Текст книги "Оттенки"
Автор книги: Антон Таммсааре
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)
– А у тебя кончик носа холодный, – сказал наконец со смехом Лутвей, выбрав мгновение между поцелуями.
– Помолчи! – ответила девушка и опустила голову молодого человека на подушку.
– Знаешь что? Набей-ка мне трубочку, – попросил Лутвей.
– Именно насчет трубочки я и собиралась поставить тебе условие.
– Вот как! Нет, этот номер не пройдет. Все, что угодно, только не это. Разве тебе не ясно: ты не можешь жить без поцелуев, а я – без трубки. Поцелуи расслабляют человека, а…
– Я опять уколю тебя!
– …трубка подтягивает. Ты только представь себе эту идиллию: ты сидишь и шьешь, а я лежу и попыхиваю трубочкой, изогнутый чубук трубки покоится на моей груди… прямо как в каком-нибудь романе, описывающем прелести семейной жизни.
– В комнате полно дыма, приятно воняет пивом, тускло, душно, прямо как в трактире, – подхватывает девушка, подражая тону молодого человека.
– Будь добра, принеси табак, а трубку со стены я уж и сам как-нибудь достану, тогда я скажу, что обещал.
– Ты злоупотребляешь моим любопытством.
– Но это единственное, чем я злоупотребляю, когда дело касается тебя, – произнес молодой человек после того, как девушка положила к нему на грудь коробку с табаком и вновь присела на край постели.
– Ну, скажешь ты наконец?! – воскликнула Тикси, когда из трубки пошел дым.
– Сейчас. Как приятно она попыхивает!.. Я имею в виду трубку.
– Я бы с удовольствием переломала все твои трубки.
– Ну зачем же, не говори глупостей. Посмотри лучше, до чего красиво висят они на стене. А сколько связано с ними воспоминаний!
– И поэзии, и грез! – подхватила Тикси, передразнивая.
– Совершенно верно – и поэзии и грез…
– Ты уже не однажды говорил мне об этом.
– Ну и что же! Видишь вон ту, с ольховой головкой, с чубуком из малинового ствола? Да посмотри же!
– Я тысячу раз на нее смотрела.
– Посмотри еще разок! Это моя первая трубка, я назвал ее «старухин черпак», набивал я ее листьями ольхи и мхом. Лучше всего идет олений мох… А в другой, вон в той, у которой бочок прогорел, я разжигал уже ворованный табак. Мне ее соседский пастух сделал, ну и мастер же по этой части был, любого токаря мог за пояс заткнуть…
– А по части кражи табака он тоже был мастер?
– Нет, в этом деле я перещеголял его. Он табак покупал, иной раз угощал и меня, ведь он был не подпасок, а настоящий пастух: от роду ему было лет пятьдесят, ноги – колесом, ковылял на них, словно на рессорах. Детей у него было – куча! Я, помню, все удивлялся, откуда у такого кривоногого столько детей.
– Теперь уже не удивляешься?
– Нет, теперь не удивляюсь, Кулно мне растолковал всю эту механику.
– Ах, вот оно что, стало быть – растолковал.
– У мужичка ноги подкачали, вот и не смог от баб удрать, так сказал Кулно.
– И ты ему поверил?
– Отчего бы и нет? Но сейчас дело не в этом.
– В чем же?
– Похоже, мне придется расстаться со своими трубками, а для меня это – нож острый. Я не смогу оставить себе даже те, что купил у калмыка на ярмарке в Нижнем и у турка – в Батуми. Все должен отдать, а если не отдать, так засунуть куда-нибудь подальше в ящик, чтобы на глаза не попадались и в комнате их духу не было.
– Ах ты бедняжка! Что за бессердечный человек этого требует?
Лутвей оставил вопрос девушки без ответа, словно бы не слышал его вовсе, и продолжал:
– А следом за трубками отправишься и ты.
– Я? – переспросила Тикси, перестала шить и обратила лицо к молодому человеку.
– Вот именно – ты. Ведь ты еще большее зло, чем трубки. Но вся беда в том, что два эти зла составляют почти всю мою жизнь.
– Говори толком, что у тебя на уме, говори!
– Я уже все сказал: с тобою и с трубками мне придется расстаться, иначе у меня скоро и последних лохмотьев не останется.
– Ты шутишь.
– Нет, я говорю серьезно. Четыре года, как я бездельничаю, я уже не знаю, где брать в долг. Тебе же известно, кто до последнего времени снабжал меня деньгами.
Тикси кивнула.
– А теперь Хелене предъявила ультиматум: либо трубки и ты, либо она и деньги. Не верит больше ни одному моему слову, даже рта раскрыть не дает.
– И ты, конечно, выбрал ее и деньги?
– Пока что я еще думаю, но сегодня кончается установленный срок, а эта девица тверда и точна, словно вексель. Оттого-то я и покуражился вчера вечером.
– Вот оно что.
– Черт бы меня побрал, не будь я таким лодырем, может быть, мы еще смогли бы как-нибудь устроиться. Деньги и беззаботная жизнь – дело хорошее, но ты и трубки…
– Главное – трубки.
– Ну-ну! Я-то иначе думаю. Трубки – забава, а ты… да поди разберись, что ты такое. Ничего себе история, дали бы еще хоть годик побездельничать, последний годик, а там можно и рукой на все махнуть.
– Возьми деньги и Хелене, тогда сможешь всю жизнь бить баклуши, – сказала девушка с плохо скрытой горечью.
– Ошибаешься! И еще как! Стоит мне только попасть в ее лапы, тут-то самая работа и начнется. К тому же, заставляя меня работать, она станет думать лишь о себе.
– Так же, как и ты.
– Да, так же, как и я. Она рассчитывает через меня стать дамой общества, ведь сейчас она немного значит, вернее – не значит вовсе ничего. От этих ее гробоподобных домов толку мало. С их помощью еще ни одной старой деве высоко залететь не удавалось. Разве что немного петь да на пианино бренчать выучится.
– Но ты же не единственный мужчина на свете.
– Разумеется, не единственный, но более подходящего, чем я, ей трудно найти. Мне, как мужчине, и цены нет. Я ленив, я беден, я люблю пожить с комфортом, я мягок и покладист, у меня нет цели, у меня нет характера, меня даже нельзя назвать слишком умным.
– Вдобавок ко всему ты любишь посидеть в кабачке.
– Есть и такой грех, но эта беда – не беда, это только укрепит жену в ее правах, даст ей, так сказать, два очка вперед. Зато сама Хелене предприимчива, деятельна, тщеславна, активна. А тверда она словно железный гвоздь, даже тверже, – гвоздь может заржаветь, а Хелене не заржавеет, нет, на это нечего и надеяться. Из нас выйдет превосходная пара. Господи помилуй! Она сделает из меня все, что ей будет угодно. Захочет сделать меня адвокатом – стану адвокатом, захочет сделать врачом – стану врачом, захочет напялить на меня пасторское облачение – стану читать проповеди. Не веришь? Ты плохо меня знаешь. А что она заставит меня учиться – так это точно, придется мне окончить университет и вывесить на дверях табличку: адвокат такой-то, или доктор такой-то, или же господин пастор такого-то прихода.
– Забавно.
– Не думай, будто я до того глуп, что не смогу университета окончить. Такого глупого человека и на свете нету.
– Ой, вот насмешил-то!
– Да, засмеешься тут. Вот и думаю, что же мне теперь делать. Спрашивал у Кулно совета, но ответ его известен заранее: «Прочитай Библию три раза подряд, тогда будешь знать все».
– А тебе лень прочитать?
– Разумеется, лень, лучше уж остаться в неведении.
– Знаешь что, спроси-ка у Хелене, у нее есть деньги, она знает.
– А Кулно сказал, что если мне лень читать Библию, то не остается ничего другого, как спросить у тебя.
– Он вправду так сказал?
– Да, так и сказал: «Поговори с Тикси».
– Вот видишь, он считается со мною больше, чем ты.
– Да, но я люблю тебя, – простодушно ответил молодой человек.
Маленький, с тонкими губами рот девушки раскрылся в улыбке, и ее худое смуглое лицо озарилось удивительным светом. Будто солнечный луч пробился вдруг сквозь затянувшие небо тучи и скользнул в комнату, неся с собою радость и тепло.
– До чего ты еще ребенок, – сказала Тикси с чуть слышным вздохом, – говоришь о любви так, словно это всего лишь веселое развлечение.
– Наверное, меня научили этому женщины.
– А разве тебя любили уже многие женщины?
– Думаю, что ни одна.
– Как же в таком случае они тебя научили?
– Отсутствием любви. Первая была старше меня и, конечно, умнее, она много смеялась, зубы у нее были белые и острые, как у крысы, на щеках – ямочки, больше всего она любила болтовню и сладости. Я сходил по ней с ума, а она ела мои конфеты и шоколад только потому, что я напоминал ей одну из ее подруг, ту, которая отбила у нее жениха. Но я узнал об этом слишком поздно… конфеты и шоколад были уже съедены. Я тогда бродил словно мокрая курица…
– И долго?
– Не очень долго, скоро появилась вторая. Эта была моего возраста, красивой ее не назовешь, но и некрасивой тоже, разве что несколько неуклюжей, да глаза у нее были какие-то бесцветные; я до сих пор еще помню взгляд этих глаз… по вечерам, в сумерках… нет, на это стоило посмотреть… они иной раз делались совершенно желтыми, как у черной кошки, хищно-желтыми. Я старался по ее глазам угадывать ее желания, мечтал при свете луны, а потом выяснилось, что я просто-напросто был похож на ее жениха… жених бросил ее – из-за бесцветных глаз. Я тогда впервые понял, как слепы и глупы бывают иной раз женихи.
– И чем у вас кончилось?
– Я стоял перед ней на коленях, объяснялся в любви. Вот тут-то она и сказала, что у меня нос точь-в-точь такой же, как у ее бывшего жениха, и рот такой же, и смех, и походка, и все-таки я все равно не он. Господи, какие чувства меня тогда охватили, какое отчаяние от унижения!
– И опять все скоро прошло?
– Вероятно, я уже не помню. Но после этого я долго стыдился своих брюк, меня так и подмывало сбросить их и разгуливать с голыми ляжками, босиком, в длинной рубахе, как в детстве… А теперь у меня – Хелене. Она тоже не любит меня, она думает лишь об одном: как бы ей поскорее выйти замуж, боится остаться старой девой, жаждет стать женой ученого мужа, потому что ученые мужи у нас сейчас в моде. Но с Хелене мне легче, чем с двумя первыми: она мне почти совершенно безразлична.
– Всего три? – спросила Тикси.
– Разве мало? – осведомился в свою очередь Лутвей.
– Вроде бы… для такого мужчины, как ты.
– Вообще-то их больше было, но эти три – самые главные, эти оставили след.
– И Хелене?
– Боюсь, как бы она не оставила самого глубокого следа – Хелене возьмет мою душу.
– Так, теперь все в порядке, – сказала Тикси, поднялась с кровати и положила одежду Лутвея на стул. – А ты что, и не собираешься вставать?
– Уж очень хорошо лежать вот так и думать. Подойди еще ко мне.
Девушка остановилась возле постели.
– Присядь, – сказал Лутвей, схватив Тикси за руку.
– Нет, нет, тебе пора подниматься. Не забывай: трубки и я или деньги и Хелене… Да и об одежде подумай, ведь скоро она истреплется… вся, вся.
– А ты?
– Сейчас речь не обо мне.
– Ты сердишься?
– Нет, зачем же.
– Расстроилась?
– Не знаю. Может быть, это к лучшему.
– Ты была добра со мною.
– Я отдала, что имела…
– В том-то все и дело, именно это и заморочило мне голову… Ты сумасшедшая девица, если хочешь знать – глупая девица…
– Не надо об этом… вставай.
Лутвей попытался обнять Тикси, но она отбросила его руки и выскользнула из-за ширмы.
3Лутвей поднялся с постели. Ожидая, пока он умоется, Тикси присела к столу, открыла первую попавшуюся ей в руки книгу и словно бы погрузилась в чтение.
Но Тикси не читала и, глядя в книгу, не видела ни одной буквы, – она подводила итог прожитой жизни. Итог этот был незначительным, более того – жалким, но это был итог ее жизни.
У Тикси тоже было свое детство, хотя она и выросла на городской окраине, там, где душные комнатенки, зловонные коридоры, пыльные и грязные улицы, замаранные товарищи по играм, пьяные мужики, распутные женщины, заразные болезни, насекомые; у Тикси тоже были свои воспоминания, мечты, идеалы, стремления и грезы о счастье; Тикси тоже окружала сложная жизнь с ее соблазнами и опасностями.
Да, с опасностями! Тикси еще едва начала формироваться как женщина, когда под ноги ей бросили первый большой камень, о который она споткнулась. И по сию пору при воспоминании о том времени по телу Тикси пробегает дрожь – переживать это вновь даже в мыслях страшно. После этого Тикси долгое время боялась мужчин.
Но она росла, присматривалась к миру и к людям, училась разбираться в подругах, узнавала, как они приобрели то или иное украшение, кто им его купил, кто подарил, завела более приличные знакомства, обнаружила, что на свете существуют красивые слова, мужчины, которые при встрече вежливо кланяются и приподнимают шляпу…
В душе девушки пробудилась жажда радостей жизни, все было соблазном – и взгляды, и рукопожатия. Может быть, какое-нибудь из увлечений, казавшихся вначале лишь игрой, в конце концов закончилось бы замужеством, если бы Тикси не познакомилась со студентом университета Лутвеем… с тех пор прошло уже почти полтора года… и это знакомство перечеркнуло все, что было, все что могло быть. Возможно, с него лишь и началась жизнь Тикси…
Нравился ли ей Лутвей? Просто ей было хорошо с ним. Желала ли она его? Просто она не в силах была отказать ему, если он чего-нибудь просил. Да, конечно, когда в один прекрасный день Лутвей заявил, что хочет получить от нее все, сам же не может обещать ей ничего, – да, в тот день Тикси было не очень-то весело, и еще много-много ночей после этого она не могла смежить веки.
Лутвей казался ей человеком необыкновенным, – может быть, потому, что он был студентом и это заставляло подруг Тикси поглядывать на нее с завистью. Возможно, в ее чувстве к нему была известная доля любопытства, а может быть, и честолюбия, желания покрасоваться с ним рядом в пику тем, кто смотрел на Тикси сверху вниз. Кто знает. И все же, если бы Лутвей не вел себя так, как он себя вел, если бы не разговаривал с Тикси так, как с ней до той поры никто не разговаривал, весьма вероятно, Тикси вышла бы замуж за долговязого слесаря, того самого, который до сих пор все еще домогается ее согласия, и, может быть, стала бы уже матерью.
Лутвей же говорил только о любви… звал ее к себе только ради любви. Дескать, они будут как птички на ветке: петь, если сыты, грустить, если голодны.
И Тикси полетела на его зов, точно птичка, и, точно птичка, пела, щебетала и прыгала.
Жалеет ли она об этом? Нет, но ей грустно. Она чинила одежду парня, латала его рубашки, штопала носки и словно бы пришила к нему себя самое… пришила в то самое время, когда она беспрестанно должна была повторять себе: не надейся, не мечтай о несбыточном.
Каждое движение иглой словно бы прошивало живую ткань его и ее, каждый стежок словно бы становился одним из звеньев той цепи, которая приковывала их друг к другу.
И вот теперь… теперь Лутвей произнес эти слова… произнес так же просто, как и те, в самом начале, ничего не скрывая, ничего не смягчая, – он словно бы даже и не подозревает о том, что может больно ранить девушку. Словно бы ее, Тикси, и на свете нет, словно бы ее нельзя принимать серьезно в расчет, раз речь идет о вещах более значительных.
Для одной женщины Лутвей был напоминанием о подруге, для другой – временной заменой жениха, для третьей – подходящим кандидатом в мужья, и все это – вещи серьезные. Тикси же пришла к Лутвею только с любовью, говорила лишь о любви, пела лишь о любви, смеялась лишь от любви, думала лишь о нем и о себе, но, оказывается, для Лутвея она была только веселой забавой, временным развлечением.
Тикси не обвиняет, не упрекает, о нет, Тикси даже благодарна Лутвею, ведь это с его помощью ей удалось перебраться из швейной мастерской в контору – стучать на пишущей машинке, и все же Тикси ошеломлена, губы ее приоткрыты, глаза расширены, она удивляется, точно ребенок. Как красива девушка сейчас: ротик – словно раскрывшаяся роза, глаза – словно у дикой лесной козочки. Они становятся все темнее, увлажняются, что-то выкатывается из них, ползет вниз по щеке.
Ах, она еще такая маленькая, такая неразумная и доверчивая, эта Тикси, каждый встречный может ее обидеть, – один по праву силы, другой по праву любви. Тикси страдает и от того и от этого.
– Что ты читаешь? – спросил Лутвей, появляясь из-за ширмы. Но, взглянув на книгу, удивленно воскликнул: – Да ты же ее наоборот держишь! Девочка, что это значит? Ба, да у тебя глаза мокрые!
– Уже все прошло. Видишь, я улыбаюсь, – ответила Тикси и поднялась со стула.
Однако ей не удалось справиться со слезами.
– Иди сюда, – произнес молодой человек, привлекая девушку к себе. – Не плачь! Тут уж ничем не поможешь, ничего не поделаешь.
– Да, ничем не поможешь, – согласилась Тикси, немного успокоившись.
В этот момент в дверь постучали.
– Кто там? – спросил Лутвей.
– Хозяйка, – послышалось в ответ.
– Минуточку, – крикнул молодой человек, он поднес палец к губам, увлек Тикси за ширму, усадил ее на кровать, бросил туда же пальтишко девушки.
Проделав все это, Лутвей отворил дверь.
На этот раз госпожа Маасепп была чрезвычайно скупа на слова и преисполнена вежливой недоброжелательности. Госпожа заявила, что господин студиозус должен подыскать себе новую квартиру, ибо она не может больше сдавать такую прекрасную, такую удобную комнату в долг. Что касается платы за прошедшие два года, она согласна и подождать – студент есть студент, кто же этого не понимает, – но дольше так продолжаться не может.
– Госпожа Маасепп, может быть, вы потерпите еще, ну хотя бы полгодика?
– Нет, этого я не могу сделать. Если бы речь шла только о плате за квартиру, мы еще смогли бы как-нибудь уладить дело, но есть и другие основания. В доме живет девица, и образ вашей жизни может дурно на нее повлиять, тем более, что мы знакомы. К вам приходят разные женщины. Простите, я не собираюсь упрекать вас, да я и не вправе читать вам мораль, но, я уже сказала, в доме имеется девица, и у меня по отношению к ней есть обязанности… я мать… Она молода, неискушена жизнью, и вдруг такие женщины…
Кто знает, что заставило Тикси пошевелиться, – кровать за ширмой слегка скрипнула.
– Вы не один?! – удивилась госпожа Маасепп. Видя замешательство студента, пытающегося найти достойный ответ, хозяйка дома поспешила ему на выручку: – Ну да ведь это ваше дело… Так, значит, вы поищете себе другую комнату.
– Когда это надо сделать?
– Чем быстрее, тем лучше, ведь новый семестр не за горами.
Госпожа Маасепп ушла, даже не пожелав Лутвею здоровья, потому что кровать скрипнула еще раз.
Лукаво улыбаясь, Тикси на цыпочках вышла из-за ширмы и взглянула на Лутвея, – молодой человек стоял к ней спиной посреди комнаты.
– Луду, – прошептала девушка. Лутвей обернулся. Мгновение они серьезно смотрели один на другого, затем прыснули со смеху, присели словно по команде на корточки и, точно кузнечики, прыгнули друг к другу, так что руки их сомкнулись, потом вскочили на ноги и стиснули друг друга в объятиях. Ноги Тикси оторвались от пола и описали в воздухе несколько кругов.
– Тикси и трубки победили! – воскликнул молодой человек. – В память об этой победе непременно куплю себе еще одну трубку.
– А я привяжу к ее чубуку ленточку, на которой вышью золотом «Тикси и Луду»!
Они вновь обхватили друг друга руками и закружились по комнате.
– Готов биться об заклад, кто-то видел, как ты сюда пришла, – сказал наконец Лутвей.
– Сама хозяйка дома повстречалась мне на лестнице.
– Вот оно что!
– Что же теперь делать?
– Прежде всего надо упаковать мои вещи.
– Раз-два-три – и все будет собрано.
– Видишь, как хорошо, что у меня ничего нет.
– Очень хорошо. – Тикси засмеялась и принялась за дело.
– Если не удастся сразу найти комнату, я снесу вещи в гостиницу, а вечером пойду в театр. Ты пойдешь со мной?
– А что сегодня ставят?
– Ничего не ставят. Сегодня там собрание.
– На собраниях такая скука!
– Но это собрание очень важное: там станут обсуждать вопрос о проведении юбилея Андреса Мерихейна, ему скоро пятьдесят лет стукнет.
– Это тот, который написал «Армувере»?
– Тот самый. У него есть еще и другие книги.
– А сам он тоже придет на собрание?
– Наверное, нет, чего ему там делать.
– Я лучше останусь дома, поработаю.
– В воскресенье?
– Как видишь, я живу во грехе.
Мурлыча себе под нос песенку, Тикси принялась упаковывать вещи Лутвея. Она была счастлива, ах как счастлива!
4Народу набралось – яблоку упасть негде. Если бы сам Мерихейн увидел это сборище, оно, вероятно, сильно позабавило бы его: шутка ли – все эти господа сошлись сюда сегодня лишь ради него, думали лишь о нем. Кого здесь только не было: представители газет и журналов, посланцы учреждений, доверенные лица от различных обществ, старые и молодые, мужчины и дамы, даже из-за границы приехали несколько видных общественных деятелей, – и все это исключительно для того, чтобы решить один-единственный вопрос: какие почести оказать уважаемому прозаику и поэту Андресу Мерихейну в день его пятидесятилетия, как увековечить его имя.
Обсуждение затянулось, слишком много было велеречивых ораторов, – ведь подняться на трибуну хотелось не только мужчинам, но и дамам, – всех их необходимо было выслушать и, что самое трудное, решить, какие из внесенных предложений наиболее дельны и могут быть претворены в жизнь. Председателю собрания то и дело приходилось взывать к совести того или иного оратора, убеждая его по возможности не отклоняться от существа вопроса. Разумеется, он, председатель, прекрасно понимает, что присутствующих тут господ и дам интересует каждая, даже самая незначительная деталь, имеющая хотя бы косвенное отношение к уважаемому юбиляру, но – времени остается мало, поговорить же нужно еще о многом, тем более что мнения выступающих сильно расходятся. Каждый хотел бы видеть свое предложение осуществленным, ибо каждый думает – и, естественно, имеет на это полное право, – что именно он глубже всех постиг самую суть творчества писателя, которого предстоит чествовать, проникся его духом.
Действительно, процесс обмена мыслями приобрел такой размах, противоречия достигли такого диапазона, обоснования же казались настолько необоснованными, что найти золотую середину становилось все более затруднительным, мало того – задача эта грозила оказаться по ту сторону границ возможного. Если один из ораторов советовал вступить с писателем в переговоры и выяснить, не согласится ли тот по предельно низкой цене продать право на переиздание своих произведений обществу, чтобы наладить выпуск в свет книг для народа, то другой, наоборот, предлагал учредить государственные пособия имени Андреса Мерихейна в размерах, соответствующих экономическим возможностям нашей небольшой и небогатой нации. Вскоре нашлись и такие, которые сочли необходимым внести дополнение к первому предложению: нужно твердо решить, на что будет употреблен доход, полученный от продажи народных книг. С другой стороны, некоторыми присутствующими была предпринята попытка конкретизировать второе предложение: они требовали разъяснить во всех подробностях, в ведении каких учреждений будут находиться фонды пособий имени Андреса Мерихейна, кто будет ими распоряжаться, кто выдавать их и на территории каких земель – Лифляндии. Прибалтийского края, всей необъятной родины или же в пределах еще более широких. Кто-то выразил страстное желание увидеть оба предложения объединенными: он уверен, что продажа книг для народа может принести доход, и довольно значительный, – само собою разумеется, в том случае, если уважаемый юбиляр согласится на отчуждение своих издательских прав на приемлемых условиях, в чем, конечно, вряд ли кто осмелится сомневаться, – поэтому было бы небезынтересно услышать мнение высокочтимого собрания насчет того, не следует ли именно этот, полученный от продажи народных книг доход употребить на учреждение пособий… Однако ни сами по себе предложения, ни дополнение к первому из них, ни попытка конкретизировать второе, ни проект объединения первого со вторым – ничто не встретило со стороны собрания действительно единодушной поддержки. Естественно поэтому, что в итоге судьба всех высказанных пожеланий, предложений, мнений, а также приложений, исправлений, дополнений, ограничений к ним, равно как и желания объединить их, оказалась весьма печальной. На лицах большинства присутствующих, в том числе и тех, чьи уста в начале собрания произносили в адрес юбиляра такие теплые слова, уже обозначилось с трудом скрываемое утомление.
Некоторое оживление в атмосферу собрания внесло робкое и для всех неожиданное замечание одного из присутствующих, имевшее в виду обратить внимание уважаемых ораторов на то обстоятельство, что, излагая свои пожелания и предложения, они не забыли никого, – ни учащихся, ни начинающих писателей, ни бедствующих молодых художников, ни детские сады, ни благотворительные учреждения, ни эстонскую молодежь, ни эстонский народ и т. д. и т. п., – только вот самого Андреса Мерихейна, ради которого и имеет место сегодняшнее собрание, словно бы выпустили из поля зрения. Воодушевленные смелостью этого последнего оратора, некоторые из сидевших в зале начали склоняться к мнению, что в высказанном только что замечании и впрямь в некотором роде присутствует зерно истины и что о самом юбиляре, действительно, до сих пор думали менее всего. Правда, подобные высказывания получили немедленный отпор и были соответствующим образом прокомментированы, из чего участникам собрания должно было стать понятным, что о чем бы сегодня ни говорилось, все это самым непосредственным образом касается юбиляра и что все соображения, предложения и пожелания так или иначе с ним связаны, поскольку имели своей целью увековечение его произведений, то есть наиболее значительного из проявлений его творческой личности; однако, несмотря на эти разъяснения и комментарии, высказанное однажды сомнение притаилось в зале, словно уголек под золей в очаге, и каждое очередное словоизлияние очередного оратора раздувало его в новое пламя. И хотя приверженцы взволновавшего всех высказывания находились в меньшинстве, возникла непосредственная опасность, что именно оно-то и окажется той самой почвой, на которой интересы всех объединятся. Однако большинство настолько активно этому воспротивилось, что дело уже начало принимать несколько щекотливый оборот. Царивший в начале собрания дух взаимоуважения и миролюбия грозил перейти в свою противоположность. Единодушно избранный председатель всеми доступными ему способами убеждал ораторов не отклоняться от предмета разговора и даже деликатно, но все же достаточно прозрачно дал понять собравшимся, как это было бы позорно для нашего немногочисленного и слабого народа, если бы сыны его не сумели по-братски поладить друг с другом в таком важном деле.
Кто-то уже поднял вопрос о том, а не будет ли целесообразным доверить более разностороннее рассмотрение дела специально созданной комиссии, за которой, разумеется, остается право – при возникновении такой необходимости – приглашать на свои заседания лиц, могущих иметь отношение к делу. Возможно, на этом данное собрание и закончилось бы, если бы поднятый вопрос тотчас же не породил другого вопроса, а именно: должны ли иметь приглашенные на заседание комиссии имеющие отношение к делу лица право решающего голоса или же – только совещательного, и могут ли также в число этих лиц входить дамы?
В этот-то момент и попросил слова Кулно. До сих пор он выслушивал разноречивые суждения ораторов с поистине стоическим спокойствием.
– Меня удивляет, – начал он («Ну и удивляйся на здоровье», – сказал какой-то сидевший в зале студент себе под нос, однако все же достаточно громко, так что многие услышали и улыбнулись), – меня удивляет больше всего прозвучавшее здесь сегодня утверждение, будто глубокоуважаемого юбиляра на нашем собрании упоминали недостаточно часто («Ого!» – послышалось в зале). Меня удивляет («Что-то ты чертовски долго удивляешься», – съязвил тот же студент, но на этот раз на него зашикали), как плохо помнят историю авторы этого утверждения, как узок их кругозор.
Затем Кулно бросил с птичьего полета взгляд на высеченные в скалах индийские пагоды, оглядел клинопись на руинах Ассирии и Вавилона, обрисовал египетские пирамиды с их иероглифами, – те самые, перед лицом которых некий полководец воскликнул, обращаясь к своим солдатам: «Сорок веков смотрят на вас с высоты этих пирамид!» – провел слушателей по темным катакомбам и лабиринтам, где мерцает лишь дрожащее пламя свечи в руке проводника-монаха, перечислил обелиски, монастыри, храмы, мечети – все, что есть в мире прочного, долговечного, высокого, вдохновляющего, побуждающего к вере. Кулно коснулся также коралловых рифов и пластов земной коры, которые являют собою не что иное, как останки живых организмов, вспомнил о муравьях и пчелах, подчеркивая их трудолюбие и неутомимость, – речь Кулно была ярка и увлекательна, потому что он говорил горячо и с воодушевлением. Взор его пылал, углы рта время от времени подрагивали, что свидетельствовало о сдерживаемом внутреннем возбуждении; закончил он свое выступление следующими словами:
– О чем же говорят нам все эти пагоды, руины с клинописью, пирамиды, катакомбы, обелиски, монастыри и церкви? Какой мудростью делятся с нами и с грядущими поколениями пласты земной коры, коралловые рифы, пчелы, муравьи? Не стоит ли за всем этим один и тот же управляющий миром – я бы даже осмелился сказать созидающий мир – всеобщий закон, перед которым преклоняют колени боги и люди, слоны и ослы, растения и камни? Индивидуум как таковой исчезает, масса остается, индивид уничтожается, но дело его продолжает существовать, живой дух отступает перед торжествующей смертью. Человек как личность увядает, даже если он благоуханен, словно роза Сарона, человек происходит из праха и в прах обращается, но память о нем остается, посылая нам приветствие из лона давно минувших времен; мастер предается забвению, но его работы становятся нашим незыблемым достоянием, можно сказать, нашим историческим капиталом, который ценнее всех прочих сокровищ; мозг мыслителя угасает, оказывается вновь по ту сторону грани бытия, но мысль остается, побуждая к жизни все новые и новые мысли. Много ли проявляли заботы о своих мудрецах-мыслителях древние греки? Разве не вынужден был самый великий из них осушить отравленный бокал? И разве не оказался избранником бога именно тот народ, который преследовал своих пророков, заточал их в темницы, и разве не умер величайший из столпов христианства между двумя разбойниками, в то время как голова его предшественника была отдана женщине в награду за танец? Таков закон жизни, такова та полная превратностей лестница, которая ведет нас в пределы вечности. Поэтому забудем же смертный прах, являющий собою зачастую лишь силки, лишь коварную петлю для бессмертного духа; забудем о том, что может поблекнуть на солнце и сгореть в огне, и обратимся единодушно к тому вечному, что дает человеку право на бессмертие: позаботимся об увековечении памяти юбиляра. Фараонам еще при их жизни строили гробницы, которым не устают дивиться даже нынешние поколения; римские императоры, едва вступив на трон, уже закладывали пьедесталы для памятников себе, а наши предки имели обыкновение при рождении сыновей сажать дуб, словно бы готовили их к смерти еще в пеленках, мы же теперь не смеем даже и заикнуться о том, что неминуемо должно произойти с нами и что является земной долей каждого обитающего под солнцем существа. Недолговечен человек, смертно его тело, преходящи плоть и кровь, подвержен горестным случайностям его организм, где играет живая мысль и пышно справляет свой пир бессмертная душа. Так позаботимся же о душе, вырвем из когтей забвения вечный дух! Издать труды юбиляра в виде дешевых книг для народа – прекрасно, но было бы еще прекраснее, если бы мы смогли доход, полученный от продажи этих книг, употребить на что-нибудь такое, что непосредственно и неоспоримо напоминало бы каждому человеку о нашем дорогом Андресе Мерихейне. Конечно, мысль о пособиях, в чем бы они ни выражались, достойна всяческой похвалы, но не будет ли более уместным в данном случае поступить иначе, а именно: учредить при Союзе народной культуры некий неделимый фонд, который нельзя было бы использовать вплоть до смерти уважаемого юбиляра. Без сомнения, к этому печальному, но неизбежному моменту успеет скопиться довольно кругленькая сумма, которая позволит увековечить память об усопшем более фундаментально, чем какое бы то ни было, даже самое значительное, пособие.







