Текст книги "Наш советский новояз"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 49 страниц)
Д
Дефицит
Вообще-то слово это имеет два значения. Первое – превышение расходов над доходами, то есть убыток. И второе – недостача, нехватка чего-либо.
Но в советском новоязе оно обрело еще одно, третье значение, если и не вытеснившее окончательно первые два, то – это уж точно! – сильно их потеснившее. Во всяком случае, в повседневной речи оно употреблялось именно в этом, советском значении.
Дефицит («дюфсит», как произносил это слово любимый народом персонаж Аркадия Райкина) это значило – дефицитный, трудно доставаемый товар. Чаще даже – товар, добытый не совсем обычным, обходным, сложным, а иногда и не вполне законным путем (по блату, из-под прилавка, «я – тебе, ты – мне»).
Этот самый «дюфсит» в советские времена был не каким-нибудь там эпизодическим явлением, а, как выразился однажды – совсем, правда, по другому поводу – наш вождь, отец и учитель, постоянно действующим фактором.
Постоянным-то постоянным, но в то же время не стоящим на месте, развивающимся. То есть по мере дальнейшего – поступательного, как тогда говорили, – движения советского общества к сияющим вершинам, товаров становилось все меньше, а «дюфсита» все больше. И эту тенденцию отразил язык.
В 30-е годы родилось у нас слово «авоська». Это была такая плетеная нитяная сумочка, которую можно было сунуть в карман – на авось, то есть на всякий случай: вдруг что-нибудь выбросят, или будут давать, или что-нибудь удастся достать.
Все эти словечки привычного нашего советского лексикона вовсе не были метафорами. Ведь все необходимое для жизни советские люди не покупали, а именно доставали. И весь этот самый дефицит (а дефицитом у нас было всё) не продавали, а именно давали. И не постоянно, не всегда, а от случая к случаю, выбрасывали. И оказаться в нужный час в нужном месте, когда такой вот «дюфсит» вдруг выбросили, всякий раз бывало большим везением, редкой удачей.
Забыть не могу восторженного сияния в глазах моей тещи, вернувшейся после какого-то очередного похода за продуктами и радостно возгласившей – прямо с порога:
– Масло выбросили!
Прочно вошедшие в наш быт словечки, отражавшие эту уродливую ситуацию, не раз становились поводом для всевозможных острот, каламбуров, анекдотов. Рассказывали, например, что сами слышали, как продавщица в магазине кричала кассирше:
– Кончай выбивать языки! Выбивай яйца!
Так что юмор и тут нас не покинул.
Вернемся, однако, к слову «авоська», родившемуся на свет, как уже было сказано, в 30-е годы.
Я еще помню времена, когда это слово несло в себе некий аромат новизны. Над ним еще смеялись, как над проявлением неиссякаемого народного юмора. Но со временем этот оттенок стерся: слово стало просто названием предмета, и этимологическая связь его со старым русским народным шиболетом, как определил словечко «авось» Пушкин, стала незаметной.
Однако, по мере того как надежды на то, что и что-нибудь будут давать, или выбросят, или удастся достать, становились все более призрачными, неиссякаемый творческий дух народа-языкотворца вновь обратился на ту же плетеную нитяную сумочку, которую в соответствии с изменившейся ситуацией теперь стали называть уже не авоськой, а напраской или нихераськой. (Был и вариант для дам – нифигаська.)
Эти последние наименования, однако, в повседневный наш быт так и не вошли. Но отмеченную нами тенденцию неуклонного исчезновения товаров и окончательного торжества «дюфсита» язык отразил постепенным забвением отдельных – некогда весьма употребительных слов. В основном это были названия отдельных сортов сыра, колбасы, селедки: «залом», «керченская», «краковская», «швейцарский», «чеддер», «рижское», «московское», «жигулевское». Все эти слова постепенно стали архаизмами. Нам теперь было не до сортов и отдельных наименований. И никому уже не пришло бы в голову спросить продавщицу в магазине: «А чеддер у вас есть?» Спрашивали просто: «Сыр есть?» И никто уже не интересовался, какое пиво нынче в продаже – «московское» или «рижское». Нам довольно было уже того, что есть пиво, просто пиво. (Тем более что в пивных ларьках, как правило, красовалась одна и та же, чуть ли не золотом на мраморе высеченная, постоянная вывеска: «ПИВА НЕТ».)
Эта тенденция нашла свое отражение и в анекдотах.
Вот один из них.
► В рыбный магазин входит пожилой человек. Спрашивает у продавщицы:
– Скажите, осетрина у вас есть?
Продавщица, естественно, отвечает, что нет.
– А белуга?
Нет, и белуги тоже, конечно, нет.
– А сёмга?
Услыхав, что нету в этом магазине не только осетрины, белуги или сёмги, но даже и кеты и горбуши, обескураженный покупатель, покачав головой, удаляется. А молоденькая продавщица, показывая на него глазами напарнице, крутит пальцем у виска: видала, мол, психа? На что та отвечает:
– Да, но память-то какая!
Этот анекдот довольно выразительно отразил тот несомненный факт, что такое уродливое положение вещей уже мало кому представлялось ненормальным. Оно стало нормой.
Это, впрочем, можно было узнать не только из анекдотов.
Однажды жена попросила меня купить луку. Она готовила обед, и ей необходима была луковица.
Я заглянул в ближайший овощной магазин – луку там не было. Я заглянул во второй, в третий. Там надо мной сжалились и объяснили:
– Да вы что? С луны свалились? Нету луку. Во всей Москве нету. Уже месяц как нету. Даже и не ищите.
К тому, что «в отдельных магазинах нет отдельной колбасы», что исчез сыр, что в ближайшей молочной вместо молока и кефира продают мясорубки и детские куклы, – ко всему этому я в то время уже как-то притерпелся. Но лук!
– Черт знает что! – не выдержал я. – Докатились!
– Вот люди! – возмутилась продавщица. – Подумаешь, какое дело: луку нет!.. Войну забыли!
Совсем молоденькая девушка. Ну, прямо девчонка. Во время войны не то что ее самой, даже и матери ее еще на свете не было. А вот поди ж ты: знает, что, соразмеряя свои потребности, мы и сегодня, сорок лет спустя, обязаны оглядываться на те далекие военные годы.
Это сознание тоже закрепил язык. Когда старики говорят: «в мирное время», они вовсе не имеют при этом в виду предвоенные 30-е годы. «Мирным» называют они время до Первой мировой войны, до 1914-го. А сорок (теперь уже шестьдесят) лет, прошедшие после Великой Отечественной, в сознании народа так и не стали мирными. Как, впрочем, и все восемьдесят, прошедшие с того выстрела в Сараеве, с которого начался «не календарный, настоящий XX век».
Но, пожалуй, удивительнее всего была изобретательность, с какой советский человек приспосабливался к самым причудливым жизненным коллизиям, порожденным этим самым «дюфситом».
Вот какую историю – как раз на эту тему – рассказал мне однажды мой приятель и сосед Шера Шаров. (Вообще-то его звали Александр, но все друзья привыкли звать его этим, домашним его именем – Шера.)
Дело было в начале шестидесятых.
Я в то время, как и все мои друзья и знакомые, давно уже брился электрической бритвой и совсем не знал, что мои соотечественники, сохранившие верность старому способу бритья, попали в то время в весьма трудное, отчасти даже безвыходное положение.
Из магазинов исчезли лезвия для безопасной бритвы.
То ли производители этих лезвий и те, кто решал вопрос об их импорте, исходили из того, что эпоха этого старинного способа бритья уже прошла. То ли были у них какие-то иные соображения. А может быть, сталь, которая раньше шла на изготовление этих лезвий, понадобилась для каких-то других, более важных государственных нужд. Так или иначе, лезвий в продаже не было. И Шера, который в отличие от меня на электрический способ бритья не перешел, очень от этого страдал. Он брился одним лезвием десять-пятнадцать раз. Потом точил его (кто-то его научил) о внутренность стеклянного стакана. Однажды даже приобрел у спекулянта – за немалые деньги – какую-то специальную машинку для точки использованных и затупившихся лезвий. Но все эти хитрости лишь увеличивали его страдания. А переходить на электрический способ он не хотел, вернее, не мог. У него это не получалось. У него была очень нежная кожа, и от бритья электрической бритвой на лице у него появлялось раздражение.
Положение было безвыходное.
И вот однажды он отправился в путешествие по Волге. И пароход, на котором он совершал эту свою речную прогулку, остановился у какой-то пристани. Это был какой-то маленький городок, названия которого Шера даже не запомнил. Пассажиры вышли на берег – погулять. Вышел и Шера.
Потолкавшись некоторое время около пристани, он двинулся дальше, по направлению к центру городка. И вдруг увидал магазинчик. Такой, знаете, маленький магазинчик, в котором продавались самые разные товары народного потребления. Что-то вроде сельпо. Из любопытства решил заглянуть: как-никак писатель все-таки. Интересно было ему узнать, какие предметы имеются в этой местной лавчонке. И вдруг… О, радость! О, восторг! На прилавке лежали лезвия для бритья. И не какие-нибудь там жалкие отечественные, а заграничные «Матадор». Одним таким лезвием опытный Шера мог бриться целый месяц!
Дрожащими от нетерпения руками Шера достал бумажник и судорожно стал пересчитывать свои ресурсы, соображая, сколько денег оставить на окончание поездки, чтобы на все остальные закупить вожделенные лезвия.
Но – не тут-то было…
Оказалось, что лезвия принадлежат к числу тех дефицитных товаров, которые в этой лавчонке простым смертным не продаются. Они отпускаются только колхозникам. В обмен на сельскохозяйственную продукцию. На что, например? Например, на яйца…
Я – да, наверно, и не только я – тут бы сник, погоревал немного, поцокал сокрушенно языком (счастье было так близко, так возможно!) и отправился на свой пароход несолоно хлебавши. Или стал бы канючить у продавщицы, чтобы она в порядке исключения продала лезвия за деньги. Может быть, стал бы даже предлагать ей двойную или тройную цену.
Но Шера недаром прожил при советской власти на двадцать лет больше, чем я. У него был другой – не то что у меня – социальный и исторический опыт. Не тратя времени на пустые уговоры, он пулей выскочил из магазина Быстро разузнал у прохожих, где тут у них базар. Добежал до базара, купил там, не торгуясь, несколько десятков яиц, вернулся в магазин и на законном основании обменял эти яйца на лезвия. И успел добежать до своего парохода буквально за минуту до того, как начали поднимать сходни.
Представляю себе, как он был счастлив. Ведь даже несколько месяцев спустя, когда он рассказывал мне эту историю, лицо его прямо-таки светилось блаженным сознанием нежданно свалившейся на него удачи.
– Вот видите, – назидательно сказал я, когда он закончил свой рассказ. – Некоторые глупые наши соотечественники завидуют американцам. А ведь американцу не то что испытать, даже и умом постичь не дано такую радость.
– Да уж, – самодовольно согласился Шера. – Где ему!
Догнать и перегнать
В ответ на этот государственно-партийный лозунг народ родил байку про мужика, у которого было три сына: Игнат, Догнат и Перегнат. Но это был еще более или менее добродушный юмор.
Уже чуть более злой, но тоже еще сравнительно добродушной была шутка 30-х годов:
► – Догнать – пожалуй что и догоним. А вот перегонять – не надо бы: все сразу нашу голую задницу увидят.
Тогда, в 30-е, этот лозунг предполагал, что наша страна должна в кратчайший исторический срок догнать и перегнать передовые капиталистические страны по производству чугуна и стали на душу населения.
Настоящая реакция на этот призыв воспоследовала чуть позже – в известной песне Юза Алешковского:
Живите же тыщу лет, товарищ Сталин!
И пусть в тайге придется сдохнуть мне,
Я знаю, будет чугуна и стали
На душу населения вполне.
А еще позже – в 60-е – перед страной была поставлена новая задача: догнать и перегнать Америку по производству молока и мяса.
О том, как она была выполнена, можно судить по такой популярной в те годы частушке:
Мы Америку догнали
По надою молока.
А по мясу мы отстали:
Хер сломался у быка.
В это же время Ольга Берггольц, кинув взгляд на входящего в зал – еле умещаясь в дверях – тучного, жирного Софронова, сказала:
– Этот Америку уже обогнал не только по мясу, но и по яйцам.
А на задних бортах разъезжающих по городу грузовиков, где белой масляной краской было выведено: «Не уверен – не обгоняй», политически развитые остряки мелом дописывали: «Америку».
Дружбы народов надежный оплот
В конце 40-х или начале 50-х в Московском зоопарке в одной клетке жили огромный лев по имени Чандр и маленькая собачка, которую звали Тобик. Экскурсоводы красноречиво рассказывали глазеющим на это диво зевакам, как трогательно относится царь зверей к крошечной собачонке и какой преданной и нежной любовью отвечает Тобик на дружеские чувства Чандра.
Эту идиллию слегка нарушала надпись на клетке. Она гласила:
► Дружба между этими двумя животными обеспечивается своевременной подачей пищи.
Прочитав эту разъясняющую вывеску, я подумал, что совместное проживание Чандра и Тобика в одной клетке – это своего рода символ дружбы народов нашей великой многонациональной страны. А что, мелькнула мысль, если надежный оплот этой дружбы – своевременная подача пищи начнет давать сбои? Не завершится ли она так же печально, как завершилась бы в этом случае трогательная дружба льва Чандра и собаки Тобика, на что прямо намекала та мудрая надпись?
До кровавых развязок 80-х и 90-х годов (Вильнюс, Тбилиси, Сумгаит, Чечня) было еще бесконечно далеко. Но кое-какие основания для этого грустного пророчества у меня тогда уже были.
О том, как на самом деле – уже тогда – обстояло дело с этой самой «дружбой народов», можно судить по нескольким тогдашним анекдотам.
► Кавказское застолье. Встает грузин с бокалом (или рогом) вина и провозглашает такой тост:
– Дорогие друзья! Я предлагаю выпить за нерушимую дружбу народов нашей великой страны! – И наклонившись к сидящему рядом армянину: – Не бойся, Арутюн! Пей, дорогой, пей!
Другой анекдот на ту же тему уже совсем прямо и грубо объяснял, как надлежит понимать эту самую дружбу.
► – Дружба народов, – объяснял «тостующий», – это когда я, грузин, да? Ты, русский, да? Ты, азербайджанец, да? Когда мы собираемся все вместе и дружно идем бить армян.
Это в анекдотах.
А вот картинка из жизни:
►…Как-то шли по Осетии с группой альпинистов и туристов. В одном из селений подошел к нам старик и сказал: «Мы приглашаем вас на свадьбу. Вся деревня будет гулять; а ты, – показал он на меня, – не приходи». И вот я остался сторожить вещи группы. Сижу читаю книжку и вдруг вижу: улица селения в пыли, словно конница Буденного мчится, меня хватают и тащат. Жених и невеста кричат: «Извини, дорогой!» – меня притаскивают на свадьбу, наливают осетинскую водку арака в огромный рог и вливают в меня. Я спрашиваю моего друга: что произошло? Почему они меня раньше не пригласили, а сейчас потчуют, как самого дорогого гостя? Оказывается, мой друг спросил несколько ранее старика, и тот объяснил гордо: «Мы грузинов не приглашаем!» Мой друг сказал, что я не грузин. Тогда старик закричал, что только что кровно оскорбил человека, и он, этот человек, будет мстить. И вот свадьба, чтобы не было мести, сорвалась – и за мной… На другой день старик приходил узнать, простил ли я ему, что он принял меня за грузина..
Когда кончился маршрут, мы спустились в Тбилиси. Вечером вышли гулять. Подходят два подвыпивших гражданина и что-то говорят по-грузински. Я не понимаю. Тогда один размахивается и бьет меня в ухо. Я падаю. Кто-то в подъезде гостиницы кричит «Наших бьют!» Альпинисты выскакивают из гостиницы, и начинается потасовка.
И вот мы в милиции. Идет разговор по-грузински. И вдруг бивший меня кидается к моему паспорту, лежащему на столе, изучает его и идет ко мне, говоря: «Извини, мы думали, что ты армяшка, из Еревана. Идем, будем гулять».
В нашей группе альпинистов половина была из Прибалтики. Они прекрасные спортсмены. После того как все это произошло, мы сблизились. Но когда они о чем-то говорили и мы подходили – они замолкали, а когда я спросил, в чем дело, мне ответили: «Ты же русский».
Когда я приехал в Москву, узнал, что меня не утвердили в должности члена редколлегии литературного журнала, потому что я еврей…
(Григорий Свирский. Из выступления на собрании московских писателей. Журнал «Горизонт», 1990, № 3)
Дата, стоящая под этой публикацией, не должна вас обманывать. Опубликованная в 1990 году, речь эта была произнесена двадцатью годами раньше. И оратор поплатился за нее исключением из партии, а потом и вынужденной эмиграцией.
Нарисованная им картинка может показаться придуманной для пущего эффекта. Но никто из сидевших в том зале не усомнился в ее правдивости. Достоверность рассказанной Свирским истории, помимо всего прочего, подтверждала внешность оратора, настолько колоритная, что его и в самом деле легко можно было принять и за грузина, и за армянина, и за любое другое, как теперь у нас говорят, лицо кавказской национальности.
А что касается самой истории, то, по правде говоря, в ней не было для сидящих в том зале ничего нового. Сенсационность сказанного состояла лишь в том, что впервые все это было сказано вслух. И – публично.
Ведь все мы хорошо знали о судьбе чеченцев и ингушей, калмыков и крымских татар. Знали, что они были изъяты, вычеркнуты из жизни. И подобно тому как имя человека, оказавшегося «за чертой запретной зоны», становилось неупоминаемым, даже самые имена этих репрессированных народов нельзя было произносить вслух.
* * *
Семен Израилевич Липкин рассказал мне однажды о том, как секретарь Дагестанского обкома Даниялов спас свой народ от судьбы, постигшей чеченцев, ингушей, балкарцев, крымских татар…
Во время войны Берия был представителем Ставки Верховного Главнокомандующего на Северо-Кавказском фронте и жил у Даниялова, который и тогда уже был секретарем Дагестанского обкома. Вряд ли можно сказать, что они подружились, но, во всяком случае, отношения были не только официальные. Поэтому, почуяв, что дело пахнет керосином, Даниялов сразу кинулся в Москву, к своему другу Лаврентию. Тот не скрыл от него, как обстоит дело.
– ОН все уже решил, – сказал Берия. – Вся территория до Дербента останется в РСФСР, а от Дербента – отойдет к Азербайджану. Народ будет выслан. Готовься.
– Неужели ничего нельзя сделать? – спросил Даниялов, прекрасно понимая, что если ОН уже решил, любые разговоры на эту тему бесполезны. Но Берия вдруг подал ему некоторую надежду.
– Один я ничего не могу, – сказал он. – Но я устрою тебе встречу с Георгием. (Имелся в виду Маленков.) Если Георгий согласится, вдвоем мы попробуем… Оставайся пока в Москве и жди.
И Даниялов стал ждать.
И вот в один прекрасный день ему объявили, что товарищ Маленков его примет. Встреча, которую он так долго ждал, к которой с трепетом готовился, наконец состоялась.
Восточный человек, он начал издалека. Рассказывал о трудовом подъеме, с которым народы Дагестана приступили к весеннему севу. О строительстве железной дороги, которая должна была пройти через Дагестан…
Маленков слушал его вполуха. Вопрос был решен, и все, о чем говорил секретарь обкома обреченной республики, не имело никакого значения. Но тут – без нажима, тем же деловым, будничным тоном – Даниялов сказал:
– Собираемся отметить круглую дату выступления товарища Сталина, лично провозгласившего автономию Дагестана.
Маленков встрепенулся:
– Как это – лично?
– Лично. 13 ноября 1920 года выступал в Темир-Хан-Шуре, в местном театре.
– Речь опубликована?
Даниялов достал и положил на стол заранее припасенную книгу Отца Народов, где специальной закладкой была отмечена названная речь.
Быстро проглядев заложенную страницу, Маленков встал, протянул Даниялову руку для рукопожатия и сказал:
– Езжайте, товарищ Даниялов, домой и спокойно работайте.
Вопрос о высылке народов Дагестана в места не столь отдаленные больше не поднимался.
Этот рассказ Семена Израилевича я вспомнил однажды в разговоре со своим другом – дагестанским (точнее – кумыкским) писателем Магометом-Султаном Яхъяевым. Магомет-Султан жаловался, что Даниялов, который возглавлял Дагестанский обком на протяжении четверти века, будучи по национальности аварцем, неизменно выдвигал аварцев и оттеснял на второй план кумыков, хотя, как он уверял, по справедливости именно кумыки должны были бы играть в Дагестане ведущую роль. Несправедливость эта коснулась и истории Дагестана: всячески подчеркивалась роль Махача Дахадаева, даже столицу республики назвали его именем (Махачкала), потому что Махач был аварцем. А именем кумыка Уллубия Буйнакского назвали Темир-Хан-Шуру, заглохшую и прозябающую ныне бывшую столицу края. Поэтому и книга Магомета-Султана, главным героем которой был Буйнакский, обкомом не очень поддерживалась. Хотя это явно несправедливо: ведь Уллубий Буйнакский был большевик, а прославленный Махач даже и большевиком-то не был – был он то ли меньшевик, то ли эсер. (Историк, как он себя называл, автор нескольких романов о революции и гражданской войне на Северном Кавказе, разницу между меньшевиками и эсерами Магомет-Султан представлял себе смутно. На мой вопрос: кем же все-таки был Махач, меньшевиком или эсером, он ответил: «Это ваши русские дела, я в этом плохо понимаю».)
И вот, когда Магомет-Султан завел однажды в очередной раз эту свою пластинку про Даниялова, при котором на первые роли неизменно выдвигались аварцы, а кумыки, лезгины и представители прочих народов республики оттеснялись на обочину, я сказал:
– Что ни говори, а ведь этот Даниялов, которого ты так не любишь, все-таки вас спас.
– Кого спас? От чего спас?
– От ссылки.
Я уже предвкушал, как поразится Магомет-Султан, услышав сейчас в моем пересказе рассказ Липкина.
– Ведь Сталин и вас тоже собирался выслать. Как чеченцев, как ингушей, как крымских татар…
Магомет-Султан поднял на меня глаза, в которых светилось искреннее изумление:
– А нас за что?
* * *
Насчет того, «за что» были сосланы чеченцы, ингуши, крымские татары и калмыки, слухи ходили разные. Но главное идеологическое обоснование вождь дал лично – в свойственной ему образной форме.
– В известной народной песне, – сказал он на каком-то кремлевском банкете, – сказано: «За столом никто у нас не лишний». Но жизнь показала, что есть лишние за нашим столом.
А уж кого надо объявить этим «лишним», решал он сам. О чем несколько позже с легким ужасом, но и с некоторым даже восторгом сказал Александр Трифонович Твардовский:
Он мог на целые народы
Обрушить свой державный гнев.
Кстати, о той самой «народной песне», на которую сослался вождь, объясняя природу своего державного гнева.
Когда этот его державный гнев коснулся евреев, народная молва внесла в нее – в ту самую ее строку – такое небольшое изменение:
За столом никто у нас не Лифшиц!
Эту шутку, надо полагать, придумали сами евреи. Государственный антисемитизм был тогда только в зачатке, и они еще смеялись.
Наверняка они же выдумали и такой тогдашний анекдот:
► – Что общего у Сталина с Моисеем?
– Моисей вывел евреев из Египта, а Сталин – из Политбюро.
Но в 49-м, а уж тем более в январе 53-го стало уже не до смеха. Хотя поводов для юмора и тогда было предостаточно.
Вот, например, такая незатейливая история.
Ранним утром 13 января 1953 года…
Но сперва надо напомнить, что принесла с собой эта дата. А принесла она вместе с утренними газетами сообщение о разоблачении чудовищного заговора врачей-убийц. Виднейшие представители отечественной медицины обвинялись в том, что злодейски умертвили ближайших соратников Сталина – Жданова и Щербакова, и если бы не бдительность наших славных органов государственной безопасности, теми же изощренно-коварными способами отправили бы на тот свет и всех прочих его соратников, а затем и его самого. В перечне имен названных в этом сообщении злодеев доминировали еврейские фамилии: Фельдман, Эттингер, Вовси, Коган… Коганов было даже двое. И хотя упоминался в этом перечне и знаменитый русский врач – профессор Виноградов, сообщение не оставляло ни малейших сомнений насчет того, КТО был душой и главной действующей силой этого вселенского заговора.
Сценарий дальнейшего развития событий был уже написан. Осужденных «убийц в белых халатах» должны были повесить на Красной площади, после чего по всей стране прокатилась бы волна еврейских погромов. И тогда, спасая уцелевших евреев от справедливого гнева народного, их сослали бы в места отдаленные, где уже загодя строились для них бараки.
13 января этот сценарий во всех деталях и подробностях, разумеется, еще никому не был известен. Но зловещий смысл сообщения был очевиден. О том, затронет ли дальнейшее развитие событий всех «лиц еврейской национальности», или в водоворот грядущих бедствий будут втянуты лишь некоторые – наиболее заметные, предстояло только гадать.
И вот в этот роковой день, ранним утром 13 января 1953 года в квартире театрального критика Константина Рудницкого, к слову сказать, за несколько лет до этого (в сорок девятом) причисленного к «космополитам», раздался телефонный звонок.
Сняв трубку и произнеся традиционное «Я слушаю», критик узнал голос близкого своего приятеля, известного московского репортера Наума Мара, которого злые языки наградили прозвищем «Трижды еврей Советского Союза». (Прозвали его так потому, что подлинная его фамилия – «Мармерштейн» – состояла как бы из трех еврейских фамилий.) Помимо этого прозвища, Мар был знаменит бурным темпераментом и неумением держать язык за зубами.
Опасаясь, что «трижды еврей» наговорит сейчас много лишнего (а он почти не сомневался, что его телефон прослушивается), Костя решил держаться с ним сухо, даже холодно, и, уж само собой, ни в какие обсуждения газетных новостей ни в коем случае не вступать.
Но мудрое это решение ему не помогло.
– Костя! Ты уже читал газеты? Что ты молчишь? Сообщение про врачей читал? – сразу взял быка за рога «трижды еврей».
Деваться было некуда: ответишь, что не читал, тот начнет пересказывать и, разумеется, комментировать. Уж лучше сказать, что читал.
– Читал, – сдержанно ответил он.
– Я надеюсь, ты понял, что это значит?
– Да, конечно, – так же сдержанно ответил Костя.
– Что конечно? Что ты понял? Я вижу, что ничего ты не понял. Так вот, Костя! Слушай меня внимательно!.. Ты должен вести себя так, как будто к тебе все это никакого отношения не имеет.
– Но ведь это и в самом деле никакого отношения ко мне не имеет, – сказал Костя, стараясь, чтобы его ответ звучал как можно простодушнее.
– Слушай, Костя! – разозлился «трижды еврей». – Не валяй дурака! Ты ведь прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Так вот, заруби, пожалуйста, себе на носу! Ты должен вести себя так, как будто тебя все это совершенно не касается. Как будто к тебе лично – повторяю, к тебе лично – это никакого отношения не имеет. Ты меня понял?
При мысли, что этот идиотский диалог кто-то (не просто «кто-то», а известно, КТО!) слушает, у Кости по спине потекла струйка холодного пота.
– Но ведь ко мне лично все это действительно… – снова начал он.
