Текст книги "Оттенки"
Автор книги: Антон Таммсааре
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
Смерть дедушки
Однажды утром дедушка не встал с постели. Когда невестка спросила его, что с ним, он ответил:
– Ничего.
– Отчего же ты не встаешь? – снова спросила невестка.
– Помирать собираюсь, – ответил дедушка.
– С чего тебе умирать, если ты ничем не болен?
– Там видно будет.
– А кто же сплетет корзинку из прутьев, которые ты вчера принес из лесу?
– Прутья… – пробормотал дедушка и помолчал немного. Потом сказал: – Прутья положите со мною в гроб.
– Не собираешься же ты и на том свете корзины плести? – засмеялась невестка.
– А чего там еще делать, – заметил дедушка.
– Тебе и отдохнуть не мешало бы, – сказала невестка, поднялась со стула и вышла, как будто у нее было какое-то спешное дело.
Немного погодя в комнату вошел семилетний Уку и сказал:
– Дедушка, ты и вправду умираешь?
– Мать тебе сказала? – спросил дедушка в ответ.
– Мама сказала отцу, я услышал и пришел поглядеть.
– Как я буду умирать, да?
– Да, дедушка.
– Ты разве не боишься смерти?
– Что мне ее бояться, ко мне ведь она не придет.
– Не будь так уверен, что не придет. Иной раз приходит и к такому, как ты. Придет и постучит в дверь: тук, тук, тук! – и спросит, живет ли здесь такой-то мальчик, которого мама бережет как зеницу ока.
– А ты тоже у мамы как зеница ока? – спросил Уку.
– Что ж тут говорить о зенице ока моей матери, коли у самого меня уже глаз нет! – вздохнул дедушка.
– Как же ты ходишь по лесу и прутья собираешь, если у тебя глаз нет?
– У меня ведь палка, – объяснил дедушка.
– Разве у палки есть глаза?
– А как же! У палки есть и глаза и уши.
– Когда будешь умирать, оставь мне свою палку.
– У тебя же самого есть глаза и уши.
– А когда я стану такой же старый и слепой, как ты, дедушка…
Мать снова вошла в комнату. Так прервался разговор дедушки с Уку.
– Не хочешь ли поесть, дедушка? – спросила невестка. – Еда отгоняет мысли о смерти.
– Что уж их отгонять?
– Ты, значит, взаправду собрался умирать?
– А чего же еще! И так последние десять лет еле двигался вслепую, с палкой.
– Откуда же у тебя сейчас вдруг мысли о смерти?
– От синицы, невестушка, от синицы.
– Как так – от синицы? Синица ведь не предвещает смерть, другое дело – галка или кукушка.
– А мне синица предсказала.
– Где же ты ее слышал?
– Вчера в лесу. Прилетела и стала клевать мою старую шляпу.
– Откуда ты знаешь, что это была синица?
– По голосу, а то как же. Стучит клювом и кричит.
– И это значит смерть?
– Что ж это может еще значить для такого, как я? Не ждать же мне, пока птицы начнут мои слепые глаза клевать!
– А где ты был, когда прилетела синица?
– На пне сидел, отдыхал.
– Может, синица не разобрала, что это ты, приняла тебя за пень.
– Конечно, подумала, что это пень, трухлявый пень. И таков я и есть, синичка своим стуком напомнила мне об этом, синичка, божья пичуга. Сам-то я запамятовал. А теперь уже не забуду.
– Тому, что люди говорят, ты, дедушка, уже давно значения не придаешь, что же ты этой птичке так веришь? – сказала невестка.
– Птичка попусту не болтает, она не такая. Она клювиком – тук, тук, тук! Будто гвозди в доску вбивает.
– Не все же гвозди на гроб идут.
– Мне других гвоздей уже не понадобится, невестушка.
Они немного помолчали, потом невестка спросила:
– А ты бы с охотой умер, дедушка, если б смерть пришла?
– А чего ж еще?
– Не жалко умирать?
Дедушка не ответил, только пошевелился в постели.
– Жалко, значит, – немного погодя промолвила невестка.
– Пожалуй, – согласился дедушка.
– А чего тебе жалко?
– Да жизнь уж больно хороша, – сказал дедушка.
– Так уж и хороша? – удивилась невестка.
– И день ото дня все красивее становится.
– Но ведь твои глаза этой красоты уже не видят.
– Это-то и есть самое хорошее.
– Говоришь, что собираешься умирать, а сам шутишь над своей слепотой.
– Почему шучу? – спросил дедушка. – Глаза меня всю жизнь больше всего соблазняли. Бегал, торопился то на одно посмотреть, то на другое. Не было мне никогда покоя, ни днем, ни ночью, точно ветром меня кружило. А теперь хожу себе да шарю палкой, шагаю себе да слушаю.
– И хорошо так жить? – спросила невестка.
– Хорошо и спокойно. Еще немного – и ничего мне не захочется уже, ни к чему меня не потянет.
– А к трубке все еще тянет? Она у тебя и сейчас в зубах.
– Известно, в зубах, как и палка в руках. Палкой дорогу нащупываю, трубку нюхаю, а курить с каждым днем все меньше хочется. Подумай, какой это покой, какая благодать, когда тебе в жизни нужна только палка кривая да пустая трубка! Но не знаю, зачем это бог так устроил – когда ты наконец дошел до того, что мог бы жить да радоваться, тут и смерть приходит. С великим трудом достиг такого времени, когда жизнь тебя уже укусить не может, – и вот помирать приходится.
– Может, еще не придется.
– Нет, придется…
Невестка положила на стол рубашку, к которой пришивала пуговицы, встала и опять вышла из комнаты. Как видно, Уку все время поджидал этой минуты, – как только мать вышла, он тотчас же шмыгнул в комнату.
– Дедушка, – сразу начал он, словно боясь, что мать вернется раньше, чем он успеет переговорить о своем деле. – Ты мне оставишь свою палку, когда будешь умирать?
– Палка со мной в гроб пойдет, – ответил дедушка.
– И ты мне ее не дашь? – спросил Уку. – Продай ее мне, дедушка, я куплю ее, у меня денег хватит.
– Сколько же у тебя денег?
– Я не знаю точно, но больше пятидесяти копеек.
– И ты отдашь мне все эти деньги за палку?
– Отдам.
– Знаешь, Уку, такую палку, как моя, за деньги не продают.
– А за что же?
– Такую палку надо сделать самому или заработать за всю долгую жизнь.
– Ну, тогда продай мне свою трубку, – клянчил Уку.
– Трубку! – удивился дедушка. – Смерть меня и не найдет, если передам тебе мою трубку.
Тут разговор их прервался, так как мать вернулась в комнату, и Уку вскоре счел себя лишним. Главное, бесполезно было здесь сидеть, если не удавалось поговорить с дедушкой о том, что так занимало Уку: он привык вести свои дела с дедушкой самостоятельно, а не в присутствии матери или кого-нибудь другого. Но мать почувствовала, что у Уку есть какие-то свои дела с дедушкой, и спросила:
– Что это мальчик тут высматривает?
– Насчет наследства торгуется.
– Какого такого наследства?
– Ну, у меня ведь есть палка и трубка.
Все немного помолчали, потом невестка спросила:
– И что ж, сторговался?
– Нет еще. У меня только и осталось, что эти спутники в жизни.
И снова в комнате воцарилось молчание. Наконец невестка сказала:
– Ты еще не умрешь, дедушка.
– Почему это?
– Ты все еще заботишься о спутниках в жизни.
– Трубка и палка и после смерти сгодятся в спутники, – ответил дедушка.
*
Прошло два дня. Дедушка по-прежнему лежал в постели. Он ни на что не жаловался, не хотел и есть, только время от времени пил из кружки холодную воду, дотрагивался до своей можжевеловой палки и держал пустую трубку в зубах. Он даже разок набил ее табаком, но не закурил. Если и разговаривал, то с невесткой о своей нынешней благодатной жизни, с которой приходится расставаться, а с Уку – о трубке и палке, которые пойдут вместе с ним в могилу. Никакие просьбы не помогали, дедушка не хотел отказываться от двух своих последних спутников. Когда Уку обратился наконец к матери, чтобы та помогла уговорить дедушку, мать сказала:
– Дедушка так скоро не умрет, раз он дорожит своей трубкой и палкой.
– Дедушка говорит, что смерть его не найдет, если у него не будет трубки и палки, – объяснил мальчик.
– Это ведь только шутки, – сказала мать, как бы утешая его. – А умирающие не шутят.
Но Уку слова матери не утешили. Его мыслями так завладели дедушкина палка и трубка, что он предпочел бы скорее услышать о смерти деда, чем о том, что тот останется в живых, только бы как-нибудь заполучить обе эти вещицы или хотя бы одну из них.
На третий день случилось так, что дедушка лежал в постели, глядя в окно, у которого сидела невестка и что-то шила. В эту минуту к окну подлетела синица и постучала своим клювом: тук, тук, тук! Невестка оставила шитье, увидев птицу.
– Видишь мою синицу? – спросил дедушка.
– Значит, это твоя? – вместо ответа спросила невестка.
– А чья же? Грудка красивая, зеленая.
– Разве ты оттуда видишь, что она зеленая? – спросила невестка с дрожью в сердце.
– Сегодня вижу, вижу, – утверждал дедушка. – Вижу и то, что божья пичуга вдруг улетела, а потом опять вернулась, смотрит, надо ли еще стучать или уже хватит.
Невестка слушала и не спускала глаз с дедушки, совсем забыв о синице. Ей хотелось бы что-нибудь сказать, но она не находила слов. В недоумении вышла она из комнаты, чтобы оставить дедушку с его божьей пичугой. Во дворе невестка сказала мужу, дедушкину сыну:
– Он, видно, и впрямь собирается умирать, говорит, что видит синицу на окне.
– Может, только слышит, как она стучит в стекло клювом.
– Нет, нет, видел даже, как улетела с окна и потом опять вернулась.
– Моя мать часто говорила, что перед смертью слепые видят, а глухие слышат, может, и он…
– Да, может быть…
Пока отец и мать припоминали, что говорит мудрость старых людей о том, как приходит смерть, Уку, услышав первые слова, сказанные матерью отцу, сейчас же побежал в комнату к деду. Ведь если тот в самом деле умирает, то пора сделать последнюю попытку, – может быть, дед все же переменит свое решение и оставит Уку трубку или палку, либо и то и другое.
Но когда Уку вошел в комнату и заговорил с дедушкой, тот не ответил. Мальчик подумал, не задремал ли он, но тут заметил, что глаза у дедушки открыты. Уку сообразил: что же это за сон, если глаза открыты. Кроме того, глаза у дедушки были такие странные, – такие же глаза бывали у овец, когда мать осенью вносила в комнату овечьи головы в корзине.
Уку опрометью выбежал из дому, бросился к отцу с матерью и закричал:
– Мама, мама, дедушка умер!
– Не болтай глупостей, – ответила мать. – Я как раз только что…
– У него глаза как у мертвой овцы! – доказывал Уку.
– Придержи язык! – крикнул отец.
– Нельзя так говорить о дедушке, – наставительно сказала мать.
Это говорилось уже на ходу, по пути к дому. И когда все вошли в комнату, оказалось, что дедушка действительно скончался, как будто послушался зова синицы, этой божьей пичуги. Ничего другого не оставалось, как закрыть покойнику глаза.
Но, оставшись вдвоем с матерью, Уку тотчас же спросил:
– А что будет с дедушкиной палкой и трубкой?
– Мы их положим в гроб, – ответила мать.
– Хоть бы палка мне досталась! – со вздохом промолвил Уку.
– Да зачем тебе дедушкина палка?
– Ну тогда трубка!
– Милый мальчик, что ты будешь делать с этой трубкой?
– Но ведь и дедушке она ни к чему, раз он умер!
– Мертвым требуется многое такое, что не нужно живым, – заметила мать. Но Уку не мог это понять и считал слова матери пустой отговоркой. Поэтому он продолжал выпрашивать дедушкину палку или трубку, так что мать в конце концов вынуждена была сказать об этом отцу. Но тот ответил настолько твердо, что возражать было уже невозможно.
– Если дедушка хотел палку и трубку взять с собой в гроб, значит, их туда и надо положить.
И вот вопрос был решен. Но Уку не терял надежды – вдруг произойдет что-нибудь такое, что изменит решение отца и матери. Случится что-нибудь вроде того, что случилось с дедушкой, которому синица принесла смертную весточку. Никогда никто не слыхал, чтобы у синицы были какие-то дела со смертью, но теперь все увидели и услышали, что все же есть. Почему такое же чудо не может случиться и с дедушкиной трубкой и палкой? Все утверждают, что их положат в гроб к дедушке, а вдруг что-то не положат, а оставят Уку!
Даже утром в день похорон Уку еще ждал какого-то чуда и все ходил вокруг гроба дедушки. Наконец он не выдержал и потихоньку спросил у матери, так, чтобы никто не слышал:
– А трубка у дедушки в кармане?
– Да, да, – ответила мать. – Кто же ее возьмет, я сама ее туда положила.
Но Уку вдруг показалось, что если он сам, своей рукой, ощупает дедушкин карман – трубки не окажется, она просто чудом исчезнет оттуда. Вот он и ходил следом за матерью, пока наконец не решился сказать:
– Мне хотелось бы посмотреть, там она или нет.
– Трубка?
– Трубка…
– Ну тебя, шального, с твоей трубкой! – прикрикнула мать, но все же взяла мальчика за руку и сказала: – Ну, иди, ощупай сам, своей рукой дедушкин карман, если успокоиться не можешь.
Уку вместе с матерью подошел к открытому гробу, и тут мать сказала:
– Смотри, палка здесь, у дедушки под рукой, на случай если она ему понадобится на том свете, а трубка в кармане, пощупай сам, убедись.
Все толпой стояли вокруг гроба, и свечи горели так ярко, когда Уку протянул руку через край гроба и сунул ее в дедушкин карман; а там и в самом деле лежала трубка. Вынимая руку, мальчик вдруг понял, что он напрасно надеялся на чудо. Если оно до сих пор не произошло, то как оно может случиться теперь! Дедушке синица принесла смертную весточку, но трубку из кармана никто уже не сможет вынуть, там она и останется.
Уку отошел в сторонку, где его никому не было видно и слышно, и горько заплакал, как будто ему больше всех было жаль дедушку. Но если бы кому-нибудь пришло в голову спросить у него, почему он так горько плачет, то он едва ли мог бы сказать: плачет ли он в самом деле из-за трубки и палки или из-за того, что у покойного дедушки, кроме его палки и трубки, была еще диковинная синица, которая принесла ему весть о смерти, а у него, Уку, который еще жив, нет ни палки, ни трубки, ни синички и никакого другого чуда. У мертвого дедушки есть с чем идти в могилу, а у него, Уку, нет ничего, с чем ему жить. Ведь то, что у него есть, его сейчас не интересует и не радует. Все это он отдал бы хоть за дедушкину синицу, которая в лесу стучала клювом по его старой шляпе, а потом дома – в оконное стекло.
1939
Перевод Валентины Федоровой.
Газетчица номер семнадцать
– Номер семнадцать!
– Что, сударь? Я здесь, – слышится слабый, но все же бойкий старушечий голосок где-то в углу конторы.
– Вчера вы не доставили газету господину Т. по улице Н. Чем это объяснить?
– Почему не доставила, доставила.
– А он не получил. Приходил сегодня жаловаться.
Номеру семнадцать нечего ответить. Она понимает, что молодой господин не ошибся и господин Т. без причины не заявился бы жаловаться.
– Отнесите ему сегодня же этот номер. Не забудьте.
– Отнесу, как не отнести. Это в каменный желтый дом, четыре этажа. Знаю, он в мансарде живет. Ох, крест тяжкий туда добираться.
Номеру семнадцать хочется говорить, поведать о своем житейском бремени, о тяготах по службе. Но ей тотчас же велят молчать, она мешает своими разговорами; к тому же давным-давно известно, о чем она будет распространяться… Не первый год номер семнадцать носит газеты, который раз пытается она рассказать о горькой своей доле, и всегда-то ей не везет, всегда ее заставляют умолкнуть: ее жалобы мешают людям. Сначала ей и невдомек было, как это слова могут помешать кому-нибудь. Разве она винит кого-нибудь или просит облегчить свою долю? Ей и в голову не приходит такое, она же понимает: будь на то воля божья – само собой придет избавление, может, даже завтра придет. А пока нет на то воли божьей, она безропотно несет свой крест, разве что с людьми иногда обмолвится. Так это – чтоб время провести, чтобы на душе полегчало.
Когда прозвучит в конторе окрик, требующий тишины, номер семнадцатый съежится, поникнет в своем углу и, умолкнув, погружается в думы – этак она вроде еще не мешала никому, ни в конторе, ни на улице, таща кипу газет, ни в поздний час, когда, усталая, бредет домой. Да о многом ли приходится ей думать, какие уж тут думы! Сколько лет все одно и то же: идешь в контору, ожидаешь газет, получишь на руки, разносишь по квартирам и вот устало тянешься домой. Сперва газетная сумка так тяжела, что всю тебя перекосит, согнет в три погибели. Так и входишь в душные сырые подвалы или ждешь, когда отзовутся на звонок у больших парадных дверей, ведущих в богатые квартиры, – только и заглянешь туда через щелку двери; или дотащишься, умаявшись, на самый верх, в мансарду, – зимой там почти всегда стужа, а летом жарко. Все идешь да тащишься, тащишься да идешь. Да, сполна постигла газетчица номер семнадцать меру страшной усталости, когда ноги заплетаются, но все равно она должна идти, идти по лестницам вниз и вверх, вверх и вниз. Бывает, голова закружится, в глазах пестро, еле волочатся ноги, вот бы к перилам прислониться или где-то присесть на миг, но и тогда должна она идти, а то услышит утром в конторе все те же слова:
– Номер семнадцать!
– Что, сударь, я здесь.
– Вчера вы не доставили газету господину X.
Ей не по себе от этих слов, они, словно нудный назойливый перепев, звучат в ее ушах. Только бы не слышать их, не оправдываться перед молодым господином.
Свое имя номер семнадцать начинает забывать. Сколько лет носит она газеты, а пожалуй, ни разу не слышала его. В конторе ее окликают только по номеру. Скажем, придет кто-нибудь в контору с жалобой, его спросят:
– На какой улице вы живете?
– На улице С.
– Ага! Туда доставляет номер семнадцать. Хорошо, я скажу.
Так всегда: все номер семнадцать да номер семнадцать. И у себя дома, в душной подвальной комнатушке, где, кроме нее, ютится сын с женой и детьми, а невестка постоянно бранится с мужем и с нею, – и здесь не назовут ее по имени. Детишки кличут ее бабушкой, сын – мамой, невестка – старухой.
Сегодня она с трудом превозмогает усталость. В лицо сечет порывистый мелкий осенний дождь. На улицах слякоть, и между домиками на окраине – темно. Вдалеке, раскачиваясь на ветру, мерцает огонек фонаря, отражаясь в мутной луже. Номер семнадцать бредет словно ощупью, незряче ступает в полутьме, она несет читателям хронику преступлений и несчастных случаев, новости политики и науки, литературы и искусства. Она нередко видит, с каким нетерпением ожидают ее, с какой жадностью рвут из ее рук газету. Но ее, газетчицу номер семнадцать, это не волнует. Безмолвная, спешит она дальше, только и заботы у нее, как бы укрыть от дождя свою ношу да поскорее обойти подписчиков. Сама она газет не читает, разве невестка порой прочтет о каком-нибудь преступлении или происшествии.
Вернувшись в этот день домой, номер семнадцать валится на кровать и не встает даже поужинать. Наступает утро, она все в постели, и невестка наконец спрашивает:
– Ты что же, не думаешь вставать?
– Мочи моей нет… Кости ломит, и сердце болит.
– Так уж сегодня и обессилела?.. Всегда хватало же мочи!
– Когда-нибудь приходит и последний день, – отвечает она и остается в постели. Потом подзывает к себе внучонка и посылает его в контору, – сказать, что номер семнадцать сегодня не придет.
– Наша бабушка сегодня не придет носить газеты, – сообщает мальчик в конторе, – она не встает с кровати.
– Больна, что ли?
– Да.
– Какой ее номер?
– Семнадцать.
Проходит две недели.
– Номер семнадцать! – раздается в конторе знакомый оклик.
Никто не отзывается. Молодой человек окликает снова. По-прежнему молчание.
– Лийзи, не слышишь разве… Тебя зовут, – говорит одна из газетчиц, – сколько дней прошло, а все не знаешь своего номера.
Выходит вперед молоденькая розовощекая девушка.
– Вы вместо газетчицы номер семнадцать… О ней больше ничего не слышно, – сообщают девушке, – хотите остаться у нас?
– Хочу, да… – обрадованно отвечает она, ведь у нее теперь будет работа.
– Итак, будете теперь номером семнадцать… Но вы не доставили вчера газету господину Н. по улице С. Он приходил жаловаться.
Девушка смущается, краснеет, не знает, что сказать.
– Постарайтесь служить так же честно, как прежний номер семнадцать, – говорит молодой господин, и девушка краснеет пуще прежнего.
– Да, не придет больше старушка, умершие не носят газет, – обронила одна из газетчиц.
– Умерла? – вопрошает молодой господин.
– В церкви вчера поминали…
– Где?
– Святого Яна.
– Я вчера был там, но что-то не припомню, не обратил внимания.
На лице у женщины появляется горькая усмешка.
– Вы, господин, ведь и не знали ее по имени… Оттого и…
– Ах да, – говорит молодой господин, – по списку она значилась под номером семнадцать.
– Все хотела, сердешная, на горести свои пожаловаться, да, видно… – начинает было женщина, но в ответ уже слышится:
– Тсс, вы мешаете своими разговорами.
И женщина – как бывало, номер семнадцать – умолкает: жалобы мешают людям.
1904
Перевод Ромуальда Минны.
Путешествие в Италию
Они справляли свой медовый месяц, вернее, лишь медовые дни и медовые часы, так как на большее не хватало времени. Муж служил в каком-то учреждении, а после обеда садился за работу, которую брал на дом; жена преподавала в начальной школе, по вечерам исправляла тетради или давала частные уроки, чтобы тоже немного подработать. Каждую свободную минуту они старались посвятить самообразованию – читали, ходили на лекции. Даже театр и концерты посещали не для развлечения, а для каких-то более серьезных и важных целей.
Все это казалось им в порядке вещей, ведь они были бедны, как церковные мыши: не было у них ни приличной одежды, ни даже настоящей квартиры, не говоря уже о мебели и всем прочем. Лишь одно сокровище было у них – вера в свою счастливую звезду, превращавшая несуществующие вещи в ощутимые и реальные. Так они жили и работали, словно уже достигли того, к чему так стремились: уютной квартиры, где можно устраивать маленькие вечеринки в кругу близких друзей.
Конечно, у них были еще и мечты, но они находились как бы за пределами досягаемости, за пределами вероятного. Их время наступит тогда, когда счастливая звезда будет достигнута и их скромные желания сбудутся. Только тогда родится мечта, только тогда она оживет, так что ее, пожалуй, можно будет встретить на улице гуляющей с лунным светом, в шелковых чулках и лакированных туфельках.
Их величайшая мечта родилась дня через два после свадьбы. Они еще любили ходить под руку, тесно прижавшись, разговаривая и порой заглядывая друг другу в глаза. Им тогда было удивительно хорошо, в глазах мужа еще горела страсть, а щеки жены заливались стыдливым румянцем – она уже знала, как невыразимо приятно краснеть под взглядом мужа.
Они переходили от витрины к витрине, разглядывали выставленные там вещи, интересовались их ценой, любовались дорогими украшениями, вид которых приводил женщину в трепет. Однажды они подошли к витрине бюро путешествий, где были выставлены плакаты с изображением различных видов транспорта – пароходов, автомобилей, поездов, аэропланов – и описывалось, как удобно, быстро и приятно на них путешествовать.
Через столько-то и столько-то дней или часов можно очутиться в Берлине, Лондоне, Риме и бог знает где еще.
– А помнишь наше первое случайное путешествие? – спросил муж.
– Помню! – ответила жена. – Помню даже, о чем мы тогда говорили.
– И подумай, как странно: я ни с кем никогда ни о чем подобном не разговаривал, ни до, ни после. Мне это просто в голову не приходило. Отправиться путешествовать, да еще в Париж или Рим! – об этом не могло быть и речи. Ведь не было ни денег, ни других возможностей. Самое большее, о чем я мог мечтать, – это о поездке в Курессааре или в Нарва-Йыэсуу. Да и эти места казались мне безумно далекими. Но как только я увидел тебя в вагоне у окна, я подумал: а что, если бы я сейчас ехал в Италию? Утомленный, задремал бы, а проснувшись, опять увидел бы тебя у окна. Ты едешь со мной, словно мы уже сговорились ехать вместе. Едем и едем, а когда глаза наши встречаются, улыбаемся друг другу, как старые знакомые.
– Как старые знакомые, – повторила жена. – Вот именно. С самого начала нам казалось, будто мы старые знакомые. И когда мы наконец спросили друг друга – куда кто едет, – то оба, смеясь, ответили: в Рим. «А, может быть, остановимся в Венеции»? – спросил кто-то из нас. «Хорошо», – ответил другой. Мы условились встретиться во Дворце дожей, в камере пыток. А следующую встречу назначили на площади Святого Марка, среди голубей. И оба смеялись. И вот мы в Нарва-Йыэсуу, на песчаном пляже. Летают береговые ласточки, слышен крик чаек, а мы мечтаем о площади Святого Марка и голубях, только о голубях.
– Эта наша первая поездка в Италию была для меня самым прекрасным путешествием. Но взгляни на этот пароход, какой он высокий, роскошный! Если бы и впрямь можно было здесь, среди льда и снега, сесть на него и не двигаться до тех пор, пока не покажется берег, весь в цветах и свежей зелени. Солнце и ароматы цветов!
– Да, если бы это было возможно! Ради этого я готова хоть целую неделю страдать от морской болезни. Если бы мы могли запереть свою комнату со всем скарбом на ключ, закинуть его на ближайшее облако или сунуть первому попавшемуся нищему, назвав ему улицу, номер дома, квартиры и сказав: все, что ты там найдешь, бери себе; бери и пользуйся, а хочешь – поделись с кем-нибудь, словом, поступай как тебе угодно, потому что мы едем в Италию, едем туда, где тепло и много зелени, где цветут деревья и кусты. Нам теперь ничего не нужно, ровным счетом ничего, мы уезжаем. Всего доброго, милый нищий, всего доброго!
– А что, если в самом деле взять да и поехать? – неожиданно сказал муж уже вполне серьезно.
– Поедем! – подхватила жена, затрепетав от восторга, и этот трепет почувствовал и муж сквозь одежду.
– Решено! – сказал он. – Вот здесь, у витрины бюро путешествий, мы торжественно клянемся друг другу не успокаиваться до тех пор, пока не соберем столько денег, чтобы можно было поехать во Дворец дожей и на площадь Святого Марка. Призываем в свидетели эти пароходы, аэропланы, поезда и автомобили. Во время нашего первого совместного путешествия мы шутили, теперь же, клянусь всем святым, мы говорим серьезно.
– Не станем снимать квартиру, будем по-прежнему ютиться в одной комнате, не надо нам ни мебели, ни сервизов, даже одежду и обувь будем донашивать старую. Забудем про театр, кино, концерты, про увеселения и лакомства, станем жить только для своего путешествия, – торжественно, в тон ему, сказала жена.
– Во веки веков, аминь! – закончил муж.
Затем последовало короткое молчание, словно они мысленно вкушали грядущее блаженство. Потом женщина спросила:
– И сколько же времени мы должны будем так жить, чтобы достичь своей цели?
Он подумал немного, перебирая в уме какие-то цифры и цены, затем ответил:
– Года три-четыре, не больше.
– А не меньше? – спросила жена.
– Едва ли.
– Как долго! – задумчиво протянула жена.
– Долго? – удивился муж. – Разве это долго! Что такое три-четыре года. Мне сейчас двадцать шесть, тебе двадцать один, а тогда мне будет тридцать, тебе только двадцать пять. Это лучшие годы.
– А если… – начала она, но не договорила.
– Что – если? – спросил он.
– Если что-нибудь случится?
– Например? Война, болезнь, смерть?
– Нет, – мягко ответила жена.
– Так что же? – спросил муж.
– Со мной, – промолвила жена.
– А что с тобой может случиться?
– Какой ты глупый, – засмеялась жена, а самой было так приятно, что у нее глупый муж, который ничего не понимает. – Дети, – прошептала она наконец, и муж почувствовал на своей щеке ее теплое дыхание.
Он растерянно умолк: действительно, каким надо быть дураком, чтобы не подумать о такой простой вещи.
И они молча зашагали по ярко освещенной улице, погруженные каждый в свои мысли.
Прошли годы, долгие, тяжелые годы.
Муж и жена уже давно не гуляют, не любуются витринами. Порой им кажется, будто они никогда этого и не делали. Даже воспоминания об этом, в сущности, и не воспоминания вовсе, а лишь смутный сон. Спина у мужа сгорбилась, и его можно увидеть, лишь когда он идет на работу или возвращается домой, ведь его жизнь теперь – это труд, один только труд. Кажется, будто он и не подозревает, что существует еще какая-то другая жизнь. Забота о том, как прокормить и одеть себя, детей и их худую, изможденную мать – вот его главная задача.
Он ясно помнит: уже через каких-нибудь три-четыре месяца после их торжественной клятвы у витрины бюро путешествий жена таинственно прошептала ему что-то на ухо, и он, печально улыбнувшись, заметил:
– Вот оно, наше первое путешествие в Италию.
В ответ на эти слова жена тоже улыбнулась; и с тех пор они ни разу не вспоминали о своей клятве. Потом эта клятва затерялась где-то в глубине сознания, продолжая жить там как нечто туманное и расплывчатое.
А жизнь шла своим чередом. Родился второй ребенок, потом третий, потом четвертый. Их родилось бы, наверное, еще больше, если бы не болезни жены, они дали ей возможность перевести дух: хво́рая, она растила тех, кого уже произвела на свет.
Как и раньше, их единственной реальной мечтой оставалась квартира, мебель, посуда и всевозможные мелочи, необходимые в доме, где ждут ребенка. Приходилось считать каждую марку, каждый пенни, тщательно взвешивать – стоит ли покупать ту или другую вещь, ту или другую тряпку. По мере того как семья росла, забывались концерты, забывался театр, только в кино удавалось иной раз сходить, да и то лишь на самую далекую окраину. Деньги тратились теперь не на театр, а на что-нибудь из одежды или на учебник, не на концерт, а на какую-нибудь погремушку.
Так один серый год сменялся другим. Не было уже важных и возвышенных мыслей, не было уже высоких чувств, не рождались больше несбыточные мечты, которые увлекали бы их куда-нибудь вдаль – прочь из этой тесной квартиры, из мира повседневных забот и тревог.
– Когда же наконец дети вырастут! – вздыхала порой мать.
– Да, вот подрастут, встанут на ноги, тогда, быть может, и вздохнем посвободнее, – говорил отец.
И вот наконец наступила минута, когда дома на радость старикам осталась только младшая дочь. Ей тоже пора было поступать на работу, но благодаря заступничеству матери девушке разрешили еще год посидеть дома.
– Ведь она у нас последняя, – сказала мать отцу, – больше у нас детей не будет, пусть хоть эта увидит светлые дни, помянет когда-нибудь добром отца с матерью. Старшим-то поневоле пришлось сразу к чужим людям наниматься.
Так и осталась дома их щебетунья – младшая дочь: порхающая походка, слова точно бабочки, смех как колокольчик, глаза будто звезды лучистые.
– Она в тебя, она больше на тебя похожа, – говорил иной раз муж про младшую дочь.
– Совсем как я, такая же резвушка, – соглашалась жена.
Но не прошло и года, как появился мужчина, который захотел, чтобы глаза легкомысленной девушки сияли только в его комнате, чтобы ее смех-колокольчик звенел только в его ушах, чтобы слова-бабочки порхали вокруг него и чтобы он всегда видел рядом с собой легкую фигурку, словно готовую в любую минуту вспорхнуть и полететь.
Мужчина был беден, как и девушка, но между ними зародилась любовь, зародилась, быть может, именно потому, что они были бедны, ведь без любви их жизнь была бы слишком тоскливой. Любовь стала их единственным достоянием, единственным утешением; по вечерам они бродили по освещенным улицам города и мечтали обо всем, чем обделила их жизнь: мечтали о богатстве, о роскоши, о драгоценностях и развлечениях, о вкусных вещах. Вечер за вечером бродили они вдвоем и мечтали вслух, и не было конца их мечтам и разговорам.







