и он будет стоять хоть два часа…»

В конце концов Еременко школу закончил и получил аттестат… Теперь перед ним открылся путь для дальнейшего, уже специального партийного, образования и продвижения по служебной лестнице… Несколько лет спустя я узнал, что Еременко повышен в должности и переведен в обком КПСС, где руководит промышленностью. Всякой промышленностью, в том числе, разумеется, и химической.

(Владимир Войнович. Антисоветский Советский Союз)

Войнович – человек деликатный. Может быть, даже чересчур деликатный. Поэтому он никак не решался задать этому своему номенклатурному соученику постоянно возникавший у него вопрос: каково ему, с такими мозгами и таким образовательным цензом, работать на такой ответственной должности? Но однажды все-таки решился, спросил.

То есть про мозги он ему, конечно, ничего не сказал, хотя подразумевал именно это. Просто спросил: не трудно ли, мол, приходится ему на службе?

► Ответ его, – рассказывает Войнович, – я запомнил на всю жизнь. «Да нет, не трудно. В нашей работе главное – не искривить линию партии. А как ее искривишь?»

Искривить ее он и в самом деле никак не мог.

Не потому, конечно, что линия эта отличалась такой уж особенной несгибаемой прямотой. Просто от него тут ничего не зависело, поскольку «искривлять» эту линию было прерогативой партработников совсем другого ранга, находящихся на недосягаемых для него ступеньках иерархической партийной лестницы.

Впрочем, иногда в попытке искривить линию партии обвиняли и рядовых партийцев.

Вот, например, такой случай.

► Моего друга, знаменитого филолога, исключили из партии в начале семидесятых годов, в частности, за то, что когда-то, в тридцатые-сороковые годы, он проявлял свое несогласие с академиком Марром. Как известно, Н.Я. Марр в течение нескольких десятилетий считался единственным носителем марксистского языкознания, и противники Марра приравнивались к противникам диалектического материализма. В 1949 году Сталин вдруг развенчал Марра, и марксистами стали считаться именно и только противники его идей. В начале же семидесятых нашего лингвиста исключают из партии, выдвигая среди прочих обвинение в том, что в сороковых годах он выступал против Марра!

– Как, – изумленно спрашивает лингвист, – но ведь я оказался прав? Ведь позднее партия встала на мою точку зрения?

Тогда ему заявили (на заседании в парткоме):

– Вы что же, умнее партии? Вы были правы, когда партия ошибалась? Вы хвалитесь тем, что не ошибались вместе с ней? Что она пришла к вам и согласилась – после того, как вы боролись с ней? Да, вы с партией боролись, вы ей противопоставили себя. Вам в партии не место.

И лингвиста исключили. Он пробовал спорить, но ничего ему не помогло. Партия всегда права.

(Ефим Эткинд. Записки незаговорщика)

Если бы мы попытались представить всю историю разнообразных партийных решений в виде некой геометрической фигуры, линия у нас получилась бы не то что не прямая, а самая что ни на есть ломаная.

На всякий случай напоминаю, что в определении этом нет ничего обидного – это просто такой математический термин: в геометрии так называется линия, состоящая из отрезков прямой, соединяющихся под углом.

Применительно к партийной линии, однако, в таком определении заключался, безусловно, обидный смысл. Поэтому вслух об этом говорить не полагалось. Тем более что углы изломов бывали порой весьма крутые, а отрезки, где линия ломалась, – предельно короткие. Пяти лет не прошло с тех пор, как генеральная линия определялась репликой Сталина: «Крови Бухарина требуете? Не дадим вам его крови, так и знайте» (по слухам, вождь даже выразился так: «Нашего Бухарчика мы вам не отдадим!»), и вот уже «Бухарчика» и его единомышленников клянут последними словами, обвиняя в антипартийном «правом уклоне».

Все это, конечно, сразу же находило отражение в устном народном творчестве.

Остряки говорили, что генеральную линию партии можно изобразить в виде пятиконечной звезды: то правый уклон, то левый, то – «великий перелом», а то – «великий перегиб».

Были и анекдоты. Например, такой:

► Вопрос анкеты:

– Были ли у вас колебания в проведении линии партии?

Ответ:

– Колебался вместе с линией.

Или вот – такая загадка:

► – Может ли змея сломать себе хребет?

Ответ:

– Да, если она будет ползти, следуя генеральной линии нашей партии.

Готовы выполнить любое задание партии и правительства

Это была не уставная, но распространенная (еще со времен спасения челюскинцев) формула, заключающая воинский рапорт о выполнении какого-либо боевого или просто трудного, опасного задания. В официальный новояз вошла во время первых космических полетов: вернувшиеся на Землю космонавты рапортовали:

► – Готовы выполнить любое задание Советского правительства и Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза.

В середине 60-х возник и стал популярен такой иронический перифраз этого рапорта:

► – Готовы выполнить любое задание любого правительства и любого Центрального Комитета!

Эта глумливая, ерническая формула родилась в ответ на «нештатную» ситуацию, в которую попали космонавты, вернувшиеся из полета в середине ноября 1964 года.

За несколько дней до приземления с ними говорил по радиотелефону и поздравлял с удачным полетом тогдашний Председатель Совета министров и Первый секретарь ЦК КПСС Н.С. Хрущев. (Хорошо помню опубликованную тогда в печати его реплику: «Здесь рядом со мной товарищ Микоян, он рвет у меня трубку!»)

А когда космонавты вернулись на Землю, им пришлось рапортовать уже другому Предсовмина и другому Первому секретарю: Хрущева к этому времени успели отправить в отставку.

Гражданское мужество

Проявление гражданского мужества – в советском понимании этого слитного словосочетания – состояло в том, чтобы разоблачить, ошельмовать, осудить себя, какое-нибудь свое неаккуратное высказывание или неосторожный поступок.

Наглядным выражением этой парадоксальной ситуации может служить одно – особенно ярко запечатлевшееся в моей памяти – зрительное впечатление.

В середине 60-х Евтушенко опубликовал на Западе свою «Автобиографию», и это стало поводом для очередного политического скандала. Насколько я помню, никакой крамолы в этой «Автобиографии» не было. С упоением автор рассказывал там о многочисленных своих победах – в жизни и в искусстве. Но главным образом почему-то – в физкультуре и спорте.

Был там, например, замечательный рассказ о том, как в юности, играя в футбол, он, стоя вратарем, забил гол прямо из своих ворот в ворота противника, послав мяч через все поле.

Запомнилась еще такая душераздирающая история.

Гостя у Федерико Феллини и Жюльетты Мазины, отправился он на рассвете купаться. Заплыл – по обыкновению – далеко в море. А когда стал возвращаться, вдруг началась у него судорога – свело ногу. И он стал тонуть. Никакого страха, однако, он при этом не испытывал. Было только чувство некоторой неловкости от того, что, утонув, он причинит тем самым некоторые неприятности своим друзьям – Федерико и Жюльетте. Именно эта мысль побудила его отчаянно бороться за свою жизнь. И он вспомнил, что в плавках, в специальном карманчике, у него, как у всякого опытного пловца, была припрятана иголка – специально на такой вот случай. Достав иголку, он воткнул ее себе в ногу, судорога прошла, и он благополучно выплыл на берег. Федерико и Жюльетта так и не узнали, какой опасности подвергалась их репутация гостеприимных хозяев.

Именно из таких вот историй, напоминающих не столько даже россказни Хлестакова, сколько рассказы барона Мюнхгаузена, и состояла эта «Автобиография».

Скандал тем не менее разразился большой. Крамола – с точки зрения начальства – состояла не в содержании неразрешенного произведения, а в самом факте его опубликования. И поэту пришлось каяться, признавать ошибки, разоружаться, как тогда говорили, перед партией.

«Разоружение» происходило в большом зале Центрального дома литераторов. Зал был полон. Были среди зрителей и сочувствующие поэту, были и злорадствующие. А поэт, стоя на трибуне, держал речь.

Наблюдая это зрелище, я подумал, что, если бы снять все это на кинопленку и показать потом на экране немой фильм, зрителям этого фильма представилась бы картина, не имеющая ничего общего с тем, что происходило в натуре. Они увидели бы на трибуне – агитатора, горлана, главаря. С вдохновенным лицом, потрясая сжатым кулаком, он выкрикивал что-то гневное и патетическое. Это был пламенный трибун, готовый идти за свои убеждения на костер, как какой-нибудь Джордано Бруно.

Но если бы под эту неозвученную пленку подложили фонограмму и немой фильм стал звуковым, изумленные зрители услышали бы:

– Мое позорное легкомыслие!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю