355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Наш советский новояз » Текст книги (страница 23)
Наш советский новояз
  • Текст добавлен: 5 сентября 2017, 02:30

Текст книги "Наш советский новояз"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 49 страниц)

Услышав это, я вспомнил знаменитую историю Гиляровского про булочника Филиппова. Московскому генерал-губернатору великому князю Сергею Александровичу подали однажды к завтраку, как обычно, филипповскую булочку, в которой был обнаружен запеченный в ней таракан. Великий князь ужасно разгневался и потребовал, чтобы немедля доставили пред его светлые очи самого Филиппова.

– Это что такое?! – вопросил он, сунув булочнику под нос злополучную булочку с запеченным в ней тараканом.

– Изюм, ваше высочество! – не растерялся Филиппов. И тут же, схватив таракана, положил его в рот, разжевал и проглотил.

Отсюда, сообщает Гиляровский, и пошли знаменитые филипповские сайки с изюмом.

История в своем роде, конечно, замечательная. И смысл ее – в том, каким находчивым человеком был знаменитый московский булочник Филиппов. Но я из этой истории сделал (для себя) свой вывод. Вон оно, значит, как! Стало быть, великий князь, родной сын императора Александра Второго, ел те же филипповские булочки, что и все прочие москвичи! А Филиппов ведь, кроме всего прочего, был еще и «Поставщик двора его императорского величества». И ему, стало быть, даже в голову не пришло, что царскому семейству надо бы поставлять какие-то особые булочки, выпеченные из какой-нибудь там особой муки. Выходит, и сам государь император, и государыня императрица, и великие княжны, и наследник цесаревич потребляли те же самые булочки, какие каждый житель Москвы или Петербурга мог за свои кровные купить в его, Филипповской, булочной!

А наши «слуги народа» простыми булочками, значит, брезгуют. И не только булочками, но и вообще всеми нашими, «городскими» продуктами.

Да разве только продуктами?

► …Начиная с определенного уровня, номенклатурные чины живут как бы не в СССР, а в некоей спецстране.

Рядовые советские граждане отгорожены от этой спецстраны так же тщательно, как и от любой другой заграницы, и в стране этой, которую можно условно назвать Номенклатурия, все свое, специальное: специальные жилые дома, возводимые специальными строительно-монтажными управлениями; специальные дачи и пансионаты; специальные санатории, больницы и поликлиники; спецпродукты, продаваемые в спецмагазинах; спецстоловые, спецбуфеты и спецпарикмахерские; спецавтобазы, бензоколонки и номера на автомашинах; разветвленная система специнформации; специальная телефонная сеть; специальные детские учреждения, спецшколы и интернаты; специальные высшие учебные заведения и аспирантура; специальные клубы, где показывают особые кинофильмы; специальные залы ожидания на вокзалах и в аэропортах и даже специальное кладбище.

Номенклатурное семейство в СССР может пройти весь жизненный путь от родильного дома до могилы – работать, жить, отдыхать, питаться, покупать, путешествовать, развлекаться, учиться и лечиться, – не соприкасаясь с советским народом, на службе у которого якобы находится номенклатура.

(Михаил Восленский. Номенклатура. С. 339)
* * *

В августе – сентябре 1917 года, перебравшись из своего шалаша в Финляндию, где он тоже был на полулегальном положении, будущий создатель первого в мире государства рабочих и крестьян сочинял свою знаменитую книгу «Государство и революция», ставшую, как нас учили, выдающимся вкладом в марксистскую теорию. Но автору эта его книга представлялась не абстрактной теорией, а прямым руководством к действию. Еще когда он жил в Разливе, в знаменитом своем шалаше, посетил его там Серго Орджоникидзе. С изумлением и восторгом Серго вспоминал потом, что во время этого краткого визита Ильич уверенно сказал ему, что через несколько месяцев в России будет новое правительство, во главе которого будет стоять он, Владимир Ильич Ульянов. Был, правда, и другой вариант: в записке, адресованной более близким своим соратникам, Ленин писал, что если его, как он там выразился, «укокошат», им во что бы то ни стало надлежит сохранить эти его заметки «О государстве» и при первой возможности опубликовать их.

Исходя из всего этого, мы можем с полной уверенностью утверждать, что ленинская книга «Государство и революция» писалась не ради каких-либо пропагандистских или тактических целей. В ней отразились истинные представления Ленина о том, каким будет (во всяком случае, должно быть) государство, которое он собирался создавать. И наиважнейшим, может быть, даже самым важным в этой системе его представлений был пункт, согласно которому заработная плата самого высокого государственного чиновника не должна превышать среднюю заработную плату рядового рабочего или служащего.

Это убеждение сложилось у Ленина давно. Наборщик Владимиров, оставивший воспоминания о жизни Ленина в эмиграции, свидетельствует:

► Тов. Ленин всегда говорил, что наборщики должны получать жалованье больше редактора, и я лично получал на три франка больше, чем тов. Ленин.

(И. М. Владимиров. Ленир в Женеве и Париже. Государственное издательство Украины, 1924. С. 75)

Другой мемуарист – Алин, заведовавший в 1911 году типографией и экспедицией партийного органа, слегка расходясь с Владимировым в цифрах, подтверждает неукоснительное соблюдение этого принципа:

► Члены Центрального Комитета получали жалованье 50 франков в неделю, а работники типографии 57 франков.

(И. Валентинов. Недорисованный портрет. М., 1993. С. 313)

Тот же принцип, как представлялось Ленину, должен был неукоснительно соблюдаться и после того, как партия большевиков станет правящей, а члены ее Центрального Комитета займут высшие правительственные посты в государстве. Так оно – на первых порах – и было. И даже не только на первых порах: принцип «партмаксимума» (максимального месячного оклада для членов Коммунистической партии, занимавших руководящие посты) сохранялся до 1934 года. И «максимум» этот был невысок, о чем свидетельствует хотя бы вот такой пример, взятый мною из Большого академического словаря русского языка:

► Что можно сделать на партмаксимум? Только прожить.

(Словарь современного русского литературного языка. В 17 т. М, 1950–1965. Т. 9. С. 239)

Но ни партмаксимум, на который можно было «только прожить», ни всякие другие попытки соблюдать тот основополагающий ленинский принцип, как мы знаем, не помогли.

Жизнь показала, что Ленин, при всем своем незаурядном уме, оказался глупее булгаковского Шарикова. Потому что проблема заключалась не в том, какую зарплату будет получать высший, или средний, или даже самый маленький государственный чиновник, а в том, будет ли он жить со своей секретаршей.

Булгаковский Шариков (которого я тут вспомнил не для красного словца, а, как говорится, по делу), едва только сделали его «заведующим подотделом очистки города Москвы от бродячих животных (котов и прочее) в отделе М.К.Х.», тотчас же привел в роскошную квартиру Филиппа Филипповича «худенькую, с подрисованными глазами барышню в кремовых чулочках» и объявил:

– Эта наша машинистка, жить со мной будет.

На этом своем посту «заведующего подотделом» Шариков зарплату получал, наверно, никак не больше партмаксимума. И может быть, даже не больше, чем эта вот самая машинисточка. Возникает вопрос: почему же в таком случае эта худенькая барышня с подрисованными глазами так быстро и легко уступила домогательствам Полиграфа Полиграфовича?

Как выразился по несколько иному поводу другой персонаж того же Булгакова, – подумаешь, бином Ньютона!

Да потому, что Полиграф Полиграфович был ее начальник. А начальник – это начальник. И совершенно неважно, какой у него «оклад жалованья» и носит ли он мундир коллежского регистратора или толстовку «заведующего подотделом очистки». Во все времена, при всех режимах секретарша всегда жила и будет жить со своим начальником, и никакой партмаксимум ее от этого не защитит.

Владимир Ильич был, конечно, человек гениальный. А вот до такой простой вещи не додумался. Шариков же смекнул это мгновенно, из чего следует, что в самих основах жизни он разбирался гораздо лучше Ленина.

Справедливости ради тут надо отметить, что Ленин, конечно, возможность такого поворота событий тоже не исключал. На их языке это называлось опасностью перерождения. (Для того чтобы этой опасности избежать, как раз и вводился партмаксимум.) Но суть дела заключается в том, что никакое это не перерождение, а неизбежное проявление извечных свойств человеческой натуры: сколько ни старайся установить всеобщее равенство, как его ни провозглашай, какими законами ни защищай, все равно среди равных обнаружатся желающие стать (по слову Оруэлла) более равными. И непременно станут.

* * *

Среди рукописей Мертвого моря был найден папирус (или пергамент, точно не помню), на котором был записан устав одной из первых общин древних христан – ессеев. Устав этот гласил: «Общее имущество, общая трапеза и нет рабов». Но там же был найден и другой устав той же общины, записанный 50 лет спустя. Он гласил: «Общее имущество, общая трапеза, но есть рабы».

Так было, так будет.

Исходя из этого простого и, к сожалению, всем опытом человечества подтвержденного соображения, все писавшие о советской номенклатуре рассматривали ее как еще одну модификацию хорошо известных историкам социальных явлений. Восленский, например (ссылаясь и на других авторов), называет советский режим, породивший номенклатуру, «азиатским способом производства», внося в этот термин Маркса лишь некоторые коррективы:

► Реальный социализм оказался лишь одним из случаев возникновения «азиатского способа производства», т. е. применения метода тотального огосударствления на основе существующей формации.

Упоминает он при этом и рабовладельческий, и феодальный строй, и всякие другие «формации» – древние и новые. И заключает:

► Пока не доказано противное, есть все основания считать, что общая линия развития человеческого общества едина для всех народов, независимо от места их поселения на нашей планете.

(М. Восленский. Номенклатура. С. 653)

При таком подходе сам термин «номенклатура» теряет смысл, может рассматриваться как произвольный, легко заменяемый каким-нибудь другим.

Именно так он рассматривался.

Вот что говорит по этому поводу Милован Джилас в своем предисловии к книге Восленского:

► Предшествовавшие М.С. Восленскому авторы называли этот слой «партократией», «кастой», «новым классом», «политической (или партийной) бюрократией», хотя и писали об одном и том же объекте.

Сам он (предложивший в свое время термин «новый класс») готов, впрочем, принять и термин «номенклатура», считая, что он «совершенно оправдан, когда речь идет об установившемся иерархическом режиме советской партбюрократии».

На самом деле, однако, термин «номенклатура» не случайно вытеснил все предшествовавшие ему определения. Он оказался наилучшим, потому что в отличие от всех предшествовавших указывает на то, что определяемое этим термином явление уникально. Конечно, есть в этом явлении и такие черты, которые роднят его и с рабовладельческим устройством общества, и с феодальным, и с азиатскими сатрапиями. Но главное его свойство не имеет никаких аналогов в истории человечества.

Из всех известных мне определений этого главного свойства номенклатуры наилучшим, – во всяком случае, наиболее удачным, выражающим самую его суть, – я нахожу слово, изобретенное моим покойным другом и соседом Ильей Давыдовичем Константиновским.

Слово это – глистократия.

Но это было не только слово. Это была целая теория, объясняющая, вскрывающая самую суть определяемого этим словом явления, всю его вот эту самую уникальность.

– Слово удачное, меткое, – согласился я при первом нашем с ним разговоре на эту тему. – Но в чем же тут уникальность? Да, глисты, гельминты – это паразиты. И наши номенклатурущики, безусловно, таковыми являются. Но ведь до них были и другие паразитические классы…

– Термин «глистократия», – объяснил мне автор теории, – тут наиболее точен, потому что только у глисты отсутствует инстинкт самосохранения. Глиста (он почему-то предпочитал для этого слова женский род) не хочет считаться с тем, что, если организм, на котором она паразитирует, погибнет, вместе с ним погибнет и она. Объяснить это ей невозможно. Она знает только одно: сосать, сосать и сосать!

– Но ведь и рабовладелец, и феодал, и какой-нибудь там азиатский сатрап, – возражал я, находясь в плену описанных выше представлений, – они ведь тоже…

– Ах, вы ничего не понимаете! – начинал горячиться мой собеседник. – Ну, хорошо! Возьмем рабовладельческий строй – самый отвратительный, самый бесчеловечный. На рынке рабов может возникнуть ситуация, при которой рабы будут так дешевы, что рабовладельцу выгоднее будет купить новых, чем более или менее сносно кормить тех, которые работают, положим, на его виноградниках. Черт с ними, думает он, пусть дохнут. Куплю других. Казалось бы, что может быть ужаснее?

– Почему «казалось бы»? Это действительно ужасно, – говорил я.

– Да, ужасно… Но можете ли вы представить себе ситуацию, при которой тому же рабовладельцу было бы при этом совершенно все равно, соберет ли он к осени свой урожай или не соберет?

– Нет, – подумав, сказал я. – Такого я себе представить не могу.

– А чтобы помещику было наплевать, взойдет ли то, что его мужики посеяли, или померзнет к чертовой матери? Такое вы можете себе представить?

– Нет, – сказал я. – Тоже не могу.

– Вот! А нашему председателю колхоза позвонят из райкома и прикажут сеять, даже если точно будет известно, что сеять рано, что весь будущий урожай померзнет на корню. Прикажут, потому что им сверху такой план спустили. Или прикажут сажать кукурузу, которая в его широтах никогда не росла и расти не будет. И он, как миленький, будет ее сажать. Потому что его благополучие не зависит от того, соберет или не соберет он урожай. Оно целиком и полностью зависит только от того, что в райкоме поставят галочку: план по посевной выполнен. Вот это и есть глистократия, – заключил он свою маленькую лекцию.

