412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Таммсааре » Оттенки » Текст книги (страница 17)
Оттенки
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:45

Текст книги "Оттенки"


Автор книги: Антон Таммсааре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)

На первой же ступеньке Соня, ни слова не говоря, берет меня под руку. Будто морфий впрыснули мне: все тело – даже колени, лодыжки, вплоть до кончиков пальцев – наполнилось каким-то глухо журчащим потоком. В глазах далекое синее марево – такое клубится над цветущими ржаными полями, что видны среди зелени садов. Слышу в себе звон, уносящийся в бескрайние дали: звенят порывы свежего ветра, звенят плещущие волны, звенит приморская галька. Слабая кисть ищет у моей руки поддержки; касаясь меня, шелестит легкое платье, овевающее тонкий стан, и срываются шепотом выдохнутые слова:

– Тише, тише, я не могу.

О, небо, если бы мне обнять Соню, осмелиться пронести ее на руках – как невелики были бы мои усилия, как легка ноша. Но мы знаем, что на нас устремлены людские взоры, что, увидев мой поступок, злорадно сверкнут чьи-то глаза и на чьих-то губах зазмеится хитренькая ухмылка.

– Благодарю, – говорит она, поднявшись по лестнице, и с неохотой, медля – как мне кажется – отпускает мою руку. Я же преисполнен благодарности, мне хочется сказать Соне, что поддерживать ее – вовсе не в тягость, что плечом к плечу мы можем идти быстрее, но языку не совладать с речью, и, как ни больно, приходится глотать слова.

– Посидим, – просит она и бессильно опускается на скамью, чтобы отдохнуть, перевести дух. Сажусь и я, мы долгое время молчим, но сейчас это молчанье не смущает, как раньше, когда я бывал наедине с Соней, и оно жгло, мучило, заставляло говорить. Мы молчим, хотя мне так нужно рассказать Соне о своем самом сокровенном.

– Теперь проводите меня, – говорит она, встает, и мы идем по парку, где встречаем Ланина.

– Александр Иванович, я спускалась к морю.

– Но вы же обещали не ходить туда.

– Прошу прощения, – начинает Соня, но я быстро договариваю:

– Это моя вина: соблазнил.

– Вот не поверил бы, – отвечает Ланин.

– А я и сам не верю.

– Будьте осторожны. А теперь доставьте мадемуазель Пиратову прямехонько домой и тем самым хоть чуточку искупите свой грех.

– Все-таки это мне захотелось спуститься к морю, а не вам, – возражает Соня, когда мы остаемся наедине.

– Так точно, – отвечаю, – захотелось идти вам, а виноват я.

Мы оба смеемся, улавливая за этими невинными словами какой-то скрытый смысл.

Минуем террасу, где нас окружают вечнозеленые вьющиеся растения, входим в переднюю, и тут Соня, словно оправдываясь, говорит, что она живет на втором этаже. И снова женская рука касается моего локтя, снова рядом шелестит легкое платье, и я ощущаю в ногах ту же самую слабость, которая, как мне кажется, гнетет Соню. В комнате мне предлагают сесть, сама хозяйка полулежит в шезлонге; раскрытая стеклянная дверь ведет на балкон, увенчанный синими глициниями. Соня смотрит в дверной проем и чуть погодя говорит:

– Окажите услугу.

– Если сумею.

– Подставьте стул мне под ноги и укройте их пледом.

Подхожу, слегка теряясь, взволнованный сознаньем, что снова прикоснусь к Соне. Ее маленькие ступни – тяжелы. Это для меня неожиданность, я удивлен, хочу сказать об этом, но отваживаюсь только спросить:

– Так?

– Благодарю, – отвечает Соня, – а теперь возьмите плед и накиньте на ноги. Они у меня вечно мерзнут.

Выполняю просьбу, а потом спрашиваю:

– Теперь хорошо?

– Очень!

У Сони на скулах пробивается лихорадочный румянец.

– Может быть, хотите уснуть? Я не мешаю?

– Нет, садитесь.

И мы тихонько, словно боясь, что нас подслушают, беседуем, – не вспомнить даже, о чем! – пока не наступает время обеда. Возвращается тетя, достает откуда-то доску с наколотыми бабочками и, восхищаясь красотою мертвых созданий, пробует увлечь меня своей коллекцией.

На прощанье Соня просит:

– Принесите после обеда «Джангл бук»[12]12
  «Книга джунглей» – сочинение Р. Киплинга (англ.).


[Закрыть]
.

– Принесу, – отвечаю. Мне очень нравится, как Соня произносит иностранные слова.

– Если я не выйду в парк, заходите сюда, буду ждать.

– Хорошо.

Еда сегодня кажется невкусной, не знаю, как убить послеобеденные часы, – ведь Соне нужно отдохнуть. Пробую писать, не выходит – перо тупое, открываю книгу – глаза не глядят. Одну за другой считаю бесконечные минуты, что стекают словно капли с обода у переполненного ведра.

Скоро пять часов, на пляже Сони не видно. Иду к ней домой; она по-прежнему лежит в шезлонге, но улыбается бодрей:

– Поленилась идти. Садитесь сюда, поближе. Книгу принесли?

– Будьте добры.

Соня кладет «Книгу джунглей» на стол, договаривает:

– После почитаю, одна. А теперь давайте поболтаем.

Она весело и легко, словно птица-щебетунья, принимается рассказывать: куда отправилась тетя и кого потащила с собою. Слово за словом, и Соню охватывают воспоминания о родном крае. Это равнина, где дремлют редкие рощи, волнуются неоглядные нивы, кряхтят фруктовые деревья, отягченные плодами, и верстами тянутся деревни вдоль русел обмелевших рек. Соня вспоминает о весенних ночах, о немолчной разноголосице больших и малых тварей.

– Не заснуть тогда, хоть плачь; совсем как теперь из-за болезни. Нынче я все-таки поспала после обеда – целый час, тете на удивленье.

– А ночью?

– Посмотрим.

– Нужно и по ночам спать.

– Вам спится?

Шучу – день да ночь, сутки прочь.

– Давайте наперегонки: кто кого переспит.

– Идет.

Мы смеемся, нам спокойно и хорошо, у нас будто сговор.

– Вот я тогда и пополнею, – продолжает Соня, рассматривая свою руку. – Поглядите – одни косточки.

На мою ладонь ложатся тонкие жердинки-пальцы.

– Раньше, бывало, разогну кисть и на суставах, сверху, ямочки. Браслет только-только у запястья надевался, а сейчас болтается.

– Холодные. – Пожимаю Сонины пальцы до еле уловимого хруста. Это порождает во мне волнующую нежность, что растекается по телу, словно чуть заметная рябь по тихой воде. Кажется, Соня хочет высвободить свои пальцы, но странным образом они все глубже и глубже забираются мне в ладонь.

– Они всегда такие, и ноги тоже, – жалуется Соня.

Вечером, когда я собираюсь уходить, она говорит:

– Завтра придете, не правда ли?

– Приду.

Неужели все это произошло в первый же день? Может быть, я кое-что упустил из виду или ошибся во времени, хотя сегодняшние события запечатлелись до того отчетливо, словно с них на веки вечные сняли рельефный оттиск. В конце концов не все ли равно, случилось это днем раньше или позже, главное – что все было именно так, а не иначе.

Время исчезло, как пена, которую бросила на гальку схлынувшая обратно в море волна. Мы с Соней ходили гулять, любовались пейзажами, рассуждали, спорили – занятий у нас было вдоволь. Мы останавливались у незнакомых деревьев, у кустарников и цветов, мы вспоминали восхищавшие нас виды на море, горы, на светло-зеленый луг возле заросшего лесом косогора.

Однажды выдалось ясное бодрящее утро; ночным дождиком смыло пыль с гладкой каменистой дороги. Мы поехали верст за десять в поместье, где на горном склоне раскинулся прибрежный парк. Дорога шла под обрывистыми утесами; из расселин нависших скал тянулся бледно-желтый жасмин, предлагая свои цветы проезжим людям и морским шквалам, когда те мчались вдоль берега, разогнавшись на пенных волнах.

– Смотрите, – закричала Соня, протягивая руку к душистому жасмину, – достать бы.

Я велел извозчику повернуть и снова заехать под утесы. Там, взобравшись на облучок, я привстал на цыпочки и принялся срывать цветы.

– Не губите их все, – попросила Соня, – они прекрасны в этой расселине наверху.

А я все-таки сорвал жасмины – все до единого, сорвал, несмотря на ее просьбу. Ни цветка не оставил я другим проезжим и взбалмошному морскому шторму.

– Ну вас, – молвила Соня, принимая от меня цветы, и в девичьем голосе, во взгляде проскальзывал упрек: я пренебрег ее просьбой. Но те же глаза и голос светились радостью и прощали мне мой поступок – ведь из-за нее, Сони, сорвал я здесь последние цветы.

В парке мы сидели перед семейством кактусов, что росли возле длинной, выходящей к морю аллеи. Вдоль нее красовались платаны, араукарии, рододендроны, серебристые ели и отливающие золотом можжевеловые кусты. Любуясь природой, мы не проронили ни слова. Соня слегка покачивала сорванными мною жасминами и порою подносила душистый букет к самому лицу, словно хотела прикрыть легкую краску нахлынувшего смущенья. Тихонько тронул я жасминовую гроздь, впрочем нет, я лишь коснулся пальцами одного-единственного лепестка. И тотчас же гроздь перестала качаться, как будто испугалась: вдруг да ненароком оторвется от ветки нежнейший лепесток. Чуть погодя я взглянул на Соню – она слегка склонила голову. Беспокойное дыхание разомкнуло тонкую линию губ, густые ресницы прикрыли полузакрытые глаза, и казалось, они вот-вот подернутся девичьей жалостливой слезою. Я забыл про лепесток, не заметил, как моя рука схватила целую горсть жасмина – всю цветущую ветку, потому что был охвачен тем самым немыслимым волнением, которое, как мне казалось, я прочел сегодня в Сонином взоре, во всем ее облике…

Бывало, к нам подходил Антон Петрович, однако, чувствуя себя лишним, он никогда не задерживался в нашем обществе. Скажет мимоходом несколько малозначащих слов, а мы с Соней уже болтаем о своем, о наших общих думах, о воспоминаньях.

– Он, бедняга, страдает, – заметила однажды Соня, после того как Антон Петрович удалился.

– Музыка, видно, не дает покоя, – ответил я.

– Нет, по-моему, тут дело не в музыке, а в Люси́, – сказала Соня, по-французски произнеся женское имя. На вопрос: кто же это, она ответила: – Полицмейстерша, вы же ее знаете. У нас все так и зовут: Люси́.

– По ней, стало быть, и тоскует наш композитор? – удивился я.

– Она жаловалась Антону Петровичу, что, дескать, брак у нее – ошибка, несчастье всей жизни и что чувствует она себя совсем юной. Вот нашего композитора и тревожит судьба Люси, и он ломает голову, как спасти страдалицу. А Цербер, – таким прозвищем Соня наградила полицмейстера, которого раньше называла гармонистом, – все время настороже, чтобы они не могли встречаться.

– Это кто же страдалица – Люси Филипповна? – усомнился я.

– Маловероятно, не правда ли?

– У них в Сибири прекрасные лошади.

– Вам тоже успели рассказать про лошадей?

– В чужедальнем краю земляки сближаются.

– Но ведь у вас имение в Финляндии, а Люси родом из Прибалтики, немка.

– У меня нет никакого имения.

– Все утверждают, что есть.

– Мой отец – владелец маленького хутора, да и тот целиком в долгу.

– Господи, как тут все путают.

– В этом я сам виноват.

– Понимаю: вам не хотелось откровенничать с любопытными.

– Возможно.

– Чего доброго, вы совсем и не финн.

– Конечно, нет.

– Как жаль. Я читала Ахо, и он мне нравится. Но кто же вы на самом деле?

– По правде говоря – я никто.

Отвечаю так, чтобы уйти от вопроса.

– Стыдно признаться, но отец истратил на меня все до последней копейки, однако радости ему я не доставил. Никуда не гожусь.

Тут я пустился в рассказы о школьной поре, товарищах по классу, летних каникулах, о матери, отце, сестренке и, к своему удивлению, заметил, что правда зачастую переплеталась у меня с ложью. Я, например, сказал, что отцу – дряхлому старику, живется плохо, что его хутор из-за меня обременен долгами. На самом же деле я тратил на себя только какие-то гроши, которые получал от холостяка дяди, а отец мой – мужчина в самом соку – недавно женился на молоденькой. Мать у меня жива, говорил я, а сестра умерла. В действительности же все было наоборот – у сестренки, живой и здоровой, росло двое малышей. Я рассказал про своих сверстников – товарищей по школе. Они как-никак кое-что соображали, у них хватило умишка, чтобы впоследствии уверенно и прочно обосноваться в жизни. У меня же самого такой внутренней прочной опоры не нашлось. Однако сейчас я кичился своим превосходством над сверстниками.

Немало всякого вымысла содержалось в моих россказнях. Мне и раньше приходилось подмечать нечто подобное, причем даже в тех случаях, когда, как и сегодня, я хотел быть искренним и откровенным. Раздумывая об этом, нельзя было не задать себе вопроса: чем же объясняются такие поступки? Почему я прибегал к вымыслу? Из-за того ли, что пестрота истинной, реальной жизни не удовлетворяла меня и вынуждала фантазировать? Значит ли это, что игра воображения важнее, чем простые повседневные факты? Но ведь я всегда отдавал предпочтение тем наукам, которые ко всему подходят с понятиями меры и веса. Разве знания и жизнь так мало касаются друг друга?

Во время нашей беседы я чувствовал, что Соня объята состраданьем и нежностью. Об этом говорили ее глаза, губы, вздрагивавшие ноздри. Она опустила руку на мои пальцы и, чтобы ободрить меня, произнесла:

– Надо собраться с силами, – если человек по-настоящему чего-нибудь захочет, он может сделать все.

Как волшебные заклинанья звучали в полудетских устах эти и другие сказанные ею мудрые, веские слова. Их смысл поначалу ускользал от меня, теряясь в хаосе отдельных звуков. Но вскоре слух освоился с потоком слов, я уверовал в них, я поверил даже самому себе, хотя сознавал, что наговорил немало вздора.

Соня восторгалась красотою человеческих стремлений, величием идеалов. Она поведала мне, чем хочет заняться и куда поехать, когда выздоровеет. Я понял, что она далека от мысли о своем неотвратимом, неизбежном конце, хотя порою, правда очень редко, в ее речах сквозила безнадежность. Жизнь, томимая пылкими мечтами, еще билась в глубинах Сониной натуры и подсказывала планы, один другого увлекательней.

И в последующие дни мы продолжали начатый разговор. Мне казалось, что Соня нарочно возвращалась к нему; ее угнетала моя беспомощность, Соня хотела поддержать меня, изменить к лучшему, возродить во мне веру в мои способности. Ей доставляло удовольствие сознавать, что она кому-то жизненно необходима, что может помочь кому-то. По-моему, Соню преследовали те же мысли, в которых барахтался Антон Петрович, вынашивавший бессмысленные проекты спасения полицмейстерской Люси. Тут мне вспомнился юный и румяный студент, которого я частенько встречал в обществе Надежды Павловны. Может быть, и этот юноша выступает в роли спасителя, пытаясь наставить утомленную жизнью женщину на праведный путь. Увы, грешная плоть губит идеалы, и, видно, сам спаситель угодил в силки хитрой обольстительницы. Людям, очевидно, нравится страдать за других, особенно в тех случаях, когда они не в силах предаться самоискуплению. Чтобы забыть о приближении собственной гибели, они уходят в заботы об окружающих, стремятся спасти ни более ни менее, как весь мир. Много таких спасителей мира перебывало на свете, но сумел ли кто-нибудь спасти самого себя?

Эти же мысли пришли мне в голову и позднее, когда мы жарким днем сидели однажды в тени рододендронов. Их нагретый солнцем аромат повергал нас в какое-то удивительное изнеможение. С нами была «Книга джунглей», и я случайно раскрыл в ней главу о жизни диких зверей. Соня, слегка пододвинувшись ко мне, бросила взгляд на страницу и попросила:

– Прочитайте вслух, а я послушаю. Чудесное место.

Тихим голосом я начал медленно читать Киплинга – страницу, другую, третью. Внезапно Соню пробрала легкая дрожь, рот как будто свело холодом, еще немного – и у нее застучат зубы.

– Не надо, перестаньте. Я не могу слушать. Это так волнует: унестись бы куда-нибудь на вольную волю.

– Придет время – унесемся!

– Нет, нет, не говорите. Пойдемте же отсюда!

Судорожно схватив меня за руку, она добавила:

– Цветы, их запах ударил в голову… и ваше чтение… и голос… но… обо всем этом нужно молчать.

Не знаю, чего бы я не отдал в тот миг – лишь бы уверить Соню, что все-таки придет еще счастливая пера.

Молча мы отправились домой, Соня шла быстрее, чем обычно; она словно убегала от чего-то ужасного. Но куда скрыться неверующему, кто приютит беспомощного?

За последние дни Соня стала для меня какой-то загадкой. Глаза у нее выдавали желание довериться мне в чем-то очень важном, но с губ сбегали лишь обыденные простые слова, нередко угасавшие в грустном молчании. Я не решался расспрашивать Соню, не отваживался заводить речь о том, что, может быть, таило в себе зародыш будущих неожиданных решений. Помню, как однажды вечером, когда я собрался уходить, она с детской растерянностью ухватилась за полу моего пиджака.

– Не уходите еще… нет, нет, садитесь, сюда… поближе…

И снова черты девичьего рта тревожила невысказанная мысль, Соня молчала, глядя мне прямо в глаза.

Вчера, выйдя из ее комнаты, я повстречал на веранде Ланина и Анну Ивановну.

– Когда же вы едете? – спросил Ланин, видимо, продолжая начатый разговор.

– Завтра или послезавтра под вечер, как велит телеграмма, – ответила Анна Ивановна.

От этих слов у меня застучало в висках, я быстро простился и убежал в парк.

– Вот как! – твердил я сам себе, бредя по аллее. – И мне об этом ни слова. Стало быть, все было заблуждением, обманом.

Песок захрустел под ногами, я ускорил шаг, размышлял – в чем же именно меня обманули.

12 мая, в 2 часа утра

Не спится.

Ходил по комнате, сидел на балконе, смотрел на светляков, на их зажженные в сгустившихся сумерках фонарики. К полуночи они гасли, совсем как некие колдовские огни, что губят запоздавших путников, заводя их в трясину или сталкивая в пропасть. По морю плывет сверкающий огнями пароход; он гудит, но хода не сбавляет. Остановки нынче не будет – слишком большая волна. Лягушки раскричались вовсю; кажется, что целая орава мальчишек забавляется трещотками. По другую сторону долины, на склоне, мерцает одинокий огонь. С порывами ветра оттуда по временам доносится дикая песня, в которой слышен то воинственный клич, то звуки охотничьего рога. Это поют горцы, ночующие под чинарами. Луну словно насадили на дальний горный пик; оттуда она расстилает над миром покрывало, сотканное из ярких сновидений.

Всматриваюсь в темную долину, пытаюсь уловить в ней нечто невидимое, вслушиваюсь в шорох деревьев, надеясь дознаться у них о чем-то очень для меня важном и необычном.

Бедной голове моей не совладать с мыслями. Несметным роем несутся они с такой быстротой, что не настичь их, не задержать, хотя бы на мгновенье. Только показалась одна, как ее настигает другая, третья – и так без конца. Порою та или иная мысль, преображаясь в полете, снова возвращается ко мне, наподобие небесного тела, мчащегося по своей неизменной орбите. Бесконечно долго длится такое кружение дум, как будто влечет их неодолимая притягательная сила.

Сел к столу и только успел взяться за высохшее перо, как вошла она – тихой поступью, не проронив ни слова, будто хотела неслышно сесть рядом и прочитать написанное.

Я вскочил, ошеломленный бросился навстречу, впервые назвал ее по имени:

– Соня!

Словно сейчас только понял я истинное значение этого слова.

Смущенные, мы стояли друг против друга. Мое ли восклицание, или необычность встречи в новом месте смутили нас? У Сони трепетали губы и тяжко дышала грудь.

– Устала.

– Прилягте на шезлонг… или…

Я не посмел закончить свою фразу, но Соня прочла ее в моем взгляде и сказала с улыбкой, словно подшучивая над собственными словами:

– Я прилегла бы на кровать, если позволите…

– Неужели вы пришли пешком? – спросил я, когда она легла отдохнуть.

– Нет, приехала.

– Удивительно, что я ничего не заметил.

– Экипаж подъехал с другой стороны, сделал круг… из-за наших… Будьте добры, положите мне ноги поудобней – вот так, и укутайте их – они вечно мерзнут.

– Не низко ли голове?

– Нет, хорошо. Всему телу… очень хорошо… сейчас… и ногам тепло. Я немного покаталась у моря. Тетя с Ланиным пошли к водопадам. Она взяла меня… чтобы в последний раз. Ведь мы завтра уезжаем.

Итак, секрет выдан, но я делаю вид, будто пропускаю ее слова мимо ушей, будто ничего не слышал, отхожу на два-три шага, чтобы взять стул и перенести к постели.

– Нет, нет, садитесь поближе! – Соня похлопывает рукой по краю одеяла. – Хочу, чтобы сюда… мне так хорошо.

Сажусь на постель. Молчим.

– Мне и дома легче, когда вы приходите, – шепчет она, прищурившись.

И потому что я ничего не отвечаю, задетый за живое незаслуженной обидой и охваченный печалью, Соня продолжает:

– Завтра мы уезжаем. Хотелось еще раз побыть с вами. Каталась у моря и поняла, что должна… вот так, без предупреждения, прийти к вам и… уйти, чтобы другие не знали.

Моя прежняя обида рассеялась, и все же резкий чад от нее еще обволакивает душу.

– В Швейцарию едете? – спрашиваю я спокойно и учтиво, но голос выдает скрытое волнение.

– Сначала в Крым, там встречусь с отцом и братьями, а оттуда дальше – в Швейцарию.

Я смотрю в окошко.

– Значит, завтра.

– Завтра.

Это слово звучит сейчас глухо, словно где-то под сводами. Нам хочется поговорить, как прежде, но не подыскать ни мыслей, ни фраз. Только одно вертится в голове: завтра, завтра.

– Вы сегодня странный какой-то, чужой, – робко замечает Соня.

– С чего бы?

– Не знаю; боюсь, что сердитесь.

– Мне грустно.

– Что я уезжаю?

– И к тому же…

– Есть еще причины? Ну вот, я так и думала.

– Вы могли бы раньше сообщить об отъезде.

– Ах, из-за этого? Не гневайтесь – мне хотелось сказать, но не смогла, не сумела. Вы сами видели, что хотелось. И каждый раз жалость не позволяла. Что поделаешь, такая уж я. А сегодня не надо хмуриться. Я и пришла потому, что вы всегда хорошо относились ко мне. Простите.

Соня протягивает мне руку. В глазах у нее мерцанье, взгляд их говорит, что вся она сейчас – одна лишь мольба и что затрудненное дыханье – это подавленный стон.

– Вы будете писать мне? – Голос мой смягчается. Я играю Сониными длинными пальцами, гибкими до того, что, кажется, их можно сплести воедино, словно ивовые прутья. Не отвечая на мой вопрос, она только глядит на меня в упор туманным, будто захмелевшим взором. В молчании я прижимаю тонкие пальцы к своим губам и ощущаю, что девичья рука едва заметным движеньем манит, привлекает меня. Осыпаю поцелуями ее запястье, локоть, легкую ткань, прикрывающую трепетные плечи, ее усталый полуоткрытый рот, а она, задыхаясь, уговаривает отпустить ее, упрекает меня, сердито отталкивает.

– Вы задушите меня, – жарко шепчет она.

Мне становится прямо-таки физически больно от Сониных слов, но я снова целую ее, едва касаясь щек, горящих обманчивым румянцем, полураскрытых губ, ресниц. Я ощущаю всем своим существом, как бесконечно дорога мне Соня, как она вся лучится счастьем. Неожиданно для самого себя нашептываю ей какие-то шалые слова. Они с легким шелестом проносятся мимо, как бы не задевая моего слуха, и я сам не сразу различаю их:

– Хочу видеть – какая ты. Завтра ты уедешь навсегда. Мы никогда больше не встретимся, а я хочу запомнить тебя – всю, всю… Ведь это можно, не правда ли, ты позволишь?

Надсадно дыша – бедной груди не хватает воздуха, – Соня ничего не отвечает. Она только ненадолго приоткрывает глаза, и я вижу в них стыдливую улыбку. Руки у меня тянутся снять с нее одежду.

– Мне ведь нельзя волноваться, – искренне и просто оправдывается она, но эти слова не проясняют моего рассудка, не разгоняют дурмана. По-прежнему неутомимы мои поцелуи и не стихает шепот моей мольбы, вспоенной печалью. Соня больше не отстраняется, а когда мои руки не справляются с непослушной одеждой и я виновато жалуюсь: «Не знаю… как тут…» – по Сониному лицу пробегает едва заметная улыбка; меня вызволяют из беды и снова предоставляют самому себе, потому что Соне отрадны мои ласковые прикосновения. Неоднократно приходится ей выручать меня, и каждый раз, стоит мне тихонько попросить о помощи, Соня вздрагивает, словно понимает, чем вызвана моя неумелость, мое незнание секретов женской одежды.

Отчего же мне стало так нестерпимо грустно? Я вижу закрытые глаза, беспокойный рот, болезненный румянец на скулах и стройное, гибкое, словно из слоновой кости выточенное тело. Томимый жалостью, падаю перед кроватью на колени и лишь губами осмеливаюсь притронуться к ее вздрагивающим ногам.

