Советская поэзия. Том второй
Текст книги "Советская поэзия. Том второй"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)
ЮРИЙ ЛЕВИТАНСКИЙ{113}
(Род. в 1922 г.)
БЕЛАЯ БАЛЛАДА
Снегом времени нас заносит – все больше белеем.
Многих и вовсе в этом снегу погребли.
Один за другим приближаемся к своим юбилеям,
белые, словно парусные корабли.
И не трубы, не марши, не речи, не почести пышные.
И не флаги расцвечиванья, не фейерверки вслед.
Пятидесяти орудий залпы неслышные.
Пятидесяти невидимых молний свет.
И три, навсегда растянувшиеся, минуты молчанья.
И вечным прощеньем пахнущая трава.
…Море Терпенья. Берег Забвенья. Бухта Отчаянья.
Последней Надежды туманные острова.
И снова подводные рифы и скалы опасные.
И снова к глазам подступает белая мгла.
Ну, что ж, наше дело такое – плывите, парусные!
Может, еще и вправду земля кругла.
И снова нас треплет качка осатанелая.
И оста и веста попеременна прыть.
…В белом снегу, как в белом тумане, флотилия белая.
Неведомо, сколько кому остается плыть.
Белые хлопья вьются над нами, чайки летают.
След за кормою, тоненькая полоса.
В белом снегу, как в белом тумане, медленно тают
попутного ветра не ждущие паруса.
* * *
Что делать, мой ангел, мы стали спокойней, мы стали смиренней.
За дымкой метели спокойно курится наш милый Парнас.
И вот наступает то странное время иных измерений,
где прежние мерки уже не годятся – они не про нас.
Ты можешь отмерить семь раз, и отвесить, и вновь перевесить,
и можешь отрезать семь раз, отмеряя при этом едва.
Но ты уже знаешь, как мало успеешь за год или десять,
и ты понимаешь, как много ты можешь за день или два.
Ты душу насытишь не хлебом единым и хлебом единым,
на миг удивившись почти незаметному их рубежу.
Но ты уже знаешь, о, как это горестно – быть не судимым,
и ты понимаешь при этом, как сладостно – о, не сужу!
Ты можешь отмерить семь раз, и отвесить, и вновь перемерить,
и вывести формулу, коей доступны дела и слова.
Но можешь поверить гармонию алгеброй и не поверить
свидетельству формул – ах, милая алгебра, ты не права!
Ты можешь беседовать с тенью Шекспира и с собственной тенью.
Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь.
Но ты уже знаешь, какие потери ведут к обретенью,
и ты понимаешь, какая удача в иной из потерь.
А день наступает такой и такой-то, и с крыш уже каплет,
и пахнут окрестности чем-то ушедшим, чего не избыть.
И нету Офелии рядом, и пишет комедию Гамлет
о некоем возрасте, как бы связующем быть и не быть.
Он полон смиренья, хотя понимает, что суть не в смиренье.
Он пишет и пишет, себя же на слове поймать норовя.
И трепетно светится тонкая веточка майской сирени,
как вечный огонь над бессмертной и юной душой соловья.
* * *
Всего и надо, что вглядеться – боже мой,
всего и дела, что внимательно вглядеться —
и не уйдешь, и никуда уже не деться
от этих глаз, от их внезапной глубины.
Всего и надо, что вчитаться – боже мой,
всего и дела, что помедлить над строкою —
не пролистнуть нетерпеливою рукою,
а задержаться, прочитать и перечесть.
Мне жаль не узнанной до времени строки.
И все ж строка – она со временем прочтется,
и перечтется много раз, и ей зачтется,
и все, что было в ней, останется при ней.
Но вот глаза – они уходят навсегда,
как некий мир, который так и не открыли,
как некий Рим, который так и не отрыли,
и не отрыть уже, и в этом вся печаль.
Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,
за то, что суетно так жили, так спешили,
что и не знаете, чего себя лишили,
и не узнаете, и в этом вся печаль.
А впрочем, я вам не судья. Я жил, как все.
Вначале слово безраздельно мной владело.
А дело после было, после было дело,
и в этом дело все, и в этом вся печаль.
Мне тем и горек мой сегодняшний удел —
покуда мнил себя судьей, в пророки метил,
каких сокровищ под ногами не заметил,
каких созвездий в небесах не разглядел!
* * *
Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен и тема угадана,
а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу, —
как в «Прощальной симфонии» – ближе к финалу – ты помнишь,
у Гайдна – музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу
и уходит – в лесу все просторней теперь – музыканты уходят —
партитура листвы обгорает строка за строкой —
гаснут свечи в оркестре одна за другой – музыканты уходят —
скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут одна за другой —
тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,
и по мере того как с осенних осин облетает листва,
все прозрачней становится лес, обнажая такие глубины,
что становится явной вся тайная суть естества, —
все просторней, все глуше в осеннем лесу – музыканты уходят —
скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача —
и последняя флейта замрет в тишине – музыканты уходят —
скоро-скоро последняя в нашем оркестре погаснет свеча…
Я люблю эти дни, в их безоблачной, в их бирюзовой оправе,
когда все так понятно в природе, так ясно и тихо кругом,
когда можно легко и спокойно подумать о жизни, о смерти, о славе
и о многом другом еще можно подумать, о многом другом.
ВСТУПЛЕНИЕ В КНИГУ «КИНЕМАТОГРАФ»
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет,
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль —
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, все бегут они, бегут —
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным. верю, плачу с ними заодно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно…
Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак – старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
ИРОНИЧЕСКИЙ ЧЕЛОВЕК
Мне нравится иронический человек.
И взгляд его, иронический, из-под век.
И черточка эта тоненькая у рта —
иронии отличительная черта.
Мне нравится иронический человек.
Он, в сущности, – героический человек.
Мне нравится иронический его взгляд на вещи,
которые вас, извините, злят.
И можно себе представить его в пенсне,
листающим послезавтрашний календарь.
И можно себе представить в его письме
какое-нибудь старинное – милсударь.
Но зря, если он представится вам шутом.
Ирония – она служит ему щитом.
И можно себе представить, как этот щит
шатается под ударами и трещит.
И все-таки сквозь трагический этот век
проходит он, иронический человек.
И можно себе представить его с мечом,
качающимся над слабым его плечом.
Но дело не в том – как меч у него остер,
а в том – как идет с улыбкою на костер
и как перед этим он произносит: —
Да, горячий денек – не правда ли, господа!
Когда же свеча последняя догорит,
а пламень небес едва еще лиловат,
смущенно – я умираю – он говорит,
как будто бы извиняется, – виноват.
И можно себе представить смиренный лик,
и можно себе представить огромный рост,
но он уходит, так же прост и велик,
как был за миг перед этим велик и прост.
И он уходит – некого, мол, корить, —
как будто ушел из комнаты покурить,
на улицу вышел воздухом подышать
и просит не затрудняться, не провожать.
СЫРБАЙ МАУЛЕНОВ{114}
(Род. в 1922 г.)
С казахского
ОТКРЫТИЕ КНИГИ
Открытие книги,
Открытие мира.
Здесь все, что мне близко,
Что чуждо иль мило!
Из рода акынов,
Я весь на виду.
Я с неба схвачу, обжигаясь,
Звезду.
Робеть нам не надо:
Мосты меж веками
Ведь мы воздвигали
Своими руками.
С домброю отцов
Я из рода певцов.
Что песня? Крупица,
Лишь малая капля…
Но спит и в крупице
Начало миров.
* * *
Я, помню, был тогда беспечным малым,
Степей не понимал я до поры.
Томило солнце жаром небывалым
Родного края травы и бугры.
На облака глядел из юрты старой,
Той ночью звезды в очаге цвели,
А я лежал, смотрел на лунный шар я,
Крикун, счастливец, баловень семьи.
За волосы потеребив, к рассвету
Меня поднял тургайский ветерок.
И я пошел, пошел – привала нету.
Путь неизвестен, и неведом срок.
Видать, в ходьбе тогда и возмужал я,
В кирзовые обулся сапоги.
И услыхал вдали размах пожара
И материнский голос: «Помоги!»
Надвинулась зима, крутила люто,
Разрывы бомб аукались в виске.
В запасе у солдата есть минута
И неприкосновенный клад в мешке.
Мы из оружья делали постели,
Друзьям безмолвным в верности клялись,
В сыром лесу о Щорсе песни пели, —
Нам песни эти по душе пришлись.
В душе солдатской силы жаркой много
Я умирал и поднимался вдруг.
От пули прервалась моя дорога,
Добрался до Берлина верный друг.
Как буерак степной – неровен, долог,
Так на руке, на левой, – шрам немой,
А в правой, словно огненный осколок,
Все рыщет карандаш бессонный мой.
ВОЗЛЕ ЗИМОВКИ
В ковыль с головою я канул,
брожу по тургайским степям.
На каждую кочку и камень
я в детстве уже наступал.
По тропкам, проложенным мною,
опять я хожу по утрам,
и прожил я вроде немного,
а многих уже потерял.
Там, в домике маленьком белом,
бывала зимовка отца,
там пес его весело бегал,
лежала седая овца.
