Советская поэзия. Том первый
Текст книги "Советская поэзия. Том первый"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)
РОБЕРТ ЭЙДЕМАН
(1895–1937)
С латышского
С ТОБОЮ И СО ЗВЕЗДАМИ В БЕСЕДЕ
С тобою и со звездами в беседе
Не замечал я, как бегут минуты,
Как гаснут окна на домах соседних
И как вагон последнего трамвая
Прошел, под липами бульвара громыхая.
Ну что же, если голова седеет, —
Лишений много вынес я в борьбе!
Но в сердце жар, как прежде, не скудеет,
И силы юности я чувствую в себе.
И я за то когда-то шел в сраженья,
Затем мне ненавидеть было надо,
Чтоб, милая, теперь с тобою рядом
Стоять под звездами счастливые мгновенья
И чтобы завтра вновь пойти
За послезавтра в наступленье.
‹1927›
ПАВЕЛ АНТОКОЛЬСКИЙ
(Род. в 1896 г.)
ВСТУПЛЕНИЕ
Европа! Ты помнишь, когда
В зазубринах брега морского
Твой гений был юн и раскован
И строил твои города?
Когда голодавшая голь
Ночные дворцы штурмовала,
Ты помнишь девятого вала
Горючую честную соль?
Казалось, что вся ты – собор,
Где лепятся хари на вышке,
Где стонет орган, не отвыкший
Беседовать с бурей с тех пор.
Гул формул, таимых в уме,
Из черепа выросший, вторил
Вниманью больших аудиторий,
Бессоннице лабораторий
И звездной полуночной тьме.
Все было! И все это – вихрь…
Ты думала: дело не к спеху.
Ты думала: только для смеха
Тоска мюзик-холлов твоих.
Ты думала: только в кино
Актер твои замыслы выдал.
Но в старческом гриме для вида
Ты ждешь, чтобы стало темно.
И снова голодная голь
Штурмует ночные чертоги,
И снова у бедных в итоге
Одна только честная боль.
И снова твой смертный трофей —
Сожженные башни и села,
Да вихорь вздувает веселый
Подолы накрашенных фей.
И снова – о, горе! – Орфей
Простился с тобой, Эвридикой.
И воют над пустошью дикой
Полночные джазы в кафе.
* * *
Мне снился накатанный шинами мокрый асфальт
Косматое море, конец путешествия, ветер —
И девушка рядом. И осень. И стонущий альт
Какой-то сирены, какой-то последней на свете.
Мне снилось ненастье над палубным тентом, и пир,
И хлопанье пробок, и хохот друзей. И не очень
Уже веселились. А все-таки сон торопил
Вглядеться в него и почувствовать качество ночи!
И вот уже веса и контуров мы лишены.
И наше свиданье – то самое первое в мире,
Которое вправе хотеть на земле тишины
И стоит, чтоб ради него города разгромили.
И чувствовал сон мой, что это его ремесло,
Что будет несчастен и все потеряет навеки.
Он кончился сразу, едва на земле рассвело.
Бил пульс, как тупая машина, в смеженные веки.
ЧЕРНАЯ РЕЧКА
Все прошло, пролетело, пропало.
Отзвонила дурная молва.
На снега Черной речки упала
Запрокинутая голова.
Смерть явилась и медлит до срока,
Будто мертвой водою поит.
А Россия широко и строго
На посту по-солдатски стоит.
В ледяной петербургской пустыне,
На ветру, на юру площадей
В карауле почетном застыли
Изваянья понурых людей —
Мужики, офицеры, студенты,
Стихотворцы, торговцы, князья:
Свечи, факелы, черные ленты,
Говор, давка, пробиться нельзя.
Над Невой, и над Невским, и дальше,
За грядой колоннад и аркад,
Ни смятенья, ни страха, ни фальши —
Только алого солнца закат.
Погоди! Он еще окровавит
Императорский штаб и дворец,
Отпеванье по-своему справит
И хоругви расплавит в багрец.
Но хоругви и свечи померкли,
Скрылось солнце за краем земли.
В ту же ночь из Конюшенной церкви
Неприкаянный прах увезли.
Длинный ящик прикручен к полозьям,
И оплакан метелью навзрыд,
И опущен, и стукнулся оземь,
И в земле святогорской зарыт.
В страшном городе, в горнице тесной,
В ту же ночь или, может, не в ту
Встал гвардеец-гусар неизвестный
И допрашивает темноту.
Взыскан смолоду гневом монаршим,
Он как демон над веком парит
И с почившим, как с демоном старшим,
Как звезда со звездой, говорит.
Впереди ни пощады, ни льготы,
Только бури одной благодать.
И четыре отсчитаны года.
До – бессмертья – рукою подать.
ВСТАНЬ, ПРОМЕТЕЙ!
Встань, Прометей, комбинезон надень,
Возьми кресало гроз высокогорных!
Горит багряный жар в кузнечных горнах,
Твой тридцативековый трудодень.
Встань, Леонардо, свет зажги в ночи,
Оконце зарешеченное вытри
И в облаках, как на своей палитре,
Улыбку Монны Лизы различи.
Встань, Чаплин! Встань, Эйнштейн!
Встань, Пикассо! Встань, Следующий!
Всем пора родиться!
А вы, глупцы, хранители традиций,
Попавшие как белки в колесо,
Не принимайте чрезвычайных мер,
Не обсуждайте, свят он иль греховен,
Пока от горя не оглох Бетховен
И не ослеп от нищеты Гомер!
Все брезжит, брызжет, движется, течет
И гибнет, за себя не беспокоясь.
Не создан эпос. Не исчерпан поиск.
Не подготовлен никакой отчет.
НЬЮТОН
Гроза прошла. Пылали георгины
Под семицветной радужной дугой.
Он вышел в сад и в мокрых комьях глины
То яблоко пошевелил ногой.
В его глазах, как некое виденье,
Не падал, но пылал и плыл ранет,
И только траектория паденья
Вычерчивалась ярче всех планет.
Так вот она, разгадка! Вот что значит
Предвечная механика светил!
Так первый день творения был начат.
И он звезду летящую схватил.
И в ту же ночь, когда все в мире спало
И стихли голоса церквей и школ,
Не яблоко, а формула упала
С ветвей вселенной на рабочий стол.
Да! Так он и доложит, не заботясь
О предрассудках каменных голов.
Он не допустит сказок и гипотез,
Все кривды жерновами размолов.
И день пришел. Латынь его сухая
О гравитации небесных тел
Раскатывалась, грубо громыхая.
Он людям досказал все, что хотел.
И высоченный лоб и губы вытер
Тяжеловесной космой парика.
Меж тем на кафедру взошел пресвитер
И начал речь как бы издалека.
О всеблагом зиждителе вселенной,
Чей замысел нам испокон отверст…
Столетний, серый, лысый как колено,
Он в Ньютона уставил длинный перст.
И вдруг, осклабясь сморщенным и дряблым
Лицом скопца, участливо спросил:
– Итак, плоды осенних ваших яблонь
Суть беглые рабы магнитных сил?
Но, боже милосердный, что за ветер
Умчал вас дальше межпланетных сфер?
– Я думал, – Ньютон коротко ответил, —
Я к этому привык. Я думал, сэр.
В МОЕЙ КОМНАТЕ
Геннадию Фишу
В моей комнате, краской и лаком блестя,
Школьный глобус гостит, как чужое дитя.
Он стоит, на косую насаженный ось,
И летит сквозь пространство и время и сквозь
Неоглядную даль, непроглядную тьму,
Почему я смотрю на него – не пойму.
Школьный глобус, – нехитрая, кажется, вещь.
Почему же он так одинок и зловещ?
Чтобы это понять, я широко раскрыл
Мои окна, как шесть серафических крыл.
Еще сини моря, и пустыни желты,
И коричневых гор различимы хребты.
Различима еще и сверкает огнем
Вся Европа, бессонная ночью, как днем,
Вся вмещенная в миг, воплощенная в миф,
Красотою своей мудрецов истомив,
Финикийская девочка дышит пока
И целует могучую морду быка,
Средиземным седым омываемая,
Обожаемая, не чужая – моя!
Школьный глобус! Он школьным пособием был,
Но прямое свое назначенье забыл.
И завыл, зарыдал на короткой волне,
Телеграфным столбом загудел в вышине:
– Люди! Два с половиной мильярда людей,
Самый добрый чудак, самый черный злодей,
Рудокопы, министры, бойцы, скрипачи,
Гончары, космонавты, поэты, врачи,
Повелители волн, властелины огня,
Мастера скоростей, пощадите меня!
МЫ
Пусть падают на пол стаканы
Хмельные и жуток оскал
Кривых балаганных зеркал.
Пусть бронзовые истуканы
С гранитных срываются скал!
Все сделано до половины.
Мы в смерти своей не вольны.
В рожденье своем неповинны, —
Мы – волны растущей лавины,
Солдаты последней войны.
Да, мы!
И сейчас же и тут же,
Где шел сотни раз Ревизор, —
Равнину обходит дозор!
На узкий просцениум стужи
Бьют факелы завтрашних зорь.
Кто этого пойла пригубил,
Тот призван в бессмертную рать.
Мы живы.
Нам рано на убыль.
Мы – Хлебников, Скрябин и Врубель,
И мы не хотим умирать!
А все, что росло, распирая
Гроба человеческих лбов,
Что вышибло доски гробов,
Что шло из губернского края
В разбеге шлагбаумных столбов,
Что жгло нескончаемым горем
Пространство метельной зимы,
Что жгло молодые умы
Евангельем, и алкоголем,
И Гоголем, – все это мы!
Да, мы!
Что же выше и краше,
Чем мчащееся сквозь года,
Чем наше сегодня, чем наше
Студенческое, и монашье,
И воинское навсегда!
ЖАРА
Был жаркий день, как первый день творенья
В осколках жидких солнечных зеркал,
Куда ни глянь, по водяной арене
Пузырился нарзан и зной сверкал.
Нагое солнце, как дикарь оскалясь,
Ныряло и в воде пьянело вдрызг.
Лиловые дельфины кувыркались
В пороховом шипенье жгучих брызг.
И в этом газированном сиянье,
Какую-то тетрадку теребя,
Еще всему чужой, как марсианин,
Я был до ужаса влюблен в тебя.
Тогда мне не хватило бы вселенной,
Пяти материков и всех морей,
Чтоб выразить бесстрашно и смиренно
Свою любовь к единственной моей.
* * *
Словами черными, как черный хлеб и жалость,
Я говорю с тобой, – пускай в последний раз!
Любовь жила и жгла, божилась и держалась.
Служила, как могла, боялась общих фраз.
Все было тяжело и странно: ни уюта,
Ни лампы в комнате, ни воздуха в груди.
И только молодость качалась, как каюта,
Да гладь соленая кипела впереди.
Но мы достаточно подметок износили,
Достаточно прошли бездомных дней и верст.
Вот почему их жар остался в прежней силе
И хлеб их дорог нам, как бы он ни был черств.
И я живу с тобой и стареюсь от груза
Безденежья, дождей, чудачества, нытья.
А ты не вымысел, не музыка, не муза.
Ты и не девочка. Ты просто жизнь моя.
* * *
Поэзия! Я лгать тебе не вправе
И не хочу. Ты это знаешь?
– Да.
Пускай же в прочно кованной оправе
Ничто, ничто не сгинет без следа, —
Ни действенный глагол, ни междометье,
Ни беглый стих, ни карандашный штрих,
Едва заметный в явственной примете,
Ни скрытый отклик, ни открытый крик.
Все, как умел, я рассказал про Зою.
И, в зеркалах твоих отражена,
Она сроднится с ветром и грозою —
Всегда невеста, никогда жена.
И если я так бедственно тоскую,
Поверь всему и милосердна будь, —
Такую Зою —
в точности такую —
Веди сквозь время в бесконечный путь.
И за руку возьми ее…
И где-то,
Когда заглохнет жалкий мой мятеж,
Хоть песенку сложи о ней, одетой
В ярчайшую из мыслимых одежд.
Поэзия! Ты не страна.
Ты странник Из века в век – и вот опять в пути.
Но двух сестер, своих союзниц ранних —
Смерть и Любовь —
со мною отпусти.
‹Январь – март 1969 г.›
КОНДРАТ КРАПИВА
(Род. в 1896 г.)
С белорусского
МОДА
Раз из больницы – в шлепанцах, в халате
Сбежала женщина одна…
Тут надобно заметить кстати,
Что чуть не с детских лет она
Усердно поклонялась модам,
Причем – все увлеченней с каждым годом
Свихнувшись в увлеченье том,
Попала в сумасшедший дом.
И вот покинула лечучрежденье это.
А было, между прочим, лето.
Махнув через забор, шагая все вперед,
Пришла несчастная в какой-то огород —
И со старанием, с любовью
Взялась там уснащать копну своих волос
И луком, и укропом, и морковью —
Всем, что на грядках разрослось…
Потом, в халате нараспашку,
Она по улице пошла, как королева…
Посмотришь – просто жаль бедняжку!
Однако следом, справа, слева
Бежали ротозеи, лоботрясы, —
Десятка три.
Хихикали, точили лясы:
– Что делается, а?… Ты посмотри!.. —
А франт какой-то, говорят,
Нашел весьма пикантным тот наряд,
Промолвив:
– Очень, очень мило!.. —
Про это модницы узнали, как на грех,
Вы представляете, что было?!
На платьях понаделали прорех,
Отверстий, вырезов, распорок
И спереди и сзади – штук по сорок.
Напропалую, без оглядки
Работали служительницы мод…
Глядь, в волосах уже не грядки,
Не огород,
А многополье – по такой системе:
Картофель украшал собою темя,
Виски – различный прочий корнеплод,
Ячмень шумел под ветром на макушке,
И на затылке – заросли петрушки…
А для чего, простясь с покоем,
Франтихи на мученья эти шли?
Да чтоб шмели вокруг гудели роем
(Ну, разумеется, двуногие шмели).
Я думаю, и сами вы поймете,
О чем я в басне речь веду.
Конечно, не о севообороте!..
Я тех имею тут в виду,
Кто следует за модой слепо,
Как ни была б она нелепа.
Да, адресуюсь ник женщинам при этом…
Но больше – к молодым поэтам.
‹1926›
ПАПА ЗАЯЦ
В ночном пасутся лошади у нас
С весны чуть не до первого мороза…
И как-то раз В рассветный час
С Кобылою из одного колхоза
Столкнулся Заяц около куста.
Аж задрожал от носа до хвоста!
Нет, не со страху: очень уж ему
Пришлась по вкусу пегая Кобыла.
Да и она его как будто полюбила —
За что, и сам я не пойму…
Однако Заяц после этой встречи
Стал намекать, хвалиться в каждой речи,
Что было там не просто, мол, свиданье,
А… форменное бракосочетанье.
Поднимет Зайца на смех кто-нибудь,
А Заяц – гневно: – Протестую!
Я вам сумею рты заткнуть!
Увидите! Союз наш не впустую!.. —
И впрямь, у пегой через год —
Приплод:
Буланый жеребенок-сосунок.
От счастья под собою ног Не чуя,
Наш Заяц-папа мчит к знакомым и к родным:
– Пошли! Наследника вам показать хочу я!
И зайцы не смеются уж над ним,
Смекают: «Хвастал, видно, неспроста!..»
Сбежались все. И вот из-за куста
Родитель гордый, потирая лапы,
Им на сынка кивает:
– Чем не я?
Моя косинка, шустрость в нем моя,
И хвост короткий, куцый, как у папы.
Так вот: чтоб впредь вы чушь в мой адрес не мололи,
Кого мне полюбить? Слониху, что ли?
– Валяй! – шумит братва. – Давно пора!
Качать разбойника! Ура!
Ай, Заяц! Ну подлец!
Ну молодец!
Он охмурит, кого захочет!.. —
Но тут поблизости колхозный Жеребец
Как вдруг заржет, как загогочет, —
И длинноухие, кто в поле, кто в кусты,
С «папашей» вместе дали лататы.
Добавлю к басне, что она
Тех личностей касается,
Претензий у кого хватило б на слона,
Заслуг же – меньше, чем у зайца.
‹1935›
ФИЛОСОФ И РЕКА
Намерясь разработать ряд вопросов,
Надеясь истину в скитаньях обрести,
По белу свету брел Философ.
Брел, брел – и сбился вдруг с пути:
Хотел к деревне выйти напрямки,
А вышел к берегу реки.
Ну надо ж этакой случиться неудаче!
Видны дома, дымки видны.
Доносится и запах – не иначе
Пекут блины
(Был к запахам в тот миг
Философ чуток,
Поскольку голодал уж больше суток),
Но вот беда:
И там и сям – вода.
В какую сторону здесь ближе к переходу?…
Тут окунул Философ палец в воду
И с мыслью: «Не прошляпить бы блины», —
Стал стаскивать штаны.
Разделся. Но себе мыслитель верен!
В штанах он или без штанов, —
Порассуждать всегда готов:
«Плыть или же не плыть?…
Конечно, я намерен
Постичь умом любую глубину,
Однако здесь вода… мутна и неприятна.
Допустим, я в нее нырну,
Но вынырну ль обратно?
Нет, эта глубь, по видимости всей,
Не для философов, а лишь для карасей!..»
Раздумий цепь была бы длинной,
Но тут раздался рев ослиный:
Невдалеке Осел трусил к реке.
Вот спрыгнул в воду он и храбро – на середку
(Где речка, надо думать, глубока),
Там промочил водицей глотку
И ну хвостом кропить бока…
Философ, онемев, глядит недоуменно:
Так вот какая здесь река!
Вся глубина – Ослу лишь по колено.
С произведеньем встретившись туманным,
Его сравнить подчас мы склонны с океаном,
Хоть не от глуби в нем не видим дна,
А оттого, что там – лишь муть одна.
‹1963›
МОИСЕЙ КУЛЬБАК
(1896–1940)
С еврейского
БЕЛАРУСЬ
Мой дед из Кобыльников носит кожух обветшалый
Еврей с топором и лошадкой, – обычный мужик.
Шестнадцать дядьев и отец мой, еще не старик, —
Простые евреи, евреи простые, как скалы.
Плоты они гонят и сыростью пахнут речной.
До вечера бревна таскают в лесу спозаранку,
Все вместе свой ужин хлебают из миски одной
И валятся, точно снопы, па кровать и лежанку.
Мой дед, – еле-еле на печь он влезает, мой дед,
И дремлет уже на ходу, сгорбив дряхлые плечи,
А ноги – понятливы, сами ведут его к печи,
Ах, добрые ноги, что служат ему столько лет…
ЛУННАЯ НОЧЬ
Плывет царица Савская – луна,
Прохладные струятся покрывала —
Сны синевы, небесный отблеск сна…
И приглушенный, слабый лунный свет
Стекает вниз и капает светло
На каждое уснувшее село.
И шевелится мягкий лунный луч,
Всё на земле связуя понемногу:
И курочку, примявшую траву,
И рыбку, что глотает синеву,
И белую овечку, – там в хлеву.
Плывет царица Савская – луна,
Покинув трепет мраморный чертога.
ВЕЧНО, ВЕЧНО…
Вечно, вечно, вечно звуки ткут и краски
Мелодию прихода и ухода,
И вечно светят звезды небосвода…
Везде, где человек стоял, – там череп
Валяется в пыли, забытый, неприметный.
Бессмертны только боги, люди – смертны!
Восходит к небу легкое дыханье
И угасает в звездной дали млечной,
А звуки ткутся, краски ткутся вечно…
Прошлась по миру тихая улыбка
В день сотворенья —
Сияют небо и земля в цветистом сновиденье.
Вечно, вечно, вечно звуки ткут и краски
Мелодию прихода и ухода,
И вечно светят звезды небосвода…
* * *
Плеча коснулся – вздрогнула в ответ,
И тихий бледный лик ко мне уж обращен;
Как будто чашечки японской слышу звон,
И, оглушен, вдыхаю тонкий свет.
К запястью белому склоняюсь в тишине,
И кровь звенит и ускоряет бег…
Вот так остаться бы склоненным весь свой век
Пред светом, что так ново светит мне.
НИГЕР (ИВАН ДЖАНАЕВ)
(1896–1947)
С осетинского
* * *
День за днем уходит время,
Все короче жизни нить…
Так случается со всеми,
Только стоит ли грустить?
Погляди: в углу старуха —
Старый гриб, трухлявый пень…
Жизнь в глазах ее потухла,
Догорел для бедной день!
Но в кроватке возле бабки
Самый младший из семьи —
Сын твой к солнцу тянет лапки,
Силы пробуя свои.
Он игрой веселой занят,
Он обходится без слов…
То, смеясь, на ножки встанет,
То на землю слезть готов…
Крепнет жизни новой завязь,
Свет и радость дружат с ней.
Хоть берет старуху зависть,
Но иссох источник дней
Видишь – дуб стоит столетний,
Ствол насквозь прогнил давно…
Старику что полдень летний,
Что морозы – все одно.
Но по вечному закону
Возле дуба, у корней,
Шелестит побег зеленый,
Силе радуясь своей.
Зерна крупные пшеницы,
Знаю, сморщиться должны,
Чтоб могли ростки пробиться
В дни весны из глубины.
Ну, да что – и так все ясно:
Дни изменчивы твои,
Жизнь мудра, трудна, прекрасна,
Жизнь зовет тебя – живи!
‹1938›
НИКОЛАЙ ТИХОНОВ
(Род. в 1896 г.)
ДРУГУ
Ночь без луны кругом светила,
Пожаром в тишине грозя,
Ты помнишь все, что с нами было,
Чего забыть уже нельзя:
Наш тесный круг, наш смех открытый
Немую сладость первых пуль,
И длинный, скучный мост Бабита,
И в душном августе Тируль.
Как шел ночами, колыхаясь,
Наш полк в лиловых светах сна,
И звонко стукались, встречаясь,
Со стременами стремена.
Одних в горящем поле спешил,
Другим замедлил клич: пора!
Но многие сердца утешил
Блеск боевого серебра.
Былое заключено в книги,
Где вечности багровый дым,
Быть может, мы у новой Риги
Опять оружье обнажим.
Еще насмешка не устала
Безумью времени служить,
Но умереть мне будет мало,
Как будет мало только жить.
‹1917›
* * *
Праздничный, веселый, бесноватый
С марсианской жаждою творить,
Вижу я, что небо небогато,
Но про землю стоит говорить.
Даже породниться с нею стоит,
Снова глину замешать огнем,
Каждое желание простое
Осветить неповторимым днем.
Так живу, а если жить устану,
И запросится душа в траву,
И глаза, не видя, в небо взглянут, —
Адвокатов рыжих позову.
Пусть найдут в законах трибуналов
Те параграфы и те года,
Что в земной дороге растоптала
Дней моих разгульная орда.
‹1919–1921›
* * *
Огонь, веревка, пуля и топор,
Как слуги, кланялись и шли за нами,
И в каждой капле спал потоп,
Сквозь малый камень прорастали горы,
И в прутике, раздавленном ногою,
Шумели чернорукие леса.
Неправда с нами ела и пила,
Колокола гудели по привычке,
Монеты вес утратили и звон,
И дети не пугались мертвецов…
Тогда впервые выучились мы
Словам прекрасным, горьким и жестоким.
‹1919–1921›
ПЕРЕКОП
Катятся звезды, к алмазу алмаз,
В кипарисовых рощах ветер затих,
Винтовка, подсумок, противогаз
И хлеба – фунт на троих.
Тонким кружевом голубым
Туман обвил виноградный сад.
Четвертый год мы ночей не спим,
Нас голод глодал, и огонь, и дым,
Но приказу верен солдат.
«Красным полкам —
За капканом капкан…»
…Захлебнулся штык, приклад пополам,
На шее свищет аркан.
За море, за горы, за звезды спор,
Каждый шаг – наш и не наш,
Волкодавы крылатые бросились с гор,
Живыми мостами мостят Сиваш!
Но мертвые, прежде чем упасть,
Делают шаг вперед —
Не гранате, не пуле сегодня власть,
И не нам отступать черед.
За нами ведь дети без глаз, без ног,
Дети большой беды,
За нами – города на обломках дорог,
Где ни хлеба, ни огня, ни воды.
За горами же солнце, и отдых, и рай,
Пусть это мираж – все равно!
Когда тысячи крикнули слово:
«Отдай!» – Урагана сильней оно.
И когда луна за облака
Покатилась, как рыбий глаз,
По сломанным, рыжим от крови штыкам
Солнце сошло на нас.
Дельфины играли вдали,
Чаек качал простор,
И длинные серые корабли
Поворачивали на Босфор.
Мы легли под деревья, под камни, в траву,
Мы ждали, что сон придет,
Первый раз не в крови и не наяву,
Первый раз на четвертый год…
Нам снилось, если сто лет прожить —
Того не увидят глаза,
Но об этом нельзя ни песен сложить,
Ни просто так рассказать!
‹1921–1924›
БАЛЛАДА О ГВОЗДЯХ
Спокойно трубку докурил до конца,
Спокойно улыбку стер с лица.
«Команда, во фронт! Офицеры, вперед!»
Сухими шагами командир идет.
И слова равняются в полный рост:
«С якоря в восемь. Курс – ост.
У кого жена, дети, брат —
Пишите, мы не придем назад.
Зато будет знатный кегельбан».
И старший в ответ; «Есть, капитан!»
А самый дерзкий и молодой
Смотрел на солнце над водой.
«Не все ли равно, – сказал он, – где?
Еще спокойней лежать в воде».
Адмиральским ушам простукал рассвет:
«Приказ исполнен. Спасенных нет».
Гвозди б делать из этих людей:
Крепче б не было в мире гвоздей.
‹1921–1924›
* * *
Вот птица – нет ее свежей —
Оттенков пепельного дыма, —
Породы башенных стрижей,
Чья быстрота неповторима.
Летит, нигде не отдохнув,
От тростников Египта пресных
До Гельголанда – ночь одну —
До стен, как мужество, отвесных.
Уж небо стало зеленей.
Она зарей уже умылась,
И, окантован, перед ней
Могучей пеной остров вырос.
Но там, где серого гнезда
Комок однажды прилепился,
Бьет время, волны разнуздав,
Осколки рухнувшего мыса.
И плачет птица, огорчив
Весельем залитые мели,
Как будто ночь еще кричит
В ее худом и темном теле.
Так, европеец, удалясь
От той земли, что звалась детством,
Ты вспомнишь вдруг былую связь
И чувств потерянных соседство.
Преодолев и ночь и дождь
Крылом свистящим, в летной славе,
Ты прилетишь – и ты найдешь
Совсем не то, что ты оставил.
‹1935›
* * *
Как след весла, от берега ушедший,
Как телеграфной рокоты струны,
Как птичий крик, гортанный, сумасшедший,
Прощающийся с нами до весны,
Как радио, которых не услышат,
Как дальний путь почтовых голубей,
Как этот стих, что, задыхаясь, дышит,
Как я – в бессонных думах о тебе.
Но это все одной печали росчерк,
С которой я поистине дружу,
Попросишь ты: скажи еще попроще,
И я еще попроще расскажу.
Я говорю о мужестве разлуки,
Чтобы слезам свободы не давать,
Не будешь ты, заламывая руки,
Белее мела, падать на кровать.
Но ты, моя чудесная тревога,
Взглянув на небо, скажешь иногда:
Он видит ту же лунную дорогу
И те же звезды, словно изо льда.
‹1937–1940›
* * *
Крутой тропою – не ленись —
К лесам Таврарским подымись,
Взгляни в открывшуюся высь, —
И ты увидишь наяву
Не снившуюся синеву.
Не позабыть, пока живу,
Долин Сванетских синеву.
Перед такою синевой
Я был когда-то сам не свой.
Перед такою синевой
Встань с непокрытой головой…
‹1938–1940›
НОЧЬ
Спит городок
Спокойно, как сурок.
И дождь сейчас уснет,
На крышах бронзовея;
Спит лодок белый флот
И мертвый лев Тезея,
Спит глобус-великан,
Услада ротозея,
Спят мыши в глобусе,
Почтовый синий ящик,
Места в автобусе
И старых лип образчик, —
Все спит в оцепенении одном,
И даже вы – меняя сон за сном.
А я зато в каком-то чудном гуле
У темных снов стою на карауле
И слушаю: какая в мире тишь…
Вторую ночь уже горит Париж
‹1940›
ЛЕНИНГРАД
Петровой волей сотворен
И светом ленинским означен —
В труды по горло погружен,
Он жил – и жить не мог иначе.
Он сердцем помнил: береги
Вот эти мирные границы, —
Не раз, как волны, шли враги,
Чтоб о гранит его разбиться.
Исчезнуть пенным вихрем брызг,
Бесследно кануть в бездне черной —
А он стоял, большой, как жизнь,
Ни с кем не схожий, не повторный!
И под фашистских пушек вой
Таким, каким его мы знаем,
Он принял бой, как часовой,
Чей пост вовеки несменяем!
‹1941–1943›
МОГИЛА КРАСНОАРМЕЙЦЕВ НА ПЛОЩАДИ В БЕЛГРАДЕ
Им, помнившим Днепр и Ингулец,
Так странно – как будто все снится
Лежать между радостных улиц
В земле придунайской столицы.
Смешались в их памяти даты
С делами, навек золотыми;
Не в форме советской солдаты,
Как братья, стояли над ними.
И женщины в черном поспешно
Цветами гробы их обвили,
И плакали так безутешно,
Как будто сынов хоронили.
И юные вдовы Белграда
Над ними, рыдая, стояли,
Как будто бы сердца отраду —
Погибших мужей провожали.
Страна приходила склоняться
Над их всенародной могилой,
И – спящим – им стало казаться,
Что сон их на родине милой,
Что снова в десантном отряде,
Проснутся и в бой окунутся,
Что снится им сон о Белграде,
И трудно из сна им вернуться.
‹1947›
РАДУГА В САГУРАМО
Она стояла в двух шагах,
Та радуга двойная,
Как мост на сказочных быках,
Друзей соединяя.
И золотистый дождь кипел
Среди листвы багряной,
И каждый лист дрожал и пел,
От слез веселых пьяный.
В избытке счастья облака
К горам прижались грудью,
Арагвы светлая рука
Тянулась жадно к людям.
А гром за Гори уходил,
Там небо лиловело,
Всей пестротой фазаньих крыл
Земли светилось тело.
И этот свет все рос и рос,
Был радугой украшен,
От сердца к сердцу строя мост
Великой дружбы нашей.
‹1948›
РУБАШКА
Сияли нам веселые подарки,
Платки и голубки,
По залу шел над зыбью флагов ярких
Свет голубой реки.
И день и ночь струился этот зыбкий
И теплый свет,
И в этом зале не было б ошибкой
Сказать, что ночи нет.
Встал человек, – ну, как сказать короче;
Пред нами встал таким,
Как будто он пришел из бездны ночи
И ночь вошла за ним.
«Мой друг – сторонник мира в Парагвае,
Его со мною нет,
Он шел сюда, дорогу пробивая…
Его убили! Вот его привет!»
И в зале все, кто как ни называйся,
Увидели, вскочив,
Кровавую рубашку парагвайца,
Висевшую, как в голубой ночи.
А друг держал кровавые лохмотья,
Стояли мы в молчании глухом
И видели, как обрастает плотью,
Что на словах борьбою мы зовем!
‹1950–1951›
ИНД
Я рад, что видел у Аттока
Могучий Инд в расцвете сил
И весь размах его потока,
Который землю веселил.
И я, смотря, как дышит долгий,
Пришедший с гор высокий вал,
От имени могучей Волги
Ему здоровья пожелал.
‹1951›
* * *
Под сосен снежным серебром,
Под пальмой Юга золотого,
Из края в край, из дома в дом
Проходит ленинское слово.
Уже на дальних берегах,
Уже не в первом поколенье,
Уже на всех материках
И чтут и любят имя: Ленин!
В сердцах народных утвержден,
Во всех краях он стал любимым,
Но есть страна одна, где он
Свой начал путь неповторимый.
Где были ярость, ночь, тоска
И грохот бурь в дороге длинной,
Где он родного языка
Любил могучие глубины,
И необъятный небосклон,
И все растущий вольный ветер…
Любить Россию так, как он, —
Что может быть святей на свете!
‹1965›
* * *
Опять стою на мартовской поляне,
Опять весна – уж им потерян счет,
И в памяти, в лесу воспоминаний,
Снег оседает, тает старый лед.
И рушатся, как ледяные горы,
Громады лет, вдруг превращаясь в сны,
Но прошлого весенние просторы
Необозримо мне возвращены.
Вновь не могу я вдоволь насмотреться
На чудеса воскресших красок дня,
Вернувшись из немыслимого детства,
Бессмертный грач приветствует меня!
Мы с ним идем по солнечному склону,
На край полей, где, как судьба, пряма,
Как будто по чужому небосклону,
Прошла заката рдяная кайма.
‹1967–1969›
* * *
Наш век пройдет. Откроются архивы,
И все, что было скрыто до сих пор,
Все тайные истории извивы
Покажут миру славу и позор.
Богов иных тогда померкнут лики,
И обнажится всякая беда,
Но то, что было истинно великим,
Останется великим навсегда.
‹1967–1969›