– Тебе холодно? – спрашиваю, словно боясь безмолвия.

– Нет, – отвечает Соня, не раскрывая глаз.

Она простирает руки, чтобы обнять меня за шею.

– Подними.

А когда я встаю и беру ее в объятья, она вытягивается, как ребенок, которому надоело сидеть на материнских коленях, и хочет пройтись, испытать, слушаются ли ноги.

Бережно ставлю Соню на пол; от восторга или благоговения снова опускаюсь к ее ногам. Едва отваживаюсь заглянуть в глаза, а она, видя мою покорность, радуется, делает по комнате два-три шага, словно ее потянуло пройтись вокруг меня в танце. Подойдя ко мне, она быстро наклоняется, целует в лоб, и я слышу, как с ее уст слетает:

– Милый мой, хороший.

Сонин шепот жжет, словно пламя; кажется, что кончики ее пальцев, притрагиваясь ко мне, разбрасывают искры. Горячая струя бежит по моему телу, я перестаю соображать. Руками обхватываю девичьи бедра, тянусь губами к бугоркам неразвившейся девичьей груди. Соня испугана, чуть отпрянув, она склоняется к моему лбу, целует меня и, широко раскрыв огромные удрученные глаза, говорит:

– Не вскормить мне никогда никого!

В Сонином голосе слышится не то вопль человека, застигнутого ураганом, не то последний крик утопающего, обращенный к людям, к богу, ко всему миру. Я вижу перед собою губы, тронутые скорбью, и они будят во мне воспоминанья. Даже потом, когда она одевается и не может удержаться от улыбки в ответ на мою неловкую помощь, мне кажется, что где-то вокруг рта по-прежнему витают знакомые скорбные тени.

Соня лежит на кровати, и по-прежнему ноги у нее укрыты теплым, по-прежнему в глазах немой вопрос и мольба. А я только и умею, что согревать поцелуями девичьи зябкие пальцы.

Мне кажется, с глаз у нее спала пелена, и волшебный мир мечты внезапно сменился иным, обыденным миром с его иссушающими болезнями, широкими морями и гористыми странами, куда Соне предстоит уехать. По-видимому, она вдруг поняла ту потрясающую, сводящую с ума, бессмысленную игру природы, которая заставляет каждой клеточкой тянуться к мечте и видеть свое спасение в другом человеке, пусть даже отнята у тебя надежда на счастье с любимым, пусть сознанье, подстерегающее тебя даже в самые священные, незабываемые мгновенья, говорит: нельзя, не смей никогда ни для кого быть желанною. Губы томятся, они хотят выразить тайную боль, заключенную во взоре, и трепещут в поцелуе, чтобы не исказиться рыданиями.

Мне бы целовать и целовать больной румянец на твоих щеках, пить и пить взгляд твоих глаз, обрамленных коричневыми тенями. Не оторваться мне от их гибельного блеска. Дыханье твое растекается по всему моему телу.

Ты гладишь мою голову, твой крошечный рот уже озарила мечтательная улыбка, которую я жажду…

О, этот голос, о, волшебные взгляды, заворожившие меня!

О, эта блаженная боль, о, это наслаждение красотою; от нее, как от недуга, целыми днями ходишь сам не свой.

Знаешь, на груди у тебя есть родинка, и хочется целовать ее без конца. Знаешь, соски твоих грудей похожи на горные вершины, позолоченные рассветным солнцем. К ним устремляются мои грезы.

И все-таки заметила ли ты, что близость к тебе преисполнила меня жалостью и в душе моей накипают слезы.

Поняла ли ты, что я хочу, словно птенчика, поднести себя к губам и согреть, забаюкать горячим дыханьем своим.

Оба мы снова опьяняемся взаимной близостью, но вслед за опьянением нас охватывает невыразимая печаль, и мы молчим в горестном забытьи, пока Соня не обращается ко мне со словами, навеянными ей какой-то ассоциацией:

– Теперь у тебя начнется новая жизнь. Ты соберешься с силами, из тебя выйдет толк. Помни – я так хочу. Обещаешь?

Сначала мне трудно понять смысл этих слов, но потом я вспоминаю про свою вымышленную беспомощность, которая на самом деле беспокоит Соню. И я спешу уверить ее в новой жизни, в новых силах, стремлениях.

– Я обещаю, клянусь… все, все сделаю, крошка моя родная…

Не помню, что именно я говорил, но чувствовал тогда, что от этого зависит чья-то жизнь, чей-то душевный покой. Соня не смогла удержаться от улыбки, она по-матерински ласково сжала мои виски, чтобы приблизить губы для поцелуя.

А потом, уходя, она обводит взглядом мою комнату, словно хочет навсегда запомнить в ней каждую вещь.

– Хорошо тут у тебя.

– На веранде еще лучше, – отвечаю, уводя Соню из комнаты.

– Ах, как близко! – изумляется она, увидев снежные горы за кипарисовой аллеей.

– Хоть на санках катайся, не правда ли? – говорю, и внезапно мне становится ясно, почему я с таким удовольствием наблюдал за ребячьими играми на горном уступе.

– Да, хоть на санках, – с тихой грустью повторяет девушка и покидает веранду, словно испугавшись чего-то.

Хочу проводить ее домой, но она противится, словно намерена видеть меня сегодня только в этой комнате, с этим видом на горные пики. Прощаясь, Соня склоняется ко мне на грудь, как гибкий стебелек хмеля, и прячет лицо в отвороты пиджака. На них остается запах ее волос. Устало отвечает она на мою последнюю ласку. Улыбка у нее полна счастьем, но мне все-таки мерещатся недавние грустные тени у рта – их никак, никак не позабыть.

– Завтра, не правда ли? Я жду, – говорит она, высвобождаясь из моих рук.

– Завтра, – отвечаю ей поцелуем.

Ушла. И я сам, и все кругом еще дышало Соней. Топчась посреди комнаты, я рылся в памяти и думал, думал о Сониной затаившейся у рта печали. Где еще приходилось мне видеть вот такие же скорбные черты, источающие боль и нежность. И неожиданно понял, чье это морщинистое лицо со слезами испытанных тягот и страданий, грустные, глубоко запавшие глаза и бледные сухие губы, у которых именно и витала тень, замеченная мною сегодня. Но ведь прошло столько времени, миновало столько лет. Тогда все было совсем по-иному, совсем в другой обстановке…

Я напроказил, и отец собрался меня пороть. Штанов у меня тогда еще не было – возрастом не вышел. Отец так и сказал: полосатый походишь. Мать заставляла меня повиниться: «Батюшка, золотенький, прости», но я, увидев суровый отцовский взор и зажатые в руках розги, не смог просить прощения, а подбежал к матери и укрылся за широкой юбкой. Мать взяла меня на руки и пыталась защитить от отца (рукава у нее были закатаны, она вымыла руки теплой водою с мылом, чтобы месить тесто для хлебов). Отец поднял розги и велел опустить меня на пел. В ответ мать только крепче обняла мое тельце. Просвистели прутья и огрели меня по ничем не прикрытым ножонкам, а мать по оголенным рукам – жжык, жжык, – не знаю, сколько раз подряд. Помню только, что кричал, а мать успокаивала меня, показывая свои исполосованные кровоточащие руки.

– Почему не повинился? Видишь, отец какой сердитый, – говорила она, – теперь мне и хлеба не промесить. Нужно работницу звать, а у нее в тесте мука опять комьями слежится.

Материнские губы при этом подрагивали, – то ли она засмеется, то ли заплачет.

Вспомнилось далекое детство, и поникла голова – многое предстало передо мною совсем в ином свете. Не стало на свете этих потухших глаз и бледного рта с такими бесконечно родными чертами. Давно мы похоронили мать; смерть словно осчастливила ее, избавила от горькой земной доли. Нынче все это привиделось снова, как будто наяву, но только не могу я понять: чей же образ всплыл в памяти – матери или кого-то другого. Не знаю; чувствовал лишь одно: навсегда ушло из жизни что-то близкое и нежное. Заломив руки и судорожно сотрясаясь телом, обессиленный и сломленный, я разрыдался подле кровати, на которой целовал трепетные Сонины колени. Подушка, простыни, одеяло – все это еще жило Соней. Что же столь сильно потрясло меня: недоброе предчувствие или безответный прилив нежности? Неужели теперь лишь нашлись у меня слезы, чтобы оплакать родную мать. Ничего, ничего я не понимал, сокрушался и плакал; и, лишь услышав стук в дверь – горничная принесла завтрак, – поднялся с пола перед кроватью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю