Текст книги "Советская поэзия. Том второй"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
АЛЕКСАНДР КУШНЕР{205}
(Род. в 1936 г.)
* * *
Когда тот польский педагог,
В последний час не бросив сирот,
Шел в ад с детьми и новый Ирод
Торжествовать злодейство мог,
Где был любимый вами бог?
Или, как думает Бердяев,
Он самых слабых негодяев
Слабей, заоблачный дымок?
Так, тень среди других теней,
Чудак, великий неудачник.
Немецкий рыжий автоматчик
Его надежней и сильней,
А избиением детей
Полны библейские преданья,
Никто особого вниманья
Не обращал на них, ей-ей.
Но философии урок
Тоски моей не заглушает,
И отвращенье мне внушает
Нездешний этот холодок.
Один возможен был бы бог,
Идущий в газовые печи
С детьми, под зло подставив плечи,
Как старый польский педагог.
* * *
Четко вижу двенадцатый век.
Два-три моря да несколько рек.
Крикнешь здесь – там услышат твой голос.
Так что ласточки в клюве могли
Занести, обогнав корабли,
В Корнуэльс из Ирландии волос.
А сейчас что за век, что за тьма!
Где письмо? Не дождаться письма.
Даром волны шумят, набегая.
Иль и впрямь европейский роман
Отменен, похоронен Тристан?
Или ласточек нет, дорогая?
* * *
Сентябрь выметает широкой метлой
Жучков, паучков с паутиной сквозной,
Истерзанных бабочек, ссохшихся ос,
На сломанных крыльях разбитых стрекоз,
Их круглые линзы, бинокли, очки,
Чешуйки, распорки, густую пыльцу,
Их усики, лапки, зацепки, крючки,
Оборки, которые были к лицу.
Сентябрь выметает широкой метлой
Хитиновый мусор, наряд кружевной,
Как если б директор балетных теплиц
Очнулся и сдунул своих танцовщиц.
Сентябрь выметает метлой со двора,
За поле, за речку и дальше, во тьму,
Манжеты, застежки, плащи, веера,
Надежды на счастье, батист, бахрому.
Прощай, моя радость! До кладбища ос,
До свалки жуков, до погоста слепней,
До царства Плутона, до высохших слез,
До блеклых, в цветах, элизейских полей!
* * *
О слава, ты так же прошла за дождями,
Как западный фильм, не увиденный нами,
Как в парк повернувший последний трамвай, —
Уже и не надо. Не стоит. Прощай!
Сломалась в дороге твоя колесница,
На юг улетела последняя птица,
Последний ушел из Невы теплоход.
Я вышел на Мойку: зима настает.
Нас больше не мучит желание славы,
Другие у нас представленья и нравы,
И милая спит, и в ночной тишине
Пусть ей не мешает молва обо мне.
Снежок выпадает на город туманный.
Замерз на афише концерт фортепьянный.
Пружины дверной глуховатый щелчок.
Последняя рифма стучится в висок.
Простимся без слов, односложно и сухо.
И музыка медленно выйдет из слуха,
Как после купанья вода из ушей,
Как маленький, теплый, щекотный ручей.
* * *
Кто-то плачет всю ночь.
Кто-то плачет у нас за стеною.
Я и рад бы помочь —
Не пошлет тот, кто плачет, за мною.
Вот затих. Вот опять.
– Спи, – ты мне говоришь, – показалось.
Надо спать, надо спать.
Если б сердце во тьме не сжималось!
Разве плачут в наш век?
Где ты слышал, чтоб кто-нибудь плакал?
Суше не было век.
Под бесслезным мы выросли флагом.
Только дети – и те,
Услыхав: «Как не стыдно?» – смолкают.
Так лежим в темноте
Лишь часы на столе подтекают.
Кто-то плачет вблизи.
– Спи, – ты мне говоришь, – я не слышу.
У кого ни спроси —
Это дождь задевает за крышу.
Вот затих. Вот опять.
Словно глубже беду свою прячет.
А начну засыпать,
– Подожди, – говоришь, – кто-то плачет!
КРУЖЕВО
Суконное с витрины покрывало
Откинули – и кружево предстало
Узорное, в воздушных пузырьках.
Подобье то ли пены, то ли снега.
И к воздуху семнадцатого века
Припали мы на согнутых руках.
Притягивало кружево подругу.
Не то чтобы я предпочел дерюгу,
Но эта роскошь тоже не про нас.
Про Ришелье, сгубившего Сен-Мара.
Воротничок на плахе вроде пара.
Сними его – казнят тебя сейчас.
А все-таки как дышится! На свете
Нет ничего прохладней этих петель,
Сквожений этих, что ни назови.
Узорчатая иглотерапия.
Но и в стихах воздушная стихия
Всего важней, и в грозах, и в любви.
Стих держится на выдохе и вдохе,
Любовь – на них, и каждый сдвиг в эпохе.
Припомните, как дышит ночью сад!
Проколы эти, пропуски, зиянья,
Наполненные плачем содроганья.
Что жизни наши делают? Сквозят.
Опомнимся. Ты, кажется, устала?
Суконное накинем покрывало
На кружево – и кружево точь-в-точь
Песнь оборвет, как песенку синица,
Когда на клетку брошена тряпица:
День за окном, а для певуньи – ночь.
НИКОЛАЙ РУБЦОВ{206}
(1936–1971)
ДОБРЫЙ ФИЛЯ
Я запомнил, как диво,
Тот лесной хуторок,
Задремавший счастливо
Меж звериных дорог…
Там в избе деревянной,
Без претензий и льгот,
Так, без газа, без ванной,
Добрый Филя живет.
Филя любит скотину,
Ест любую еду,
Филя ходит в долину,
Филя дует в дуду!
Мир такой справедливый,
Даже нечего крыть…
– Филя! Что молчаливый?
– А о чем говорить?
ТИХАЯ МОЯ РОДИНА
В. Белову
Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи…
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.
– Где же погост? Вы не видели?
Сам я найти не могу. —
Тихо ответили жители:
– Это на том берегу.
Тихо ответили жители,
Тихо проехал обоз.
Купол церковной обители
Яркой травою зарос.
Там, где я плавал за рыбами,
Сено гребут в сеновал:
Между речными изгибами
Вырыли люди канал.
Тина теперь и болотина
Там, где купаться любил…
Тихая моя родина,
Я ничего не забыл.
Новый забор перед школою,
Тот же зеленый простор,
Словно ворона веселая,
Сяду опять на забор!
Школа моя деревянная!..
Время придет уезжать —
Речка за мною туманная
Будет бежать и бежать.
С каждой избою и тучею,
С громом, готовым упасть,
Чувствую самую жгучую,
Самую смертную связь.
ПРОЩАЛЬНАЯ ПЕСНЯ
Я уеду из этой деревни…
Будет льдом покрываться река,
Будут ночью поскрипывать двери,
Будет грязь на дворе глубока.
Мать придет и уснет без улыбки…
И в затерянном сером краю
В эту ночь у берестяной зыбки
Ты оплачешь измену мою.
Так зачем же, прищурив ресницы,
У глухого болотного пня
Спелой клюквой, как добрую птицу,
Ты с ладони кормила меня?
Слышишь, ветер шумит по сараю?
Слышишь, дочка смеется во сне?
Может, ангелы с нею играют
И под небо уносятся с ней…
Не грусти! На знобящем причале
Парохода весною не жди!
Лучше выпьем давай на прощанье
За недолгую нежность в груди.
Мы с тобою как разные птицы!
Что ж нам ждать на одном берегу?
Может быть, я смогу возвратиться,
Может быть, никогда не смогу.
Ты не знаешь, как ночью по тропам
За спиною, куда ни пойду,
Чей-то злой, настигающий топот
Все мне слышится, словно в бреду.
Но однажды я вспомню про клюкву,
Про любовь твою в сером краю
И пошлю вам чудесную куклу,
Как последнюю сказку свою.
Чтобы девочка, куклу качая,
Никогда не сидела одна.
– Мама, мамочка! Кукла какая!
И мигает, и плачет она…
ЗВЕЗДА ПОЛЕЙ
Звезда полей во мгле заледенелой,
Остановившись, смотрит в полынью.
Уж на часах двенадцать прозвенело,
И сон окутал родину мою…
Звезда полей! В минуты потрясений
Я вспоминал, как тихо за холмом
Она горит над золотом осенним,
Она горит над зимним серебром…
Звезда полей горит, не угасая,
Для всех тревожных жителей земли,
Своим лучом приветливым касаясь
Всех городов, поднявшихся вдали.
Но только здесь, во мгле заледенелой,
Она восходит ярче и полней,
И счастлив я, пока на свете белом
Горит, горит звезда моих полей…
АРАМАИС СААКЯН{207}
(Род. в 1936 г.)
С армянского
ЛЮДИ
О, звездный жар!..
Но при твоем рожденье
Не звезды – люди радовались щедро.
И помощи, поддержки, снисхожденья
Ты у людей просил, а не у ветра.
О, праздничность деревьев!..
Но плясали
У вас на свадьбе люди, пели, пили…
Полет орла красив под небесами.
Летел ты в небо. Люди возносили.
А смерть подступит к твоему порогу, —
Случится это так или иначе, —
На их плечах отправишься в дорогу,
Не горы – люди о тебе заплачут.
И если вспомнят о тебе не скоро,
Спустя года, – похвалят ли, осудят, —
То вспомнят не деревья и не горы,
Не ветер и не звезды —
Только люди…
ЕРЕВАН
Горит твоя под синевой
Чистейшая струя!
Да будет светлым полдень твой
И светлой ночь твоя.
В мечтах, во сне и наяву,
В толпе и в тишине —
Не знаю, я ль в тебе живу
Иль ты живешь во мне?
О Ереван, моя звезда,
Мой дом, мой кров, мой путь!
Пройду, исчезну навсегда,
А ты – вовек пребудь…
КРАСОТА
Я думаю, вопрос предельно ясен:
Конечно, малышами мир прекрасен.
Прекрасен он и теми, несомненно,
Кто в школу ходит, – нашей юной сменой.
Прекрасен мир и ярок неизменно
Влюбленными – со всех широт Вселенной.
Прекрасен он – о том скажу без риска
Великою любовью материнской.
Прекрасен мир умелыми руками:
И землепашцами, и моряками.
Проверено веками – спор напрасен:
Седыми стариками мир прекрасен…
* * *
Хотел бы я от кочек и колдобин
Твой путь очистить, милая моя,
Чтоб, радуясь, что прям он и удобен,
Не знала ты, что это сделал я.
Хотел бы я, ночною мглой объятый,
Класть на окно твое охапки роз,
Чтоб на рассвете в руки их брала ты,
Не зная, что их я тебе принес.
И если смерть тебе расставит сети,
Пусть на пути ей встанет жизнь моя,
Чтоб долго-долго ты жила на свете,
Не зная, что и это сделал я.
ОЛЖАС СУЛЕЙМЕНОВ{208}
(Род. в 1936 г.)
ЖАРА
Ах, какая женщина,
Руки раскидав,
Спит под пыльной яблоней.
Чуть журчит вода.
В клевере помятом сытый шмель гудит,
Солнечные пятна бродят по груди.
Вдоль арыка тихо еду я в седле.
Ой, какая женщина! Косы на земле!
В сторону смущенно
Смотрит старый конь.
Солнечные пятна шириной в ладонь…
‹1962›
АЙНАЛАЙН
Обращение к дорогому человеку – айналайн. «Кружусь вокруг тебя» – подстрочный перевод. «Принимаю твои болезни» и «любовь моя» – смысловые переводы.
Кочую по черно-белому свету.
Мне дом двухэтажный построить советуют,
а я, как удастся какая оказия,
мотаюсь по Африкам, Франциям, Азиям.
В Нью-Йорке с дастанами выступаю,
в Алеппо арабам глаза открываю,
вернусь,
и в кармане опять —
ни копья;
копье заведется —
опять на коня!
Последний ордынец
к последнему морю!
На карту
проливы, саванны и горы!
А нас хоронили – ногами на запад,
лежат миллиарды – ногами на запад
под желтым покровом монгольской степи —
тумены ногаев, найманов, казахов, – не зная,
что
Азия западней
Запада.
Запад —
восточней Китайского моря,
а нас хоронили ногами на запад!..
Шумит за спиною последнее море.
Кружись, айналайн, Земля моя!
Как никто,
я сегодня тебя понимаю,
все болезни твои
на себя принимаю,
я кочую, кружусь по дорогам твоим…
‹1962›
* * *
Эдуард Багрицкий птиц любил.
В кабинете маленьком орали
попугаи, кенары, ульбилы, чижики…
Молчал – караторгай
Жаворонок из Тургайской области,
он степям своим давно наскучил.
Мы ему: «Лети на юг!»
Не хочет.
Прячется, дрожит
в Тургайской области. Ежится.
Зимою там бураны.
Неприятные, по десять баллов.
В шерсть (как в сено) на спине барана
закопается и дрыхнет, баловень.
А чабан поймал, полузамерзшего,
и отдал проезжему газетчику.
Тот продал караторгая летчику,
летчик – подарил.
Поэт поморщился, но подарок принял,
сунул в клетку, в дальний угол, на пол.
Чай распили.
Гость поправил синюю пилотку.
Улыбнулся. Улетел.
Разбился.
И Багрицкий в телеграмму плакал.
Кенары кричали, попугаи равнодушно брякали:
«Дурак».
На полу молчал караторгай.
Он молчал, мой жаворонок черный.
О, молчанье – это тоже голос.
Он молчал. Он потерял еще раз
свой Тургай, заснеженную область.
Улыбаюсь жизне любым гениям!
Договоры с жизнью расторгая,
Человек припас на случай кенара
и навечно взял караторгая.
И когда я приезжаю в область,
я подолгу слушаю ночами:
жаворонок под огромным облаком
голосит о летчике молчаньем.
‹1963›
РАЗЛИВ
По азимуту кочевых родов,
по карте, перечеркнутой
историей,
по серым венам
древних городов
я протекаю
бурой каплей донора. Приятно, знаешь,
глянуть на года,
возвысить степь, не унижая горы,
схватить ладонь твою и нагадать
тебе дорогу дальнюю и город.
Жарища.
Дремлет в будке старшина,
чем пешеходы, кажется, довольны.
Я город прохожу. Вдруг —
– тишина.
И крик —
громадная улыбка Волги.
По берегу улыбчивой земли иду травой.
И знаю, что надолго влюбляюсь
в этот город, в эту Волгу.
Все предсказанья – чушь, когда – разлив.
‹1964›
КРУГЛАЯ ЗВЕЗДА
Под круглой плоскостью степи
углами дыбятся породы.
Над равнодушием степи
встают взволнованные руды,
как над поклоном —
голова,
как стих,
изломанный углами.
Так в горле горбятся слова
о самом главном.
Далекое уводит нас.
Все близкое
кругло, как воздух,
За миллионы лет от глаз – углами
голубые звезды.
Нас от звезды
спасают крыши, но мы ломаем —
и летим.
Над вдохновенными горами
унылый круг луны потух.
И молнии кардиограммой
отмечены уступы туч.
И радуга
не коромысло, она острей углов любых.
Нас обвиняют в легкомыслии, а мы —
фанатики в любви!
Мы долетаем!
И встречают – равнина. Поле. Борозда.
Изломы гор. Зигзаги чаек.
Простая круглая звезда.
‹1964›
* * *
Я видел,
как лебедь подался на юг —
зажить на лиманах,
ушел, как на высылку,
от пастбищ вороньих уехал,
от вьюг.
Вернулся весной, когда озеро высохло.
Живут мои птицы на голом такыре,
ночами кричат голосами такими!
Дерутся и плачут они от позора,
а рядом
сверкают чужие озера.
Но лебедь, он – горд и упрям, как собака,
он посуху будет скитаться и плакать,
поверит в сайгака,
в шакалью судьбину!..
Я вас понимаю, я вас не покину.
И тех, кто озяб за горами-долами
в дождях по колено, в болотах по горло,
согреет надежд ваших белое пламя.
Машите крылами
в любую погоду.
‹1973›
ДОНДОК УЛЗЫТУЕВ{209}
(Род. в 1936 г.)
С бурятского
ИЗ ЦИКЛА «ПЯТНАДЦАТЬ ПЕСЕН»
*
Я слышал однажды в бурятской степи
песню не песню, стихи не стихи.
Тихо качаясь на черном коне,
старый бурят напевал мне:
– Этой земли высока трава,
над этой травой высока синева
Но ты, мой друг, не забудь одного:
народ – он вечно превыше всего!
Я столько уже по земле хожу.
Весь мир обойти я готов!
Какие мысли – узнать я хочу —
скрыты в головках цветов.
Мелодии листьев и птичьи песни
звучат и владеют мной,
и пьяный я от запаха ая-ганга —
травы хмельной.
– А можно ли вечно жить? —
я спросил старика настойчиво и тревожно.
Старец трубку свою погасил и тихо ответил: —
Можно…
Запомни, парень, советы мои —
добром отвечай на добро земли.
И станешь жить, как советую я, —
не будет жизнь быстротечна.
Тело твое не запросит земля,
и будешь ты жить вечно…
*
Камушек в речку кидаю…
Она
звенит, твои ноги целуя.
Речка искусно, словно струна,
натянута вдоль Шибертуя.
Зайди в эту ясную воду босая,
на волны ее цветы бросая, и спой…
Пусть песенки этой слова плывут,
как плывут цветы и трава,
мимо лесов и мимо скал,
мимо степей, среди гор зажатых,
в Хилок, в Селенгу, а потом в Байкал,
где скрыта душа бурята.
Тайге, где сплетенья легенд и ветвей,
полям, где владенья перепела,
каждое слово песни твоей
речкою будет передано.
Да, музыкальные реки у нас!
Давайте споем же прямо сейчас,
чтоб слышалась песня издалека,
звонкая, словно эта река!
ИМАНТ АУЗИНЬ{210}
(Род. в 1937 г.)
С латышского
* * *
Безлиственные, серые аллеи…
А тут еще мороз придет, начнет кусать.
Под пеплом тягот души еле тлеют.
Гряди, рассвет, чтоб пепел разбросать!
Ведь кто-то на такой извечный
Вопрос: «Зачем?» – ответить нам велит.
Схвати-ка заступ, – вот он, скоротечный
И горький миг, как мерзлый ком земли.
Живу и вроде становлюсь беднее —
Быстрее годы стали мельтешить.
Ваш блеск, мгновения, бледнее и бледнее,
И нет желанья вас остановить.
Воспоминания?! Любовь и та желтеет.
А пламенный порыв – остывшая зола.
Лишь иногда несмело посветлеет
Полоска неба – празднично ала.
Сомнениям платил бы дань я,
Когда бы образ твой мне перестал светить!
Живу не ради вас, воспоминания.
Я вспоминаю, чтобы жить.
‹1969›
КОНФЕТЫ, ПЕЧЕНЬЕ, СЕРЕБРЯНЫЕ БУМАЖКИ
На могиле детей замученных дети сложили:
конфеты, печенье, бумажки серебряные —
лучшую часть своего богатства.
Обычай древний! Но разве дети об этом думают?
Они хотят порадовать души детей,
что, может, глядят вот тем одуванчиком
либо падают птичьей трелью из синевы небес.
Полакомьтесь, поиграйте и вы, замученные!
Вашей крови горячие реки выпиты армией фюрера.
Вы рядом с бойцами покоитесь.
Кто-то уносит конфеты, печенье, серебряные бумажки
и протирает могильные плиты, все-таки это – кладбище.
Но на другое утро снова на детских могилах:
конфеты, печенье, серебряные бумажки.
Что толку твердить о древних поверьях,
о духах предков, о сердце людском?
На скромное рижское кладбище иду я солнечным днем апрельским,
когда обитают души в цветках одуванчиков, в птичьих трелях.
Вот они, эти могилы маленьких мучеников,
где детские руки сложили заботливо: конфеты, печенье,
бумажки серебряные.
‹1971›
НЕПРЕХОДЯЩЕЕ
1
Глядел я в бездонное небо дня
И в небо ночное, звездами горящее.
Кто-то сказал мне:
«Вот эти светила —
Нечто непреходящее».
Под этим морем далеких огней
Можно любить, сомневаться, верить,
Но вот не дано мне их никогда,
Л им – меня своим веком мерить.
И я свой взгляд опустил долу,
Глядя на кроны ив шелестящие.
Кто-то сказал мне:
«Ивы тоже —
Нечто непреходящее».
Знаю, они все снова и снова
Стремятся в зеленый наряд обрядиться.
Их соки могли бы течь в моих жилах,
А кровь моя —
В их стволах струиться.
Я взгляд опускал все ниже и ниже,
Туда, где толпа растекалась гудящая.
Кто-то сказал мне:
«Там братья твои,
Люди тоже – непреходящее».
2
Ах! – я печально развел руками, —
Поверив в движение, люди не помнят
О смерти, но я-то не раз видел,
Как этих людей в могилах хоронят.
Не раз я слыхал их грустную песню,
Спетую перед последней чертою:
«Я строю дом себе дерева белого,
Крою крышу себе муравою».
Мой собеседник умолк на мгновение,
Потом сказал: «Что же, время умеет
Сгибать нас, но в людях есть нечто такое,
Что никогда не стареет:
Свои мечты, уходя из мира,
Передают они в мир приходящим.
Есть всегда в любом человеке
Частица непреходящего».
3
Я слышал, как девушка песню пела,
Я видел, как яблоньку дед растил,
Они какую-то тайну знают
И ей пути пролагают в мир.
К ним я пойду, и пойду я с ними
Дорогою полдня, от зноя звенящего.
Я знаю: в светилах, ивах и людях
Пульсирует непреходящее!
‹1972›
БЕЛЛА АХМАДУЛИНА{211}
(Род. в 1937 г.)
ГАЗИРОВАННАЯ ВОДА
Вот к будке с газированной водой,
всех автоматов баловень надменный,
таинственный ребенок современный
подходит, как к игрушке заводной.
Затем, самонадеянный фантаст,
монету влажную он опускает в щелку
и, нежным брызгам подставляя щеку,
стаканом ловит розовый фонтан.
О, мне б его уверенность на миг
и фамильярность с тайною простою!
Но нет, я этой милости не стою,
пускай прольется мимо рук моих.
А мальчуган, причастный чудесам,
несет в ладони семь стеклянных граней,
и отблеск их летит на красный гравий
и больно ударяет по глазам.
Робея, я сама вхожу в игру,
и поддаюсь с блаженным чувством риска
соблазну металлического диска,
и замираю, и стакан беру.
Воспрянув из серебряных оков,
родится омут сладкий и соленый,
неведомым дыханьем населенный
и свежей толчеею пузырьков.
Все радуги, возникшие из них,
пронзают небо в сладости короткой,
и вот уже, разнеженный щекоткой,
семь вкусов спектра пробует язык.
И автомата темная душа
взирает с добротою старомодной,
словно крестьянка, что рукой холодной
даст путнику напиться из ковша.
‹1960›
МОТОРОЛЛЕР
Завиден мне полет твоих колес,
о мотороллер розового цвета!
Слежу за ним, не унимая слез,
что льют без повода в начале лета.
И девочке, припавшей к седоку
с ликующей и гибельной улыбкой,
кажусь я приникающей к листку,
согбенной и медлительной улиткой.
Прощай! Твой путь лежит поверх
меня и меркнет там, в зеленых отдаленьях.
Две радуги, два неба, два огня,
бесстыдница, горят в твоих коленях.
И тело твое светится сквозь плащ,
как стебель тонкий сквозь стекло и воду.
Вдруг из меня какой-то странный плач
выпархивает, пискнув, на свободу.
Так слабенький твой голосок поет,
и песенки мотав так прост и вечен.
Но, видишь ли, веселый твой полет
недвижностью моей уравновешен.
Затем твои качели высоки
и не опасно головокруженье,
что по другую сторону доски
я делаю обратное движенье.
Пока ко мне нисходит тишина,
твой шум летит в лужайках отдаленных.
Пока моя походка тяжела,
подъемлешь ты два крылышка зеленых.
Так проносись! – покуда я стою.
Так лепечи! – покуда я немею.
Всю легкость поднебесную твою
я искупаю тяжестью своею.
‹1960›
* * *
Влечет меня старинный слог.
Есть обаянье в древней речи.
Она бывает наших слов
и современнее и резче.
Вскричать: «Полцарства за коня!» —
какая вспыльчивость и щедрость!
Но снизойдет и на меня
последнего задора тщетность.
Когда-нибудь очнусь во мгле,
навеки проиграв сраженье,
и вот придет на память мне
безумца древнего решенье.
О, что полцарства для меня!
Дитя, наученное веком,
возьму коня, отдам коня
за пол-мгновенья с человеком,
любимым мною. Бог с тобой,
о конь мой, конь мой,
конь ретивый.
Я безвозмездно повод твой
ослаблю – и табун родимый
нагонишь ты, нагонишь там,
в степи пустой и порыжелой.
А мне наскучил тарарам
этих побед и поражений.
Мне жаль коня! Мне жаль любви!
И на манер средневековый
ложится под ноги мои лишь след,
оставленный подковой.
‹1959›
СЛОВО
«Претерпевая медленную юность,
впадаю я то в дерзость, то в угрюмость,
пишу стихи, мне говорят: порви!
А вы так просто говорите слово,
вас любит ямб, и жизнь к вам благосклонна», —
так написал мне мальчик из Перми.
В чужих потемках выключатель шаря,
хозяевам вслепую спать мешая,
о воздух спотыкаясь, как о пень,
стыдясь своей громоздкой неудачи,
над каждой книгой обмирая в плаче,
я вспомнила про мальчика и Пермь.
И впрямь – в Перми живет ребенок странный,
владеющий высокой и пространной,
невнятной речью. И когда горит огонь
созвездий, принятых над Пермью,
озябшим горлом, не способным к пенью,
ребенок этот слово говорит.
Как говорит ребенок! Неужели
во мне иль в ком-то, в неживом ущелье
гортани, погруженной в темноту,
была такая чистота проема,
чтоб уместить, во всей красе объема,
всезнающего слова полноту?
О нет, во мне – то всхлип, то хрип, и снова
насущный шум, занявший место слова
там, в легких, где теснятся дым и тень,
и шее не хватает мощи бычьей,
чтобы дыханья суетный обычай
вершить было не трудно и не лень.
Звук немоты, железный и корявый,
терзает горло ссадиной кровавой,
заговорю – и обагрю платок.
В безмолвии, как в землю, погребенной,
мне странно знать, что есть в Перми ребенок,
который слово выговорить мог.
‹1965›
УРОКИ МУЗЫКИ
Люблю, Марина, что тебя, как всех,
что, как меня, – озябшею гортанью
не говорю: тебя – как свет! как снег! —
усильем шеи, будто лед глотаю,
стараюсь вымолвить: тебя,
как всех, учили музыке. (О, крах ученья!
Как если бы, под богов плач и смех,
свече внушали правила свеченья.)
Не ладили две равных темноты:
рояль и ты – два совершенных круга,
в тоске взаимной глухонемоты
терпя иноязычие друг друга.
Два мрачных исподлобья сведены
в неразрешимой и враждебной встрече:
рояль и ты – две сильных тишины,
два слабых горла музыки и речи.
Но твоего сиротства перевес
решает дело. Что рояль? Он узник
безгласности, покуда в до-диез
мизинец свой не окунет союзник.
А ты – одна. Тебе – подмоги нет.
И музыке трудна твоя наука —
не утруждая ранящий предмет,
открыть в себе кровотеченье звука.
Марина, до! До – детства, до – судьбы,
до – ре, до – речи, до – всего, что после,
равно, как вместе мы склоняли лбы в
той общедетской предрояльной позе,
как ты, как ты, вцепившись в табурет, —
о, карусель и Гедике ненужность! —
раскручивать сорвавшую берет,
свистящую вкруг головы окружность.
Марина, это все – для красоты
придумано, в расчете на удачу
раз накричаться: я – как ты, как ты!
И с радостью бы крикнула, да – плачу.
‹1965›
МОЛОКО
Вот течет молоко. Вы питаетесь им.
Запиваете твердые пряники.
Захочу – и его вам открою иным,
драгоценным и редким, как праздники.
Молоко созревает в глубинах соска,
материнством скупым сбереженное,
и девчонка его, холодея со сна,
выпускает в ведерко луженое.
Я скажу вам о том, как она молода,
как снуют ее пальцы русалочьи,
вы вовек не посмеете пить молока,
не подумав об этой рязаночке.
Приоткройте глаза: набухают плоды
и томятся в таинственной прихоти.
Раздвигая податливый шорох плотвы,
осетры проплывают по Припяти.
Где-то плачет ребенок. Утешьте его.
Обнимите его, не замедлите.
Необъятна земля, но в ней нет ничего.
Если вы ничего не заметите.
МАЗУРКА ШОПЕНА
Какая участь нас постигла,
как повезло нам в этот час,
когда бегущая пластинка
одна лишь разделяла нас!
Сначала тоненько шипела,
как уж, изъятый из камней,
но очертания Шопена
приобретала все слышней.
И, тоненькая, как мензурка
внутри с водицей голубой,
стояла девочка-мазурка,
покачивая головой.
Как эта с бледными плечами,
по-польски личиком бела,
разведала мои печали
и на себя их приняла?
Она протягивала руки
и исчезала вдалеке,
сосредоточив эти звуки
в иглой расчерченном кружке.