Отец мой был мудрый и добрый,
меня не ругал, не корил.
Здесь в позе старинной, удобной
сидел он и трубку курил.
Кузнечики сухо порхали,
и шел я, весельем гоним,
и шли по весенней прохладе
со мной Мирзали и Галим.
Мы, помню, смеялись, дурили,
мы знали здесь все тайники…
Здесь люди проходят другие,
другие растут тальники.
Но кажется – в дымке песчаной,
тяжелые плечи склоня,
отец мой, печальный-печальный,
сидит и глядит на меня…
* * *
В свои мысли уходит дорога —
Как до жизни веселой дойти.
И задумались рощи с тревогой
Все о том же – как петь и цвести.
Вот и птицы задумались к ночи —
Как бы им дотянуть до тепла.
Дни природы в тех думах короче,
Молчаливее дни и дела.
СЛУЖБА МИРА
У меня друзей на земле
Много: душами широки,
Все поэты – в моей семье,
Побратимы-фронтовики.
Всюду встречу кого-нибудь,
Где бы ни был, опять найду
Друга, с кем начинали путь,
С кем сражались в одном ряду.
Но бывает – печальный час…
Что ж поделать! Удел таков,
С каждым годом – все меньше нас,
Побратимов-фронтовиков.
Но строка – словно грань штыка,
И в строю навсегда, крепки,
Служба мира
И служба стиха,
Побратимы-фронтовики.
ДУМА
Жалею вершины гор – за то, что они безмолвны,
Жалею волны – ведь бессловесны и волны.
Жалею небо – как часто и неба не слышно,
Камни жалею – веками молчат неподвижно…
Но просыпаются горы – гудит временами лавина,
И волны грохочут – став музыкой наполовину.
И небо потоки свои прольет к пересохшей земле…
И даже морская скала начинает звучать на заре…
Поэтому сам я, как горы: грустный, большой.
И я, как летучие волны, со взбушевавшейся душой!
Как потемневшее небо, лью слезы, слезы лью я!
И, словно утес на взморье, ввысь тянется мощь моя.
ВЛАДАС МОЗУРЮНАС{115}
(Род. в 1922 г.)
С литовского
СТЕБЕЛЕК
Через крохотное оконце
В сумрак дымного блиндажа
Луч, напомнивший нам о солнце,
Как-то раз проскользнул, дрожа…
И среди молчаливых бревен,
Где он теплым сияньем лег,
Неустойчив и малокровен,
К свету выбился стебелек.
Мы огня разводить не стали,
Мы почти перестали курить:
Только б травка эта простая
Рядом с нами осталась жить.
‹1943›
ЗАВЕЩАНИЕ
За сколько же работ вы не успели взяться
И сколько было их, не пройденных дорог,
А вы уже ушли за родину сражаться
С врагом, что край родной огнем железным жег.
У Минска пали вы, под Вильнюсом, под Оршей,
На кручах Немана, у волжской быстрины…
По-соколиному был юный век ваш прожит —
Советских юношей, сынов своей страны.
Вы умерли в бою, оставив завещанье
Для будущих времен, для боевых друзей,
Для тех, кто встретил День Победы с ликованьем
И в пламени знамен, которых нет родней.
И приказали вы на каменных скелетах
И там, где лишь камней разбитая гряда,
Построить города, залив их морем света,
Грядущих наших лет большие города.
Каналами связать моря вы приказали,
В зеленые поля пустыни превратить,
Вы приказали нам, чтоб мы пред миром встали —
Трудом великих дел все времена затмить.
Вы приказали жить так, как до нас не жили,
Своею кровью тот приказ скрепив,
Чтоб, если нужно нам, земную ось сменили б,
Всех смелых мыслей взлет в деянья обратив.
Товарищи, под Вильнюсом, под Минском,
Под Оршей пали вы, а память о бойцах
Навеки будет жить в работе исполинской
Народов родины, в их пламенных сердцах!
‹1948›
ТРАКАЙСКИЙ ЗАМОК
Из озер, зелена,
Набежала волна,
И, обрушившись силой единой,
На плече валуна
Утихает она
У подножия башни старинной.
И стоит тишина.
И ее глубина,
Как веков смоляная пучина, —
Не достанешь до дна!
Ты молчишь, как волна,
И боишься шуметь без причины.
Здесь кругом старина.
Выплывает луна,
Заливая мерцаньем лощины.
Задержись допоздна.
Слышишь, князь скакуна
С белой грудью ведет лебединой?
А когда, холодна,
Ночью в бельмо окна
Глянет осень с улыбкой повинной,
Стонет войско без сна
И, краснее вина,
Мчатся воды над озером винным.
Хоть считай допьяна,
Не сочтешь ты сполна —
Сколько здесь полегло, клин за клином.
Слава замка знатна,
Как его крутизна
Посреди обнажившейся глины.
Высока и мрачна,
Разрушалась стена
И оружьем, и временем длинным…
Пусть во все времена
Здесь пребудет она,
Словно памятник предкам былинным.
‹1957›
* * *
Не видел я, как тонут корабли,
Как палубу взрывной волной снимает,
Но поле ржи, родной клочок земли
Любой моряк с любовью вспоминает.
И святости его воспоминанья
Не заслонят ни боль, ни даль, ни срок —
Лишь адский вой прямого попаданья
Потушит в сердце этот огонек.
‹1960›
* * *
Море волнуется.
Волны, как звенья кольчуги,
Мчатся вперед, изумрудной горя чешуей.
То ли о скалы они разобьются на юге,
То ли у северных льдов обретут долгожданный покой.
Мчитесь же дальше!
Приветствую бег ваш мятежный
И шаловливую рябь на излуках лагун.
Вы, как и мы, только гости недолгие на побережье
У неподвижных, заросших кустарником дюн.
‹1960›
* * *
Ты говоришь: все погибает в буре
Жестоких чувств – и счастье, и года.
Стоишь, уныло голову понуря,
И жаль тебе родимого гнезда.
Но погляди: в преддверье урагана
Из милых бухт туда, на край земли,
Выходят в бой, и бьются средь тумана,
И побеждают бурю корабли.
‹1962›
ГРИГОРИЙ ПОЖЕНЯН{116}
(Род. в 1922 г.)
ТРАВЫ
Я старею, и снятся мне травы,
а в ушах то сверчки, то шмели.
Но к чему наводить переправы
на оставленный берег вдали?
Ни продуктов, ни шифра, ни грязи
не хочу ни сейчас, ни потом,
Мне сказали:
– Взорвете понтон
и останетесь в плавнях для связи. —
…И остался один во вселенной,
прислонившись к понтону щекой,
восемнадцатилетний военный
с обнаженной гранатной чекой.
С той поры я бегу и бегу,
а за мною собаки по следу.
Все – на той стороне. Я последний
на последнем своем берегу.
И гудят, и гудят провода.
Боль стихает. На сердце покойней.
Так безногому снится погоня,
неразлучная с ним навсегда.
ДВА ГЛАВНЫХ ЦВЕТА
Есть у моря свои законы,
есть у моря свои повадки.
Море может быть то зеленым
с белым гребнем на резкой складке,
то без гребня – свинцово-сизым,
с мелкой рябью волны гусиной,
то задумчивым, светло-синим,
просто светлым и просто синим,
чуть колышемым легким бризом.
Море может быть в час заката
то лиловым, то красноватым,
то молчащим, то говорливым,
с гордой гривой в часы прилива.
Море может быть голубое.
И порою в дневном дозоре
глянешь за борт – и под тобою
то ли небо, а то ли море.
Но бывает оно и черным,
черным, мечущимся, покатым,
неумолчным и непокорным,
поднимающимся, горбатым,
в белых ямах, в ползучих кручах,
переливчатых, неминучих,
распадающихся на глыбы,
в светлых полосах мертвой рыбы.
А какое бывает море,
если взор застилает горе?
А бывает ли голубое
море в самом разгаре боя,
в час, когда, накренившись косо,
мачты низко гудят над ухом
и натянутой ниткой тросы
перескрипываются глухо,
в час, когда у наклонных палуб
ломит кости стальных распорок
и, уже догорев, запалы
поджигают зарядный порох?
Кто из нас в этот час рассвета
смел бы спутать два главных цвета?
И пока просыпались горны
утром пасмурным и суровым,
море виделось мне то черным,
то – от красных огней-багровым.
* * *
Не тем, что пол-столетья будут сцены
изображать солдатский наш уют;
не тем, что в двадцать два узнали цену
тому, что люди в сорок узнают;
не сединой, что, может, слишком рано
легла походной пылью на виски,
когда мы, жизнь промерив на броски,
считали мины, не считая раны;
не славой, что пришла к нам неспроста:
на бланках похоронного листа,
на остриях штыков под Балаклавой,
в огнях ракет рождалась наша слава;
ни даже тем, что, выйдя в путь тернистый,
мы научились жертвовать собой.
Мы тем гордимся, что последний выстрел
завещан нам отцовскою судьбой.
Гордимся мы, что в наш двадцатый век, —
на той земле, где дни не дни, а даты, —
в семнадцатом родился человек
с пожизненною метрикой солдата.
Гордимся мы, быть может, даже тем,
что нам о нас не написать поэм.
И только ты, далекий правнук мой,
поймешь, что рамка с черною каймой
нам будет так узка и так мала,
что выйдем мы из бронзы, из стекла,
проступим солью, каплею, росой
на звездном небе – светлой полосой.
* * *
Как я мечтал о письменном столе, об окнах,
но не круглых, а квадратных,
о черной, теплой, вспаханной земле,
а ты меня уже зовешь обратно!
Куда зовешь, к чему опять ты мне!..
Мне все знакомо, все в тебе не ново.
Гляжу в окно – волна всплывет в окне,
глаза закрою – море хлынет снова.
Мигнет из тьмы далеким маяком,
качнет, толкнув, как локтем у штурвала…
И, словно в детстве, бродишь три квартала
за каждым незнакомым моряком.
АРВИД СКАЛБЕ{117}
(Род. в 1922 г.)
С латышского
РОДНИК
Бежит в горах тропа крутая,
А перевал еще вдали…
Ио слышишь – весело играя,
Родник пробился из земли?
Подставь ладонь – в струе кристальной
Животворящих сил запас:
Так сердце друга в час печальный
Источник бодрости для нас.
Как солнце греет полдень зыбкий,
Как май несет полям расцвет, —
Так близких нам людей улыбки
Душе свой добрый дарят свет.
ВЕРБА ЦВЕТЕТ
Только тронется лед,
Птичьи стаи встречая, —
В рощах милого края
Верба пышно цветет.
Входит сила земли
В золотые сережки,
Пчел заботливых ножки
Пыль с цветов понесли.
Пусть в речной перекат
Попадают иные —
Не сдаются живые,
Отдыхать не хотят.
Мчат в обратный полет,
Зимний сон отряхая.
В рощах милого края
Верба пышно цветет.
ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
Уж который раз в дороге длинной
Я встречаю в пламени берез
Осень с грустной песней журавлиной,
С золотым дождем кленовых слез.
И с холма, как в путь далекий друга,
Провожаю взглядом журавлей.
Верю – птицы, возвращаясь с юга,
Принесут весну еще светлей.
Я вас жду, когда цветочной пылью
Вновь весна отметит торжество.
Вам в пути большом поддержит крылья
Сила ожиданья моего.
МАЛЫШ И МОРЕ
Малыш увидел море в первый раз.
Смотрел он долго с берега крутого.
Во взгляде широко раскрытых глаз
Не страх, а удивленье чем-то новым.
Не знает он, как море необъятно,
Не знает мальчик, сам еще как мал:
Он, с плеч отцовских глядя вниз, понятно,
Себя ничтожным сроду не считал.
А море тихое, в сознанье силы,
Как добрый пес, ребенку лижет ноги.
Вдруг ветер налетел, оно взбесилось,
Валы растут, как горные отроги.
А мальчик буре рад, ручонки тянет,
Быть может, море полюбил сейчас.
Наступит время – капитаном станет,
Как якорь, сердце кораблю отдаст…
Улегся ветер, смолкли волны вскоре,
Лишь голос малыша звенит светло, —
А через много лет узнает море,
Что в нем соперника и друга обрело!
ЮХАН СМУУЛ{118}
(1922–1971)
С эстонского
МАЙСКИЙ ВЕЧЕР
Весенний лед и терпкий запах йода,
И синий дым, и сумерки в порту.
Два моряка торговых с парохода
Поют, и гавань слышит песню ту.
Гляди, дружок, сплетает сумрак сети,
Спит чайка на прибрежном валуне.
Горит маяк. В его бессонном свете
Проложим курс, качаясь на волне.
Отыщем по магнитной стрелке норда
Дорогу в океан, на край земли.
Чужие города, чужие фьорды
Откроются в распахнутой дали.
На флагах – судьбы наций и народов,
Где доллар, где наручники, где страх.
Но родины там нет у мореходов,
Ни на своей земле, ни на морях.
Висит закат над странами чужими,
Как призрак новой мировой войны.
В чужие страны мы плывем во имя
Свободы победившей и весны.
Винт заклокочет, мощно поднимая
Косматых волн литое серебро.
Флаг на корме горит. Он – праздник Мая,
Он клич борьбы. Он – правда и добро.
Сквозь тучи пробивается все реже
Широкий луч, дорогу озарив…
Сбивая в пену зелень волн прибрежных,
Морской простор врывается в залив.
Край неба в этом пурпуре далеком
Был как привет прощальный моряка.
И цепь визжит, и якорь поднят блоком,
И синяя дорога далека…
‹1948›