Договорить ему не удалось. На него обрушился такой поток ругательств, обвинений в слепоте, идиотизме, непонимании, где он живет и что вокруг него происходит, а также многословных раздраженных объяснений, чем это непонимание ему грозит, что он не нашел в себе сил продолжать этот разговор и в смятении повесил трубку. На душе у него было муторно. Он почти не сомневался, что эта история наверняка будет чревата для него самыми дурными последствиями.
Но, слава богу, пронесло. То ли подслушка плохо работала, то ли у слушавших руки до всех не доходили. А вскоре умер Сталин, врачей выпустили на свободу, и народ-языкотворец подвел всем этим событиям такой стихотворный итог
Дорогой товарищ Вовси,
Друг ты наш и брат,
Оказалось, что ты вовсе
И не виноват.
Дорогой товарищ Коган,
Кандидат наук!
Виновата эта погань —
Лидка Тимашук.
Дорогой товарищ Фельдман —
Ухо-горло-нос,
Ты держал себя, как Тельман,
Идя на допрос…
Были, кажется, у этой народной песни и другие куплеты, но я их не помню.
* * *
Как видите, смеяться и веселиться мы не переставали даже в самые жуткие и трагические моменты нашей истории. Но это, правда, уже потом, когда «врачи-убийцы» были реабилитированы. Песня, несколько куплетов которой я тут припомнил, была чем-то вроде вздоха облегчения после пережитого ужаса. Слава богу, пронесло! Можно, значит, и посмеяться.
Ну, а позже, когда государственный антисемитизм, пережив свой кровавый пик, стал бытом, пошла уже мощная волна анекдотов на еврейскую тему. Особенно когда началась еврейская эмиграция.
► – В чем дело, товарищ Рабинович? – спрашивают у Рабиновича то ли в ОВИРе, то ли в КГБ, – почему вы вдруг решили покинуть Родину?
Рабинович, ссылаясь на склероз и вообще плохую память, отвечает, что забыл, по какой причине вдруг решился подать на отъезд.
– Может быть, у вас работа была не соответствующая вашей квалификации?
– Да нет, работа у меня была прекрасная: я был главным инженером на большом заводе.
– Может быть, квартирные условия?
– И квартира отличная. Четыре светлые комнаты. Все удобства, балкон…
– Так что же все-таки вас толкнуло на отъезд?
– Хоть убей, не помню… Склероз, знаете ли… Совсем память отшибло…
– Может быть, вам хотелось иметь дачу? Машину?
– Да нет, дача у меня была. И машина тоже…
– Так чего же тебе не хватало, жидовская морда! – взрывается начальник.
– О! – бьет себя по лбу Рабинович. – Вспомнил!
А вот еще один анекдот, в котором фигурирует эта классическая еврейская фамилия. На этот раз не выдуманный, а подлинный, самый что ни на есть реальный. (С полной уверенностью, впрочем, утверждать это я не могу – за что купил, за то продаю.)
В Советском Союзе шахматный гроссмейстер, участвовавший в матче на звание чемпиона мира, играл не только со своим партнером, но и с Государством. Условия этой игры были хорошо известны. Вот, например, берут у кандидатов в чемпионы интервью. В числе задаваемых вопросов не последнее место занимает такой:
– Ваша любимая книга?
Гроссмейстер Карпов, не колеблясь, отвечает.
– «Как закалялась сталь» Николая Островского.
А гроссмейстер Корчной, то ли по недостаточно ясному пониманию правил игры, то ли одержимый бесом гордыни, называет роман Хемингуэя «По ком звонит колокол».
Вот вам уже очко (а может, даже и не одно) в пользу Карпова.
Все гроссмейстеры, не желавшие – или не умевшие – считаться с этими правилами, в конце концов терпели поражение. И только один из них сумел одержать победу: Гарри Каспаров. Правда, это было уже на заре новой эпохи. Да и Гарри тоже одно – главное! – правило все-таки принял во внимание: от фамилии, доставшейся ему от родителя («Вайнштейн»), вынужден был отказаться – взял фамилию матери. Оставаться Вайнштейном в тех условиях – это было все равно что играть без ладьи. Может быть, даже без ферзя.