Переведя этот темпераментный монолог автора «теории глистократии» на язык точных политико-экономических дефиниций, мы получим примерно такую формулу:

Глистократия – это такое общественное устройство, которое характеризуется тотальной незаинтересованностью всех членов общества в конечных результатах своего труда.

Именно всех – сверху донизу.

Советскому человеку, находившемуся на самой низшей ступени социальной лестницы, было свойственно то же иждивенческое сознание, что и высшим представителям номенклатуры. Сознание это, в точном соответствии с великим учением, определялось бытием. Ведь каждый здесь (как в лагере) получал свою миску баланды из государственной кормушки. И самым страшным для него было – оказаться отлученным от этой кормушки. (Для входивших в номенклатуру – от «кремлевки».)

Прикрепленность рядового советского человека к его кормушке тоже не зависела от реальных результатов его труда. Но в применении к номенклатуре этот закон действовал в наиболее откровенной форме. На первом этапе ее существования все решал партстаж. Потом главную роль стала играть степень активности в разоблачении уклонистов и прочих врагов, умение колебаться вместе с линией партии.

Чем выше поднимался человек по социальной лестнице, тем больше он дорожил этой своей прикрепленностью к кормушке. (К «корыту», как они сами цинично это называли.) Это можно понять: быть отлученным от «кремлевки» гораздо обиднее, чем лишиться рядового «комплексного обеда».

* * *

Но как она возникла, эта самая «кремлевка»? И когда? Сразу? Или на более позднем этапе развития этого уникального общественного устройства?

На этот вопрос исчерпывающе ответил мне однажды все тот же автор «теории глистократии». Вышло так, что ему случилось присутствовать при самом ее зарождении.

Он был родом из Румынии. Точнее – из Бессарабии. В 1940 году, когда Бессарабия вошла в состав Советского Союза, ему было немногим более двадцати. Но он в это время был уже довольно опытным большевиком-подпольщиком. Услыхав, что его родина вот-вот станет советской, он рванул из Бухареста в Кишинев, чтобы стать гражданином Международного Отечества Трудящихся, которое издали боготворил. Но, окунувшись в советскую жизнь, испытал горькое разочарование. (В этом, конечно, ему помогли наши славные органы.) А вскоре стала складываться у него вот эта самая теория глистократии.

Не знаю, сколько понадобилось ему времени, чтобы теория эта приняла окончательную, отточенную форму, но в сорок пятом году, когда вместе с Красной армией он снова оказался в городе своей юности – Бухаресте, основы этой теории были ему уже более или менее ясны.

Тем не менее он решил встретиться с друзьями, бывшими своими товарищами по партии. Разыскал дом, где разместился Центральный Комитет Румынской компартии. До времен, когда партия эта стала правящей, было еще далеко, и помещение ЦК оказалось весьма непрезентабельным. Какие-то обшарпанные столы, старенький «Ундервуд» – вот и вся роскошь.

Но бывших своих товарищей он там нашел. Некоторые из них потом стали крупными партийными вельможами, некоторые погибли в лагерях. Может быть, среди них был там даже и молодой Николае Чаушеску, будущий генсек Румынской компартии и президент Социалистической Румынии.

Но тогда это были еще более чем скромно одетые молодые люди с голодным блеском в глазах, одержимые страстной верой в конечное торжество мирового коммунизма.

Забыв и думать про свою замечательную теорию, автор «глистократии» с умилением глядел на этих бывших своих друзей, обнимал их, хлопал по плечам А друзья тем временем обживали только что полученное помещение. Звонил телефон, кто-то что-то печатал на старом, разболтанном «Ундервуде». И вдруг в комнату вошла девушка с раскрытым блокнотом в руках. Он хорошо ее помнил по довоенному подполью.

– Товарищи! – громко сказала она. – Нам выделили некоторое количество кофе. Я составляю список. Желающие – записывайтесь, пожалуйста!

Все, конечно, захотели получить по причитающейся им пайке кофе. И вот они – по очереди – стали подходить к ней, и она вносила каждого в свой список.

А наш автор «глистократии», наблюдавший эту сцену с высот своего советского опыта, оцепенел.

– Мне – рассказывал он, – хотелось крикнуть им: «Остановитесь! Вы сами не знаете, что вы сейчас делаете!»

Но он не крикнул.

И они не остановились.

О

Обстановка трудового и политического подъема

Вот еще одно знаковое словечко нашего новояза, совпадающее с аналогичным термином из языка Третьего рейха, – «помощь». В нацистской Германии, объясняет Клемперер, это слово лицемерно заменяло слово «налог».

У нас оно тоже было в ходу: принудительная отправка студентов (а то и преподавателей, даже профессоров) в колхозы – на посевную или уборочную – официально именовалась: «Помощь селу».

Но главным аналогом нацистской «помощи» у нас было другое, каждому советскому человеку хорошо знакомое слово: «заем».

Наглая ложь этой лицемерной замены одного слова другим заключалась не только в том, что деньги, берущиеся у нас как бы взаймы, родное наше государство не предполагало нам возвращать никогда и ни при какой погоде. Это прекрасно знали как берущие, так и дающие. Но – мало того! При этом делался вид, что деньги эти мы отдаем государству не просто добровольно, а – с радостью, испытывая при этом восторг и бурное ликование.

На этот случай (как, впрочем, и для некоторых других похожих ситуаций) у властей было припасено специальное пропагандистское клише: «В обстановке трудового и политического подъема».

На стыке этих двух сходно звучащих словечек («подъем» и «заем») и родилась у «народа-языкотворца» своя языковая формула, гораздо точнее выражающая истинное положение дел.

В какой-нибудь тесной компании кто-то вдруг возвещал гнусавым, нарочито насморочным голосом:

– Вчера в обстановке большого трудового и политического подъема сотрудники нашего учреждения подписались на заем.

В этом насморочном исполнении в словах «подъем» и «заем» – «м» звучало, как «б». И получалась, как пишут в таких случаях переводчики с разных иностранных языков, непереводимая игра слов.

Отдельные недостатки

Вопреки здравому смыслу главное, ключевое слово в этом словосочетании – не существительное, а прилагательное.

Простое русское слово «отдельные» в советском новоязе приобрело совершенно особый смысл.

Существительное, определяемое этим прилагательным, могло меняться: «отдельные факты», «отдельные негативные явления», «отдельные лица». Но прилагательное оставалось неизменным. И это было не случайно.

За этим словом стояло все мировоззрение советского человека, вся его картина вселенной.

Картина была примерно такая.

У нас – ясное солнечное утро. (Не только утро нашей родины – утро человечества.) У них – беспросветная, черная ночь. Мы уверенной поступью шагаем к светлому будущему. Они – загнивают, разлагаются, устало бредут к собственной гибели. У нас – что ни день – совершаются новые великие дела: зажигаются огни мартенов, задуваются новые домны, передовые рабочие, готовые к трудовым подвигам, становятся на стахановские (или сталинские) вахты. У них – банды ку-клукс-клана линчуют негров, язвы коррупции разъедают основы государственного механизма, голодающие безработные дрожат от холода под мостами, и даже сами хозяева жизни, богачи-капиталисты, в смертельном ужасе перед неизбежно приближающимся кризисом кончают жизнь самоубийством, выбрасываясь из окон своих небоскребов.

Однако и у нас ведь случается (порой, подчас, временами) что-то нехорошее, не вполне укладывающееся в общую картину светлого и радостного нашего бытия.

И вот тут-то и приходило нам на помощь спасительное прилагательное: «отдельные».

Вот, скажем, такое социальное явление, как взяточничество. У нас, конечно, его быть не могло. Но отдельные взяточники могли попадаться. Не было – не могло быть! – в первом в мире социалистическом государстве и проституции. Но отдельные проститутки, к сожалению, еще встречались.

В редких случаях это прилагательное применялось и для освещения каких-нибудь событий, происходивших в капиталистическом мире. Но тут оно было призвано характеризовать разные исключительные факты и обстоятельства, совершенно нетипичные для их растленной действительности.

Вот, например, какой-то западный политик неожиданно сказал про нас что-то хорошее. На советском новоязе это выражалось так: «И в самой Америке раздаются порой отдельные трезвые голоса», «Отдельные дальновидные политики Германии…»

В целом политика ФРГ дальновидной, конечно, быть не могла. Это была прерогатива советской политической системы. Но отдельные дальновидные политики могли (в виде исключения, конечно) попадаться даже и там, у них, в Германии.

Слово «отдельные» («отдельный», «отдельное», «отдельная») употреблялось, конечно, не только в этом – специфическом советском, – но и в старом, обычном своем значении. Был, например, такой сорт колбасы – «Отдельная». Но, как и многие другие колбасные изделия, он постепенно стал исчезать, появляясь на прилавках колбасных магазинов все реже и реже. И это стало превращаться уже в явление.

И вот тогда-то и возникло это комическое двустишие, метившее в причуды социалистической экономики, но одновременно поразившее и другую мишень – примелькавшееся словцо советского новояза:

 
А в отдельных магазинах
Нет Отдельной колбасы.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю