355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Наш советский новояз » Текст книги (страница 11)
Наш советский новояз
  • Текст добавлен: 5 сентября 2017, 02:30

Текст книги "Наш советский новояз"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 49 страниц)

А вот еще один, как говорят в таких случаях, человеческий документ:

► Алексей Максимович!

Искренно прошу Вас, простите мне, что после всего случившегося со мной я вообще осмеливаюсь писать Вам. У меня давно не было с Вами ни личного, ни письменного общения, и мне, по правде говоря, часто казалось, что я лично не пользовался Вашими симпатиями и раньше. Но ведь Вам пишут многие, можно сказать все… Так разрешите и мне, сейчас одному из несчастнейших людей во всем мире, обратиться к Вам.

Самое страшное, что случилось со мною: на меня легло гнуснейшее и преступнейшее из убийств, совершившихся на земле, – убийство С.М. Кирова… Конечно, раньше мне и в голову не приходило, что я могу оказаться хоть в какой-нибудь удаленной степени связанным с таким, по Вашему же выражению, «идиотским и подлым преступлением». А вышло то, что вышло. И пролетарский суд целиком прав в своем приговоре. Сколько ни пришлось бы мне еще жить на свете, при слове «Киров» мое сердце каждый раз должно почувствовать укол иглы, почувствовать проклятие, идущее от всех лучших людей Союза (да и всего мира). Ибо произошло неслыханное, невиданное, непоправимое. Что ни говори, что ни пиши, как ни терзайся, как ни бейся головой о стену – это непоправимо. Это – навсегда. Какое-то время я еще буду жить. И все это время не будет дня, когда эта мысль не будет гвоздить мой мозг.

(Г.Е. Зиновьев – A.M. Горькому. 27 января 1935 г.)

Зиновьев был человек скверный. Но к убийству Кирова – ни сном, ни духом – причастен не был.

И тем не менее я думаю, что в этом своем письме он не кривил душой. Не лгал и не лицемерил.

Что же заставило его так искренно признаваться в несуществующих своих грехах и преступлениях?

Этот проклятый вопрос мучил многих современников знаменитых московских больших процессов.

Вот – один из самых проницательных ответов:

► Оставшееся загадкой для всего мира непонятное поведение на Московских процессах 1936–1938 гг. таких фигур, как Бухарин, Рыков, Пятаков, Каменев, Крестинский, Раковский и другие, не может быть объяснено только тем, что их «физически» мучили. Вместе с этим было и другое, очень сложное, что заставляло «сознаваться», считать «преступным» их уклон от «генеральной линии».

(Н. Валентинов. Недорисованный портрет)

Но самый убедительный ответ на этот роковой вопрос дал Сталин.

Вообще-то он не снисходил до психологических тонкостей. Рассказывают, что, когда ему доложили, что арестованные врачи не хотят признаваться в своих мнимых преступлениях, он молча ткнул себя кулаком в зубы, показывая – жестом, – что надо делать в этом случае.

Но при этом нельзя сказать, чтобы душа подследственного его так-таки уж совсем не интересовала. И он знал, что существуют и другие – не только физические – способы воздействия на душу подследственного.

► На одном из кремлевских совещаний Миронов в присутствии Ягоды, Гая и Слуцкого докладывал Сталину о ходе следствия по делу Рейнгольда, Пикеля и Каменева. Миронов доложил, что Каменев оказывает упорное сопротивление мало надежды, что удастся его сломить.

– Так вы думаете, Каменев не сознается? – спросил Сталин…

– Не знаю, – ответил Миронов…

– Вы не знаете? – спросил Сталин, с подчеркнутым удивлением, пристально глядя на Миронова. – А вы знаете, сколько весит наше государство, со всеми его заводами, машинами, армией, со всем вооружением и флотом?

Миронов и все присутствующие с удивлением смотрели на Сталина, не понимая, куда он клонит.

– Подумайте и ответьте мне, – настаивал Сталин.

Миронов улыбнулся, думая, что Сталин шутит. Но Сталин шутить не собирался. Он смотрел на Миронова вполне серьезно.

– Я вас спрашиваю, сколько все это весит? – настаивал он.

Миронов смешался. Он ждал, все еще надеясь, что Сталин превратит все в шутку, но Сталин продолжал смотреть на него в упор в ожидании ответа. Миронов пожал плечами и, подобно школьнику на экзамене, сказал неуверенным голосом:

– Никто не может этого знать, Иосиф Виссарионович. Это из области астрономических цифр.

– Ну, а может один человек противостоять давлению такого астрономического веса? – спросил Сталин.

– Нет, – ответил Миронов.

– Ну так вот, не говорите мне больше, что Каменев или кто-то другой из арестованных способен выдержать это давление.

(Александр Орлов. Тайная история сталинских преступлений)

Однажды случилось мне прочесть книгу некоего А. Казанцева «Третья сила. Россия между нацизмом и коммунизмом». Автор этой книги – видный член НТС – был в центре событий, определивших возникновение армии генерала Власова. Он, в частности, занимался вербовкой пленных наших солдат и офицеров, среди которых, как он говорит, было немало искренних и даже ярых ненавистников советской системы. На сторону Власова они переходили добровольно и даже с радостью. Но когда фронт стал приближаться, в сознании этих людей произошел какой-то странный, поначалу совершенно необъяснимый для автора книги душевный перелом. Солдат и офицеров, которые вчера еще сражались, не щадя жизни, вдруг охватила какая-то апатия, какая-то странная болезнь размягчившейся воли. Люди, которым, казалось бы, уже нечего было терять, без всякого сопротивления, легко и быстро поддались на уговоры просочившихся в их ряды советских агитаторов, зовущих переходить, как пишет автор книги, «на ту сторону, то есть на верную смерть».

Но самым загадочным тут было даже не это. Более всего автор этой книги был поражен тем, что приближение Советской армии стремительно меняло, деформировало сознание этих людей. По мере этого приближения они начинали оценивать все происходящее, исходя не из подлинных (или казавшихся автору подлинными) своих убеждений, а из ортодоксально советских. Их всех вдруг охватило глубокое и самое искреннее сознание своей вины перед родиной.

Впечатление было такое, словно наступающая Советская армия являла собой некий гигантский магнит, властно отклоняющий в свою сторону стрелку того нравственного компаса, который определяет поведение каждого человека.

Автор хоть и изумляется по этому поводу, но в конце концов довольно точно определяет природу этого их душевного состояния. «В душу каждого, – пишет он, – гипнотизирующими глазами удава заглянул многолетний страх». Разгадка кроется в этом одном-единственном словечке – «многолетний». Вот в том-то все и дело, что это был не сегодняшний, сиюминутный, только что охвативший их страх перед надвигающейся неизбежной расплатой, а тот давний, многолетний страх, с которым они родились, который всосали с молоком матери, во власти которого, быть может, даже и не сознавая этого, прожили всю свою предшествующую жизнь. Это был совершенно особый, какой-то мистический страх. «Страх не наказания, не физической смерти, – поясняет автор. – Этот страх был больше, чем страх перед физической смертью. Из страха перед этим страхом люди тогда кончали самоубийством…»

Поверив, что система, породившая этот тотальный страх, рухнула, они почувствовали себя свободными от него. Но как только выяснилось, что система жива, что она не только живет, но и побеждает, надвигается на них всей своей громадой, этот дремавший где-то там в подкорке многолетний страх тут же очнулся, ожил и мгновенно вернул себе свои права, свою власть над их душами.

Они снова оказались в зоне действия гигантского магнита, создававшего вокруг себя то мощное силовое поле, которое мы называли морально-политическим единством советского народа.

3. Народ и партия – едины.

Этот лозунг был, пожалуй, наименее лицемерным из всех трех. В нем, может быть, и вовсе не было никакого лицемерия.

Мало того – он нес в себе не только вполне реальное, но и весьма даже глубокое содержание.

Помните, как на рассказ Петра Степановича Верховенского про «бурбона-капитана», который сказал в растерянности: «Если Бога нет, то какой же я после того капитан?» – Ставрогин отозвался:

– Довольно цельную мысль выразил.

Так вот, об этом нашем лозунге «Народ и партия – едины» – хочется сказать теми же словами. Он тоже выразил довольно цельную мысль.

Народ и партия были у нас едины, потому что между ними (народом и партией, а точнее – народом и властью) существовал некий общественный договор, суть которого формулировалась так: «МЫ делаем вид, что работаем, а ОНИ делают вид, что платят нам за нашу работу».

Такое положение дел всех более или менее устраивало.

На эту тему существовало множество анекдотов. Да и сама формула этого «общественного договора» была анекдотической, что, впрочем, не мешало ей быть математически точной.

Помимо анекдотов, были на эту тему и народные частушки.

Вот, например, такая – о том, как ОНИ нам платили:

 
Я работала в колхозе,
Заработала пятак.
Пятаком прикрыла жопу,
А пизда осталась так.
 

А вот другая – о том, как МЫ работали:

 
Мы не сеем и не пашем,
Мы валяем дурака.
С колокольни хуем машем,
Разгоняем облака.
 

Кто разгонял облака, а кто (тем же инструментом) околачивал груши, но никто особенно не жаловался.

Был, правда, рассказывают, такой эпизод. Привезли как-то на большой советский завод знатного гостя – Генерального секретаря Коммунистической партии Америки. И какой-то работяга, стоящий у токарного станка, наслышавшийся о том, как много зарабатывают американские рабочие, спросил у него:

– А вот интересно, сколько у вас получает, скажем, токарь?

И главный американский коммунист, уже слегка наглядевшийся на стиль работы наших советских тружеников, ему будто – не без некоторого раздражения – ответил:

– Такой, как вы, ничего не получает.

Эта замечательная особенность нашего «общественного договора» ни для кого не была секретом. О ней знали даже дети.

Помню, где-то в конце 60-х мой сын, которому было тогда двенадцать лет, пришел из школы сильно возбужденный.

– У нас, – сказал он, – такой потрясный урок сегодня был!

– По какому предмету? – спросил я.

Оказалось, что по истории.

Помимо учителя, был на том уроке сам директор школы. Еще какие-то люди. И задали они ребятам вопрос: «Какие преимущества у социализма перед капитализмом?»

Все ученики в один голос ответили: «Никаких».

Времена были тогда довольно либеральные, поэтому возмущаться их политической безграмотностью, исключать из пионеров, вызывать в школу родителей и т. д. никто не стал. Их стали мягко урезонивать.

– Ну вот скажите, – вмешался в разговор директор. – Какая самая большая в мире, самая богатая капиталистическая страна? Правильно, Америка. А социалистическая? Правильно, Советский Союз. А вот теперь подумайте и скажите: неужели у нас, в устройстве нашей жизни нет никаких преимуществ перед американцами?

– Никаких, – твердо стояли на своем ребята.

– Ну вот, у нас, например, бесплатное образование, – сказал директор.

– И у них тоже можно бесплатно учиться, – не сдавались школьники.

– У нас бесплатное медицинское обслуживание.

– Они тоже платят страховку и лечатся практически бесплатно, – возражали насвистанные дети.

Если верить рассказу моего сына, они в этом споре вышли абсолютными победителями. Директор и его свита были полностью посрамлены.

Выслушав этот рассказ, я самодовольно усмехнулся и сказал:

– А ведь вы, братцы, были не правы. На самом-то деле ведь есть у нас одно преимущество перед американцами.

Я уже предвкушал, как будет поражен мой отпрыск, когда я открою ему глаза на это несомненное – и не такое уж пустяковое – преимущество социализма.

Но реакция сына оказалась совершенно для меня неожиданной.

– А то я не знаю, – презрительно сказал он. – У них там вкалывать надо, а у нас всю жизнь на халяву прожить можно.

Ж

Жилплощадь

Словечки и выражения такого рода Корней Иванович Чуковский называл словесными уродами. Он дал им убийственное прозвище – канцелярит. Люди, которые комнату или квартиру называют жилплощадью, а простое русское слово лес заменяют неуклюжим словообразованием зеленый массив, внушали ему ужас и отвращение:

► Представьте себе, что ваша жена, беседуя с вами о домашних делах, заговорит вот таким языком:

«Я ускоренными темпами обеспечила восстановление надлежащего порядка на жилой площади, а также в предназначенном для приготовлении пищи подсобном помещении…»

После чего вы, конечно, отправитесь в загс, и там из глубочайшего сочувствия к вашему горю немедленно расторгнут ваш брак.

(К. Чуковский. Живой как жизнь)

А вот другой писатель, имя которого ставят обычно рядом с именем Корнея Ивановича – Самуил Яковлевич Маршак, – глядел на это иначе:

 
Как обнажаются судов тяжелых днища,
Так жизнь мы видели раздетой догола.
Обеды, ужины мы называли пищей,
А комната для нас жилплощадью была.
 
 
Но пусть мы провели свой век в борьбе суровой,
В такую пору жить нам довелось,
Когда развеялись условностей покровы
И все, что видели, мы видели насквозь.
 

Из второго четверостишия этой лирической эпиграммы можно заключить, что в таком, к сожалению, ставшем привычным для нас, уродливом словоупотреблении автор безусловно находит и некий положительный смысл.

Более того, положительный смысл он находит не только в этом словоупотреблении, но и в самих условиях человеческого существования, уродливым этим словцом обозначаемых. Может даже показаться, что от последней строфы веет казенным советским оптимизмом, отчасти, может быть, ставшим второй натурой поэта, но в какой-то мере, наверно, все-таки связанным с привычной для автора ориентацией на редактора или цензора.

Но вот как говорит об этих самых жизненных условиях другой наш современник, которого в этом самом казенном советском оптимизме уже не заподозришь:

► При всех неприглядных сторонах этой формы бытия, коммунальная квартира имеет, возможно, также и сторону, их искупающую. Она обнажает самые основы существования: разрушает любые иллюзии относительно человеческой природы. По тому, кто как пернул, ты можешь опознать засевшего в клозете, тебе известно, что у него (у нее) на ужин, а также на завтрак. Ты знаешь звуки, которые они издают в постели, и когда у женщин менструация. Нередко именно тебе сосед поверяет свои печали, и это он (или она) вызывает «Скорую», случись с тобой сердечный приступ или что-нибудь похуже. Наконец, он (или она) однажды могут найти тебя мертвым на стуле – если ты живешь один – и наоборот.

(Иосиф Бродский. Полторы комнаты)

Фраза Бродского насчет того, что такая жизнь «обнажает самые основы существования», почти буквально повторяет не только стихотворную реплику Маршака, но и суждение на этот счет еще одного автора.

Касаясь той же темы (не темы «жилплощади», конечно, а вот того, что «развеялись условностей покровы»), этот другой автор склонен был скорее сокрушаться, чем радоваться тому обстоятельству, что жизнь ему пришлось увидеть «раздетой догола», вследствие чего были разрушены «любые иллюзии относительно человеческой природы»:

► Мы – в противоположность нашим отцам – получили возможность видеть вещи такими, какие они в действительности, и вот почему основы жизни трещат у нас под ногами.

(Карл Ясперс)

А вот – Ахматова:

 
Чем хуже этот век предшествующих? Разве
Тем, что в чаду печали и тревог
Он к самой черной прикоснулся язве,
Но исцелить ее не мог.
 

О том, хуже или лучше наш век предшествующих, допустим, можно спорить. В особенности если разговор пойдет вот на таком – метафизическом – уровне.

Но между метафизическим и бытовым подходом к одной и той же теме – дистанция огромного размера. Заговорив об этом, не могу не вспомнить забавную историю, которую рассказал мне однажды Самуил Яковлевич Маршак.

В молодости, оказавшись в Лондоне, он попросил первого встречного прохожего сказать ему, сколько сейчас времени. Но не очень хорошо владея английским, вместо того чтобы сказать: «What time is it?», что значило бы: «Который час?», выразился так: «What is the time?», то есть – «Что есть время?»

Англичанин, улыбнувшись, ответил:

– О, это сложный философский вопрос.

В случае с жилплощадью разрыв между бытовым и философским подходом к проблеме, пожалуй, еще более велик. Но и эта, казалось бы, уж такая земная проблема, как явствует из предшествующих моих рассуждений, тоже может быть рассмотрена с двух сторон: не только с бытовой, но и с философской, метафизической.

О том же, как тесно связаны между собой эти две стороны одной проблемы, можно судить по некоторым рассказам и повестям Михаила Зощенко, который посвятил внимательнейшему рассмотрению этого вопроса немало страниц.

* * *

Начал он чуть ли не с самых первых дней существования молодой советской власти:

► Мы, конечно, начнем нашу повесть издалека… Начнем примерно с 1921 года. Тогда будет все наглядней.

В 1921 году, в декабре месяце, приехал из армии в родной свой городок Иван Федорович Головкин.

А тут как раз нэп начался. Оживление. Булки стали выпекать. Торговлишка завязалась. Жизнь, одним словом, ключом забила.

А наш приятель Головкин, несмотря на это, ходит по городу безуспешно. Помещения не имеет. И спит по субботам у знакомых. На собачьей подстилке. В передней комнате.

Ну и, конечно, через это настроен скептически.

– Нэп, – говорит, – это форменная утопия. Полгода, – говорит, – не могу помещения отыскать.

В 1923 году Головкин все-таки словчился и нашел помещение. Или он въездные заплатил, или вообще фортуна к нему обернулась, но только нашел.

Комната маленькая. Два окна. Пол, конечно. Потолок. Это все есть. Ничего против не скажешь.

А очень любовно устроился там Головкин… Гвозди, куда надо, приколотил, чтоб уютней выглядело. И живет, как падишах.

(М. Зощенко. Пушкин)

Слово «жилплощадь» в рассказе отсутствует. Быть может, тогда, в 1921 году, оно еще не было в ходу – это слово. Но словечко, которым пользуются для обозначения нужд героя рассказа и автор, и сам герой, и стилистически, и – главное – семантически все-таки ближе к «жилплощади», чем традиционно употреблявшиеся в таких случаях: не «квартира», не «комната», не «угол», а – помещение.

И это, конечно, не случайно. Потому что единственная цель зощенковского героя состоит в том, чтобы поместиться, притулиться где-нибудь. А уж какое оно будет, это помещение, ему даже и не важно. Пол, потолок – это все есть. Чего еще? Вот разве только несколько гвоздей забить в стену, «чтобы уютней выглядело». Дальше этих нескольких гвоздей представления Ивана Федоровича об уюте не простираются.

И вот тут как раз из сферы быта мы и вступаем в сферу метафизики. Вопрос, который формулировался примерно так: «А что за люди располагались на этой самой жилплощади?», обретает теперь уже совершенно иной, отвлеченный, именно вот философский, метафизический оборот: «Что есть человек?» Точь-в-точь как в истории про юного Маршака, который хотел спросить: «Который час?», а спросил: «Что есть время?», мы поневоле задаемся теперь именно этим вопросом: не что за человек этот самый зощенковский Иван Федорович Головкин (с ним все ясно), а что такое человек вообще, зачем он существует и для чего, для каких, собственно, целей нужна ему эта самая «жилплощадь»?

Этот вопрос на нас не с неба свалился. И мы не сами его выдумали. Это лично он, автор, и не только он, но и некоторые его герои терзаются этим проклятым вопросом:

► Он думал о человеческом существовании, о том, что человек так же нелепо и ненужно существует, как жук или кукушка…

Это началось с малого. Аполлон Перепенчук как-то спросил тетушку Аделаиду:

– Как вы полагаете, тетушка, есть ли у человека душа?

– Есть, – сказала тетушка, – непременно есть.

– Ну, а вот обезьяна, скажем… Она ничуть не хуже человека. Есть, тетушка, у обезьяны душа, как вы полагаете?

– Я думаю, – сказала тетушка, – что у обезьяны тоже есть, раз она похожа на человека.

Аполлон Перепенчук вдруг взволновался…

– Позвольте, тетушка, – сказал он. – Ежели есть душа у обезьяны, то и у собаки, несомненно, есть. Собака ничем не хуже обезьяны. А ежели у собаки есть душа, то и у кошки есть, и у крысы, и мухи, и у червяка даже…

– Перестань, – сказала тетушка. – Не богохульствуй.

– Я не богохульствую, – сказал Аполлон Семенович. – Я тетушка, ничуть даже не богохульствую. Я только факты констатирую… Значит, у червяка тоже есть душа… А что вы теперь скажете? Возьму-ка я, тетушка, и разрежу червяка надвое, напополам… И каждая половина, представьте себе, тетушка, живет в отдельности. Так? Это что же? Это, по-вашему, тетушка, душа раздвоилась? Это что же за такая душа?

– Отстань, – сказала тетушка и испуганно посмотрела на Аполлона Семеновича.

– Позвольте, – закричал Перепенчук. – Нету, значит, никакой души. И у человека нету. Человек – это кости и мясо… Он и помирает, как последняя тварь, и рождается, как тварь… Только что живет по-выдуманному.

(М. Зощенко. Аполлон и Тамара)

Ту же мысль высказал современник Михаила Михайловича Зощенко – поэт Николай Олейников:

 
Но наука доказала,
Что души не существует,
Что печенка, кости, сало —
Вот что душу образует.
 

Олейников, положим, говорит это как бы не от себя, а от лица своего героя. Да и Зощенко (в повести «Аполлон и Тамара») тоже.

Но очень похожую мысль Михаил Михайлович высказал однажды и сам, уже не устами своего героя, а своими собственными:

► Жизнь, на мой ничтожный взгляд, устроена проще, обидней и не для интеллигентов.

(М. Зощенко. Письма к писателю)

Вот она – та «самая черная язва», к которой, по слову Ахматовой, прикоснулся наш век, но исцелить которую не мог. Вот оно – то ужасное знание, которое дали нам слова «жилплощадь» и «пища», заменившие привычные понятия: «комната», «обед», «ужин». Вот из-за чего, как выразился знаменитый немецкий философ, «основы жизни трещат у нас под ногами».

Однако, увлекшись философией, мы совсем забыли о бытовой стороне интересующего нас явления. Произошло это потому, что, как уже было сказано, именно в этом специфическом советском словечке («жилплощадь») быт сомкнулся с метафизикой, а метафизика с бытом.

Но, возвращаясь к быту, нам еще придется время от времени слегка вторгаться в другие, смежные с философией области знания – филологию, социологию и даже политическую экономию.

* * *

По моим личным наблюдениям (на всякий случай напоминаю все-таки, что эта моя книга – не «Записная книжка филолога», а «Записная книжка носителя языка»), слово «жилплощадь» употреблялось обычно лишь в приложении к государственному жилью. Мне трудно себе представить, чтобы владелец какого-никакого собственного домика, упоминая об этом частном своем владении, именовал его «жилплощадью».

Дом можно было построить или купить. Комнату или квартиру снять. В кооператив – вступить. В этом случае тоже говорили: он построил себе квартиру.

А вот когда речь шла о государственной – комнате ли, квартире ли, – тут уже употреблялся совершенно иной глагол. От государства комнату (или квартиру, или дачу) можно было только получить. И вот тут-то непременно и возникало это сакраментальное слово – жилплощадь.

В распоряжении государства находилось не меньше 80 процентов этой самой жилплощади. Лишь около десяти процентов принадлежало кооперативам и примерно столько же – частникам, «застройщикам», владельцам личных домов, домиков и домишек – в деревнях, селах и небольших городках («поселках городского типа», как именовались они на том же, ненавистном Чуковскому канцелярите).

Но даже вступая в кооператив, – и не только вступая, то есть получая право на рассрочку и прочие льготы, – нет, даже покупая кооперативную квартиру за свои кровные, то есть выплачивая весь пай сразу, вы должны были представить кучу документов, среди которых непременная справка, удостоверяющая, что вы имеете право на дополнительную жилплощадь. Норма была – 9 квадратных метров на человека. И превысить эту норму без такой вот справки при получении даже кооперативной квартиры было невозможно. При получении же государственного жилья действовали уже совсем другие нормы. Там, если вы заикались насчет этих самых девяти метров, вам тут же объясняли, что девять метров – это та норма, которой вам дозволяется обладать. То есть, если эти самые девять метров на человека у вас уже имеются, вас не могут ни уплотнить (было еще и такое слово), ни повысить за них квартплату. Это – то, что вам полагается. Но из этого еще вовсе не следует, что, предоставляя вам жилплощадь или даже улучшая ваши жилищные условия (этот специальный термин жив и по сию пору), государство обязано было придерживаться именно вот этой, оптимальной цифры. Тут «норма» могла колебаться от шести до пяти квадратных метров на душу и даже опускаться до трех. Я уж не говорю о том, что, встав на очередь (а сколько надо было хлопотать, чтобы вас на эту очередь поставили), вы могли ждать годами – и так и не дождаться, пока эта самая очередь до вас дойдет.

После смерти Сталина – при Хрущеве – положение улучшилось: стали строиться так называемые «хрущобы», радикально изменившие недавно еще совершенно безнадежную и бесперспективную ситуацию с государственным «жилым фондом», а кроме того, началось бурное развитие строительства жилья на кооперативных началах.

Тем не менее бесконечные очереди на получение государственной жилплощади и улучшение жилищных условий не иссякали. Не иссякают они и поныне. Но все это не идет ни в какое сравнение с тем, что творилось в первые годы – и даже не годы, а десятилетия – советской власти. Получить тогда жилье (пусть даже самое убогое) от государства – было все равно что выиграть сто тысяч по трамвайному билету.

Как же в таком случае люди получали эту самую свою жилплощадь?

► …Некий старый холостяк, бывший фининспектор, выгодно женившись на отдельной квартире и все равно терявший площадь, согласился уступить мне свою старую нежилую комнату, оставив один на один с соседями, давно зарившимися на эту площадь, с дворником, который тоже целился на нее, с домоуправшей-взяточницей, с Моссоветом, с милицией, с паспортным столом, со всеми законами и указами и с самим Верховным Советом. И всякими правдами и неправдами, многочисленными отношениями, ходатайствами, телефонными звонками сверху вниз и снизу вверх, облепленный заявлениями, доносами, судебными постановлениями, я постепенно переделывал прописку временную на постоянную.

(Борис Ямпольский. Московская улица)

Это было неслыханное везенье. Случай.

Автор процитированной книги и сам так оценивает эту свою неслыханную жизненную удачу, предваряя рассказ о ней такими словами:

► Дикий слепой случай, как и во всем в жизни, решил и жилищный вопрос.

Но, приглядевшись чуть пристальнее к своим новым соседям, узнав чуть побольше о прежней и нынешней их жизни, он начинает понимать, что этот его случай был не таким уж случайным. Выясняется, что у каждого из них был примерно такой же, свой случай, и за всеми этими случаями стояла некая общая закономерность:

► Как во всякой большой, крикливой и суматошной московской коммунальной квартире, которая, впрочем, ничем не отличалась от такой же ленинградской, или киевской, или одесской квартиры, разве только тут было еще теснее, населеннее и резче запах чада, стирки, сортира, потому что, переделанные из бывших контор, магазинов, тюрем, они были менее благоустроены и приспособлены к человеческой жизни, рождению детей, болезням, свадьбам, смертям; как и во всякой коммунальной квартире, тут жил самый разнообразный, смешанный, пестрый, никак не понимающий и не сочувствующий друг другу люд.

Не они выбирали тут местожительство, никто специально их не поселял, а поселились они хаосом, неразберихой бурного времени, революции и Гражданской войны, загнанные сюда разрухой, пожарами, экспроприациями, грабежами, мобилизациями, и, поселившись, крепко привязавшись к чужому месту, голодовали, бедовали и плодились, как кролики.

Кое-кто жил здесь давным-давно, еще с тех времен, когда и ордеров не было, а только классовое право, классовое чутье. Уже и не было того, кто вошел сюда по закону реквизиции и уплотнению, а жили и расплодились его потомки, выписали родственников из деревни и маленьких местечек. Но были и такие, которые не имели никакого отношения к тому, кто некогда вошел сюда по классовому закону и занял подобающую жилплощадь господствующего класса, а такие, что фальшиво женились и прописались, а потом даже не разводились, а просто спровадили милую невесту или дождались смерти старух, изо всех сил помогая этой смерти. Но были и такие, которым и фиктивный брак не понадобился. Они прописались, неизвестно как и почему и на каком основании, но в домовой книге появились их фамилии и были наклеены все печати, наклеены все нужные гербовые марки. Все было у них в порядке, в ажуре. Но были и такие, которые и прописаны не были, просто жили, просто втерлись и жили годами.

А вот так и сложилось оно, это наше советское чудо: коммунальная квартира, коммуналка.

* * *

Вот взгляд на эту привычную, будничную нашу реальность совсем с другой стороны. Я бы даже сказал – с другого полушария:

► …Все еще не существует хороших английских переводов моего любимого Зощенко. В Америке с ним произошла такая история. Стали его переводить лет шестьдесят назад. И начали появляться в журналах его рассказы. И действие там иногда происходило в коммуналках. И вот американский критик написал статью о Зощенко. В ней было сказано:

«Зощенко – это русский Кафка, фантаст и антиутопист. Он гениально выдумал коммунальные жилища, где проживают разом множество семей. Это устрашающий и жуткий символ будущего».

(Сергей Довлатов. Переводные картинки)

Хорошо знакомая каждому советскому человеку ситуация, где в одной квартире – с одним сортиром и одной кухонной плитой – проживают множество (иногда десять-пятнадцать) семей, не зря показался американскому критику фантастикой, кафкианским бредом.

Но этот американский критик, судя по всему, разглядел в этой кафкианской ситуации далеко не все. Похоже даже, что он не увидал в ней самого главного.

Вся штука в том, что в типичной нашей коммуналке проживали не просто множество разных семей, а что семьи эти, как правило, были – разного достатка, разного социального и культурного уровня, что создавало для них дополнительные прелести их совместного существования:

► Лично я 40 лет прожил в коммунальной квартире и могу подтвердить, что лампочка, или помойное ведро, или как поставить чайник на общей плите – это действительно проблема. В продолжение рассказа Зощенко добавлю следующее, в виде живого примера. В нашей квартире я и моя семья были единственные интеллигенты. И, естественно, по вечерам я зажигал настольную лампу и долго читал или писал, иногда до глубокой ночи. И, естественно, соседи это заметили и предложили мне прекратить чтение и гасить свет и ложиться спать пораньше. Тогда я начал платить вдвойне за мою настольную лампу. Но это не помогло. Тогда я завел для своей комнаты отдельный электросчетчик. Но тогда возникла новая проблема: ведь поздно вечером я иногда выхожу в коридор, или на кухню, или прогулять собаку. Это значит, я излишне пользуюсь общим электричеством. Тогда я поставил отдельную, собственную лампочку в коридоре, которая зажигалась из моей комнаты и была подключена к моему электросчетчику. Наконец-то, мне казалось, проблема электроэнергии была улажена. Но тут же возникла новая проблема – моя собака. Правда, она никогда не лаяла и не выбегала из нашей комнаты, а сидела всегда тихо, чтобы не возбуждать нареканий со стороны соседей. Однако когда я выводил ее гулять – два раза в день, – она же шла все-таки по общему коридору и, значит, своими ногами пачкала больше, чем каждый отдельный жилец, и, следовательно, мы должны мыть пол в коридоре чаще, чем все прочие жильцы. Я на это согласился. Но тогда возразили, что собака, поскольку у нее четыре ноги, а не две, как у всех, оставляет больше следов в коридоре. И надо за нее мыть пол в коридоре в два раза чаще, чем за одного человека. Тогда я стал ее выносить на руках через общий коридор, благо собака была маленькой. Словом, целая война, в которой победить невозможно и которую нельзя унять или успокоить. Потому что чем больше я тратил денег и сил, чтобы удовлетворить соседей, тем пуще возрастала их ненависть ко мне. Ишь, барин, отдельный электрический счетчик завел, и собаку держит, и платит больше прочих за мытье полов в коридоре и в других местах общего пользования. Причем другие жильцы своими руками моют пол в коридоре, а он нанимает уборщицу. Откуда у него деньги? И почему он так долго не спит и жжет свет? И хотя у меня была неплохая зарплата и я имел некоторые советские привилегии как научный работник и член Союза писателей – это не помогало. Потому что мой быт как-то отличался от общего быта коммунальной квартиры, возбуждая зависть и подозрительность: а чем я на самом деле занимаюсь и не американский ли я шпион, если поздно вечером у меня в окошке горит свет?

(А. Синявский. Основы советской цивилизации)

Американский критик, наверно, все это тоже счел бы плодом разнузданной художественной фантазии автора, – тем более что автор этой книги Андрей Донатович Синявский был не только профессором Сорбонны, где он читал эти лекции об основах советской цивилизации, но и известным писателем-фантастом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю