Текст книги "Наш советский новояз"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 49 страниц)
В 1937 году С. Эйзенштейн написал небольшую статью «Из истории создания фильма „Александр Невский“».
Начиналась она так.
► Пушкин умирал.
Сперва его поразила пуля, умело направленная вдохновителем политической интриги, под видом дуэли маскировавшей просто убийство. Когда же пуля не посмела взять насмерть великого человека, дело политического убийства завершила медицина. Неправильный метод лечения, не те мероприятия. Секретная инструкция врачу. И сто лет тому назад умирал от рук убийцы великий русский писатель Пушкин…
«Врача-убийцу», которому якобы была дана эта самая «секретная инструкция», звали Николай Федорович Арендт. Он был лейб-медиком, то есть личным врачом императора Николая Павловича.
Спустя 47 лет после того, как была написана процитированная статья Эйзенштейна, в 1983 году, в издательстве «Знание» вышла книга, скромно озаглавленная «История одной „болезни“». Автор этой книги – хирург, доктор медицинских наук – подробно исследует обстоятельства «болезни» и смерти Пушкина, рисует портреты врачей, которым выпало на долю наблюдать последние часы и минуты жизни Пушкина, по мере возможностей тогдашней медицины облегчить страдания умирающего.
Об Арендте в этой книге говорится так:
► Николай Федорович Арендт начинал свою хирургическую карьеру в качестве полкового доктора. Участвуя в многочисленных сражениях, которые вела Россия в 1806–1814 годах, пройдя от Москвы до Парижа, он закончил войну в должности главного хирурга русской армии во Франции…
По мнению Н.И. Пирогова, Арендт в недостаточной степени обладал теми качествами, которые необходимы для успешной службы при дворе, чем резко отличался от его преемника, профессора Мандта – карьериста и царедворца.
«Н. Ф. Арендт был человеком другого разбора», – сказал в своих записках Н.И. Пирогов…
В 1855 году медицинская общественность торжественно отметила 50-летие врачебной деятельности Николая Федоровича Арендта, которому было присвоено символическое звания «Благодушный врач».
(Б. Шубин. История одной «болезни»)
Поскольку сегодня слово «благодушие» значит не совсем то, что оно обозначало в пушкинские времена, откроем словарь Даля и обратимся к тогдашнему, первоначальному его смыслу:
► Доброта души, любовные свойства души, милосердие, расположение к общему благу, добро, великодушие, доблесть, мужество на пользу ближнего, самоотвержение.
Вот какой человек был заклеймен позорным клеймом врача-убийцы!
Конечно, С. Эйзенштейн не обязан был дотошно изучить весь послужной список Н.Ф. Арендта. Он мог даже заблуждаться и насчет его нравственных качеств. В конце концов, он ведь не был ни врачом, ни историком медицины. Однако он и не принадлежал к той категории «публицистов», которые в хорошо памятные нам времена начинали свои «письма в редакцию» такой стереотипной фразой: «Я Пастернака не читал, но, как и все советские люди, возмущен…»
Сергей Михайлович Пастернака читал. И не только Пастернака. Прочел он на своем веку множество мудрых книг. Мог, кстати говоря, читать и записки Н.И. Пирогова. А уж историю царствования Николая Первого наверняка знал хорошо.
Нет-нет, отнюдь не недостаток образования побудил этого умного и талантливого человека обвинить беднягу Арендта в чудовищном злодеянии.
Да и Николая Павловича, каков бы он там ни был, тоже вряд ли следовало называть «вдохновителем политической интриги», целью которой было «просто убийство», маскируемое под дуэль.
С. Эйзенштейн был на десять голов выше этого своего запальчивого суждения. Но лицемером и приспособленцем он тоже не был. Он даже не был «первым учеником». Он лишь повторял то, что в ту пору твердили все:
…Наемника безжалостную руку
Наводит на поэта Николай!
Он здесь, жандарм! Он из-за хвои леса
Следит упорно, – взведены ль курки.
Глядят на узкий пистолет Дантеса
Его тупые скользкие зрачки.
(Эдуард Багрицкий)
Нет, это не был личный, субъективный, индивидуальный взгляд.
Викентия Викентьевича Вересаева, Сергея Михайловича Эйзенштейна, Эдуарда Багрицкого, Ярослава Смелякова, Николая Доризо, Валентина Непомнящего – всех этих – таких разных! – людей (разных по возрасту, по мировоззрению, по уровню образованности) объединяет то, что все они в данном случае выполняли определенный (не все – один и тот же, но все достаточно для каждого из них ясный) социальный заказ.
* * *
Словосочетание это было не последним в ряду самых распространенных идеологем советской эпохи. Существовала даже теория социального заказа.
Насчет теории, правда, высказывались разные мнения.
Один мой знакомый рассказывал мне, что у его университетского профессора – Валериана Федоровича Переверзева (одного из первых в России литературоведов-марксистов) – то ли на лекции, то ли на семинаре однажды спросили, как он относится к этой самой теории социального заказа.
Ответ был краток и категоричен:
– Никакой теории социального заказа нет. Есть теория социального приказа.
Доля истины в этом утверждении была. Но только – доля.
На самом деле, конечно, ни Смелякову, ни Эйзенштейну, ни Вересаеву никто не приказывал разоблачать жену Пушкина и объявлять ее чуть ли не соучастницей политической интриги, приведшей поэта к гибели. Так же, как Николаю Доризо и Валентину Непомнящему тоже никто не приказал пускать слюни и рисовать сусальный портрет кроткой голубицы, послушно выполнившей последнюю волю умирающего супруга.
Все они до этих мыслей додумались самостоятельно. И чувства, выплеснувшиеся в цитировавшихся мною их произведениях, тоже скорее всего были ненаигранными и не навязанными им, а подлинными, искренними, на самом деле испытываемыми ими чувствами.
Но социальный заказ был.
Хотя не исключено, что все они слегка себя накачивали, так сказать, возбуждали, выполняя (вполне искренне, конечно) этот самый социальный заказ.
Время, говорившее устами Вересаева, Эйзенштейна и Смелякова, не признавало оттенков. Оно знало только два цвета. Как сказал в одном из своих стихотворений Константин Симонов, мир тогда был «неделим на черных, смуглых, желтых, а лишь на красных – нас и белых – их».
И был тогда у советских людей свой иконостас, где рядом с ликами главных святых (Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина) красовались лики их предшественников – революционеров и борцов за народное счастье всех времен и народов: Спартака, Марата, Робеспьера, Степана Разина, Емельяна Пугачева, Пестеля, Рылеева, Каховского, Герцена, Чернышевского…
Среди этих последних нашел свое место и иконописный лик Пушкина.
В 1937 году особенно торжественно отмечали столетие со дня гибели великого поэта его земляки – крестьяне (само собой, уже не просто крестьяне, а – колхозники) села Михайловского.
Вот как описал это празднество Виктор Борисович Шкловский:
► Дом стоит над обрывом. Под обрывом – Сороть, обозначенная на снежном поле темно-желтой проталиной…
На обрыве стоит толпа в тысяч десять-двенадцать. Это колхозники округа…
…Сказали, что будет парад пушкинских героев.
Было холодно…
Маскарадные костюмы были надеты на теплое.
Но вот поехали пугачевцы.
Ехал на ковровых санях колхозник, одетый Пугачевым, с белизной в бороде человек, который торжествовал, который чувствовал себя хозяином, победителем. Рядом с ним – ряд генералов с голубыми лентами через плечо.
За ними ехали крестьяне с крестьянской посадкой на лошадях, ехали они с пиками, которые они держали так, как никогда не будет держать актер. Это – отряд осоавиахимовцев…
Это было колхозное войско, которое помогает охранять границу в помощь пограничникам.
За пугачевцами шли сани с очень красивой кибиткой из расписной крашенины, а в кибитке красивая белокурая девушка – капитанская дочь Маша Миронова со своим женихом…
За кибиткой капитанской дочки ехал с пулеметом Чапаев.
Отряд осоавиахимовцев не мог представить себя без пулемета, а национальный праздник не мог обойтись без Чапаева.
Чапаев ехал за Пугачевым, был сам на себя очень похож…
Это и есть Пушкин.
(Виктор Шкловский. Дневник)
Чапаев среди героев пушкинской «Капитанской дочки» у столичного писателя мог бы, наверно, вызвать насмешливую улыбку. Но вызвал совсем другие чувства. И это можно понять.
Даже в странно звучащем сегодня утверждении Шкловского, что «это и есть Пушкин», тогда, вероятно, тоже была своя правда.
Выбор-то ведь был небольшой: либо объявить Пушкина «белым» (выразителем интересов помещиков и капиталистов, в лучшем случае – либерального дворянства), либо «красным» – то есть революционером, тираноборцем, ненавидящим царя и ненавидимым царем. И, ей-богу, в этом последнем «перегибе» было все-таки больше правды, чем в первом. Как-никак Пушкин не зря гордился тем, что в свой жестокий век восславил свободу.
Но время шло. И на официальном советском иконостасе появились другие лики: Александра Невского, Суворова, Кутузова…
Но Чапаев при этом тоже сохранил свое место. И это было даже соответствующим образом идеологически оформлено:
Бьемся мы здорово.
Колем отчаянно —
Внуки Суворова,
Дети Чапаева.
(С. Маршак. Плакат времен Великой Отечественной войны)
Сохранил в том иконостасе свое место и Пугачев. И никого это особенно не смущало. Далеко не все ведь помнили, что плененного Пугачева в железной клетке в Москву, на место казни, привез не кто иной, как Александр Васильевич Суворов.
Теперь они были рядом, в общем сонме наших великих предков.
Это было началом той смены вех, конечным результатом которой (хочется надеяться, что все-таки не конечным) стала сегодняшняя наша государственная символика – красный флаг с серпом и молотом и триколор с двуглавым орлом.
Страна меняла свои идеологические ориентиры. И тогда могло показаться, что эти новые ориентиры мудрее, шире, человечнее прежних, что наконец-то «мы на людей становимся похожими», как позже скажет об этом в своей «Советской пасхальной» Юз Алешковский.
На самом деле, однако, все было куда сложнее. И хуже.
Прежние наши идеологические ориентиры были тупы, жестоки, чудовищно несправедливы. То время грубо разделило весь мир на «своих» и «чужих», «красных» и «белых». Оно в совершенстве владело только одним языком – «шершавым языком плаката». А этот язык, как известно, не знал тонкостей и оттенков:
Мы твоих убийц не позабыли:
в зимний день, под заревом небес,
мы царю России возвратили
пулю, что послал в тебя Дантес.
(Ярослав Смеляков)
Был ли Дантес наемником, исполнившим тайное поручение царя, или не был – какая разница? Сказал ведь Николай Павлович: «Собаке собачья смерть». Не про Пушкина, правда, про Лермонтова… Ну, не все ли равно!
«Мы царю России возвратили пулю, что послал в тебя Дантес». Не тому, правда, царю, другому… Не важно! К черту подробности!..
Эта картина мироздания сегодня ужасает нас своей грубой и жестокой примитивностью. Но она логична и внутренне непротиворечива.
Так же по-своему логична и внутренне непротиворечива картина мироздания, отразившаяся в благостном и примитивно плоском стихотворении Николая Доризо. (И других подобных – сегодня имя им легион.)
Но совместить эти две картины, соединить их в одну общую – невозможно. А мы попытались (и до сих пор пытаемся) сделать именно это.
Перефразируя знаменитый афоризм Н. Коржавина («Плюрализм в одной голове – это шизофрения»), можно сказать, что именно тогда началась та государственная шизофрения, из которой мы до сих пор никак не можем выбраться.
Как и всякая опасная болезнь, она чревата разнообразными трагическими коллизиями. Но случается ей проявляться и в комических, а иногда даже и совсем анекдотических жизненных ситуациях.
Был, например, такой случай.
► Корреспондент «Комсомольской правды» приехал в Таллин с заданием написать очерк о каких-нибудь особенно интересных формах комсомольской (а может, пионерской?) работы.
В ЦК комсомола ему сказали, что комсомольцы республики взяли шефство над могилой декабриста. И это наверняка может стать хорошим материалом для его будущего очерка.
– А в чем выражается шефство? – спросил журналист.
– Постоянно ухаживаем за могилой. Следим, чтобы поддерживался порядок. Сажаем цветы. По праздникам пионеры и комсомольцы несут там почетный караул.
Выяснив, кто был инициатором этого мероприятия, кто разыскал могилу, записав все нужные ему для очерка сведения и имена, журналист напоследок спросил:
– А как фамилия этого декабриста?
Ему ответили:
– Бенкендорф.
Вернувшись в Москву, журналист расспросил знакомых историков: кто его знает, может, помимо известного ему Бенкендорфа, был еще и какой-то другой? Но знакомые историки заверили его, что никакого другого Бенкендорфа, тем более Бенкендорфа-декабриста, – они не знают. А под Таллином похоронен – тот самый Бенкендорф, Александр Христофорович, шеф жандармов.
Доска почета
Это был такой стенд – деревянный щит, обтянутый красной материей, с именами и фотографиями передовиков производства.
Назначение ее объяснялось так:
► Доска почета – средство поощрения передовиков социалистического соревнования.
(Малая советская энциклопедия, т. 1. С. 577)
В первые годы советской власти она называлась «Красная доска», потому что в противоположность ей существовала тогда «Черная доска», на которой красовались имена лодырей, пьяниц, прогульщиков:
► Кого бы из вверенных ему жильцов на черную доску занести, как злостного неплательщика.
(М. Зощенко)
Как там у них было тогда – не знаю. Может быть, на заре советской власти на Красную доску и в самом деле вывешивали портреты лучших людей цеха, завода или города. Но в мое время все это выглядело уже иначе.
► …вечером на террасе мы угощали наших хозяев купленным у них же вином. Говорила Егоровна:
– Я, Володя, работаю ото ж бригадиром на винограднику. Ото ж така важка, така тяжела работа, Володя. 3 пяти утра и до самого вечора. Така важка, така трудна работа. Но я люблю важко работать. Когда важко поработаешь, тогда ты собой тоже довольный побываешь.
Дом их, довольно большой, был забит отдыхающими. Мы снимали отдельную комнату. В других комнатах, как в общежитии, койки стояли рядами, каждая стоила два рубля в сутки.
Утром мы проснулись рано, солнце стояло уже высоко. Я вышел в сад к умывальнику и увидел в глубине сада сарай. Дверь сарая открыта, а внутри сарая на раскладушке ничком, в том же самом рваном, высоко задравшемся сарафане лежит наша хозяйка. Надо же, на работу не пошла. Видимо, заболела.
После завтрака я опять увидел ее: она стояла у сарая, потягиваясь как штангист перед взятием веса.
– Вы сегодня не на работе? – спросил я. – Заболели?
– Та ни. У мене ж ото сэссия.
– Сегодня? – удивился я. – Сельсовета?
– Та ни. Ото ж горсовета. Я там у культурной комиссии состою.
Мы с женой уехали на пляж, потом были в кино, потом в ресторане, вернулись – хозяева уже спали. Утром выхожу в сад, вижу – хозяйка опять спит в сарайчике.
– Опять сессия? – спросил я, когда она вышла.
– Та ни. Ото ж партсобрание.
На третий день у нее было совещание передовиков производства. На четвертый что-то еще. В этом доме по-настоящему трудился только ее беспартийный муж. Утром, пока она спала, он по ее приказу уже бежал, как он говорил, «на шоссу» ловить новых квартирантов. А потом в саду что-то строгал, пилил, окапывал деревья.
Поскольку мы уходили из дома раньше ее, а возвращались позже, я никогда не видел нашу хозяйку в достойном ее положения костюме. Всегда в одном и том же сарафане.
Она была словоохотлива и много раз повторяла, что любит тяжелую работу. Что работала во время войны на Алтае шофером и оттуда привезла своего теперешнего мужа. В партию вступила недавно.
– Мэне ж ото парторг наш, Иван Семенович, вызвал. «Ты что ж это, говорит, Егоровна, така хороша работница, а не в партии. Невдобно все же». Ну, я ж ото подумала, Володя, шо як мы, передовые труженики, не будем поступать у партию, то тогда хто ж? Тем более шо партия наша, она же руководит народом, она ж мудрая, миролюбивая, так же ж, Володя?..
Она мне свои тайны раскрывала постепенно. Накануне нашего отъезда мы опять пили вино на террасе.
– Ото ж стыдно сказать, Володя, но мэне ж ото орденом наградылы.
– Каким орденом? – я уже не удивлялся, но все-таки подумал, что орденом каким-нибудь маленьким.
– Та ото ж Лэнина. Меня в Краснодаре Полянский принимал, пальто подавал. Если бы, говорит, до того, Егоровна, у тебя б не медаль, а хотя б «Знак почета», мы б тебе сейчас Героя далы.
Мы прожили в этом доме не неделю, а полторы. В последнее утро мы проснулись от шума. На крыльце галдели человек десять студентов, которых хозяин успел уже притащить «с шоссы» на наше место. Прощаясь с хозяином, я спросил: «А где Егоровна?» – «Ушла на виноградник», – сказал он.
Это был ее первый выход на работу за полторы недели.
Все эти дни мы провели или дома, или на берегу. А тут первый раз ехали через центр города. И в скверике перед зданием горкома увидели шеренгу портретов, над которыми было написано: «Лучшие люди города».
На четвертом слева портрете красовалась наша хозяйка. В темном костюме, в белой блузке, с орденом Ленина на высокой груди.
(Владимир Войнович. Антисоветский Советский Союз)
А герой песен Галича Клим Петрович Коломийцев на Лоску почета так и не попал. Хотя оснований для этого у него было вроде побольше, чем у войновичевской Егоровны.
Клим Петрович – мастер цеха, кавалер многих орденов, член бюро парткома и депутат горсовета – главный герой целого цикла галичевских песен. И в одной из них он рассказывает как раз о том, как боролся за место на Доске почета. Не за себя лично боролся, за весь свой героический цех:
«Как хотите – на доске ль, на бумаге ль,
Цельным цехом отмечайте, не лично.
Мы ж работаем на весь наш соцлагерь,
Мы ж продукцию даем на отлично!
И совсем мне, – говорю, – не до смеху,
Это чье же, – говорю, – указанье,
Чтоб такому выдающему цеху
Не присваивать почетное званье?!»
А мне говорят,
Все друзья говорят —
И Фрол, и Пахомов с Тонькою:
«Никак, – говорят, – нельзя, – говорят, —
Уж больно тут дело тонкое!»
Не добившись правды в своем родном парткоме, Клим Петрович кинулся в обком. Но и там дали ему от ворот поворот. Опять-таки упирая на то, что дело это тонкое, и объясняя свой отказ какими-то не очень понятными обиняками:
– Мало, что ли, пресса ихняя треплет
Всё, что делается в нашенском доме?
Скажешь – дремлет Пентагон?
Нет, не дремлет!
Он не дремлет, мать его, он на стрёме!
Но Клим Петрович уверен в своей правоте:
Как завелся я тут с пол-оборота:
– Так и будем сачковать?!
Так и будем?!
Мы же в счет восьмидесятого года
Выдаем свою продукцию людям!
И получив окончательный отказ, объявил, что на этом не успокоится:
А я говорю, в тоске говорю:
– Продолжим наш спор в Москве, – говорю!
И не соврал – добрался-таки до самой Москвы:
…Проживаюсь я в Москве, как собака.
Отсылает референт к референту:
– Ты и прав, – мне говорят, – но, однако,
Не подходит это дело к моменту.
Ну, а вздумается вашему цеху,
Скажем – встать на юбилейную вахту?
Представляешь сам, какую оценку
Би-би-си дадут подобному факту?!
Ну, потом – про ордена, про жилплощадь,
А прощаясь, говорят на прощанье:
– Было б в мире положенье попроще,
Мы б охотно вам присвоили званье.
А так, – говорят, – ну, ты прав, – говорят, —
И продукция ваша лучшая!
Но все ж, – говорят, – не ДРАП, – говорят, —
А проволока колючая!..
И, так и не добившись правды, Клим Петрович ушел в запой.
Такая вот история.
Финал, конечно, эффектный. И насчет построения сюжета – тут все, может быть, и правильно. Но что касается правды жизни – тут, я думаю, Александр Аркадьевич слегка дал маху.
Это подтверждает другая песня того же Галича – про того же Клима Петровича Коломийцева. Про то, как Клим Петрович выступал на митинге в защиту мира.
«Пижон-порученец» в суматохе перепутал бумажки, подсунул Климу вместо его речи – другую, чужую. И произнес Клим с трибуны от своего имени такие слова:
«Израильская, – говорю, – военщина
Известна всему свету!
Как мать, – говорю, – и как женщина
Требую их к ответу!
Который год я вдовая,
Все счастье – мимо,
Но я стоять готовая
За дело мира!
Как мать заявляю вам и как женщина!..»
Казалось бы, такой конфуз должен вызвать если не скандал, так хотя бы смех, какое-никакое замешательство.
Но никто даже и глазом не моргнул. И растерянный Клим принимает единственно правильное решение:
Ну, и дал я тут галопом – по фразам
(Слава Богу, завсегда все и то же!),
А как кончил —
Все захлопали разом,
Первый тоже – лично – сдвинул ладоши.
Опосля зазвал в свою вотчину
И сказал при всем окружении:
«Хорошо, брат, ты им дал, по-рабочему!
Очень верно осветил положение!»
Вот так же и в песне про то, как Клим Петрович Коломийцев добивался, чтобы его цеху присвоили почетное звание «Цеха коммунистического труда», я думаю, правдоподобнее было бы, если бы он все-таки добился своего и фотографии его и его товарищей появились бы на заводской – или даже городской – Доске почета.
Потому что на самом деле никому не было решительно никакого дела до того, какую продукцию производят рабочие этого цеха и каков конечный результат их труда. Весь этот сюжет про колючую проволоку был всего лишь развернутой метафорой, игрой слов, основанной на двойном значении слова «лагерь». («Мы ж работаем на весь наш соцлагерь…», то есть вся наша большая зона опутана этой самой колючей проволокой, которую производит Клим Петрович со своими товарищами по цеху.)
Слов нет, метафора хороша.
Но в жизни все это выглядело бы совершенно иначе, подтверждением чего может служить такая правдивая история.
* * *
Андрей Дмитриевич Сахаров умер внезапно. И сразу поползли разные нехорошие слухи.
Надо сказать, что слухи эти возникли не на пустом месте.
Во-первых, все уже хорошо знали, что возможности КГБ в этом смысле безграничны. Наслышаны были и про уколы зонтиком, и про другие достижения тайных лабораторий «конторы». Знали, что тайные яды эти не оставляют никаких следов. И это были уже не слухи, не сплетни: об этом тогда уже писали в газетах.
А для подозрений, что Андрей Дмитриевич умер не своей смертью, были еще дополнительные основания.
Накануне на Съезде народных депутатов Сахарова «захлопали» и согнали с трибуны. Многие слышали, как сидящий в президиуме Горбачев, не рассчитавший чуткости микрофона, удовлетворенно сказал вполголоса кому-то сидящему рядом: «Что и требовалось доказать».
Но и те, кто не слыхал этой реплики генсека, не сомневались, что «нардепы», сгонявшие академика с трибуны, действовали не по своей инициативе, а выполняли указание САМОГО.
Говорили, что в тот день Сахаров открыто предупредил, что завтра же официально объявит о своей оппозиции Горбачеву. Но осуществить это свое намерение он не смог: помешала смерть.
Обстоятельства его смерти тоже вызывали нехорошие подозрения.
У Сахаровых были две двухкомнатные квартирки – одна над другой. В одной – той, что выше этажом, – они жили. А в нижней Андрей Дмитриевич работал и иногда уходил туда отдохнуть.
В тот вечер он спустился в нижнюю квартиру, сказав Елене Георгиевне, что хочет часа полтора поспать перед тем, как сесть за работу над завтрашней речью. Через полтора часа, как договорились, Елена Георгиевна спустилась вниз. Дверь квартиры была открыта (они никогда ее не запирали). Мертвый Андрей Дмитриевич лежал на пороге.
Короче говоря, основания для нехороших подозрений были немалые.
И более всего заинтересован в том, чтобы положить им конец, был, конечно, сам Горбачев.
Но и те, кто не доверял Горбачеву, тоже были заинтересованы в том, чтобы начальству не удалось скрыть истинную причину смерти опального академика.
И вот поэтому-то решили обратиться к Я.Л. Рапопорту, крупнейшему патологоанатому страны.
Яков Львович был не только величайшим артистом своего дела (слово «артист», вроде не слишком тут уместное, принадлежит ему самому. «Я тоже артист театра, – сказал он однажды Вере Пашенной. – Правда, анатомического»). Так же высока, как профессиональная, была и его человеческая репутация. (Это к делу, пожалуй, не относится, но не могу не сказать здесь о том, что Я.Л. Рапопорт был одной из жертв знаменитого «Дела врачей» 1953 года и – единственным, кто оставил об этом «Деле» самые подробные свидетельства: книга его на эту тему вышла в свет в 1988 году.)
Присутствовать при вскрытии тела покойного академика Я.Л. Рапопорта попросили члены семьи Андрея Дмитриевича и его друзья и коллеги (физики ФИАНа).
Яков Львович, разумеется, согласился. Но ему в ту пору было уже – ни много ни мало – 90 лет. И в Кунцево (вскрытие происходило именно там, в прозекторской Кремлевской больницы) вместе с ним поехала его дочь Наталья.
Сперва ее закрыли в кабинете начальника патологоанатомической службы 4-го Главного управления Минздрава СССР Постнова и приказали никуда из него не выходить. Но примерно через час после начала вскрытия дверь кабинета отворилась – и на пороге появился сам его хозяин.
– Что вы здесь делаете? – удивился он.
Наталья объяснила, что ее посадили здесь какие-то люди в военной форме и запретили выходить.
– Здесь не они хозяева! – вспылил Постнов. – Здесь я хозяин! Если хотите, можете пройти в зал и быть рядом с отцом.
Пройти в прозекторскую она не захотела, но из кабинета ушла и стала – в ожидании – слоняться по коридорам. И вот тут-то и произошло то мелкое происшествие, ради которого я и затеял весь этот довольно длинный рассказ, который на самом деле был всего лишь предысторией:
► Бродя по коридору кремлевской прозектуры, я наткнулась на Доску почета с многочисленными грамотами. «Почетная Грамота дана коллективу Патологоанатомического отделения 1-й больницы 4-го Главного управления Минздрава СССР за победу в Социалистическом соревновании».
Что-что?! Патологоанатомическое отделение побеждает в социалистическом соревновании? С кем? С коллективом хирургов, терапевтов, гинекологов, ухо-горло-носов? Несчастная страна…
(Наталья Рапопорт. То ли быль, то ли небыль. СПб., 1998)
Мелкий этот эпизод (один из десятков, сотен тысяч таких же), казалось бы, не заслуживает такой высокой патетики. Скорее – усталой улыбки.
Но пафос этого горестного восклицания («Несчастная страна!») был рожден, я думаю, не только тем, что идиотская Доска почета попалась ей на глаза в такую трагическую минуту. Истинный смысл ее восклицания я вижу в другом.
Разве не главным несчастьем нашей страны был этот торжествующий абсурд – это принципиальное нежелание считаться с реальностью, это повсеместное вытеснение ее показухой, эта тотальная, заполонившая всю страну подмена живой жизни тоской почета.