412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Таммсааре » Оттенки » Текст книги (страница 3)
Оттенки
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:45

Текст книги "Оттенки"


Автор книги: Антон Таммсааре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)

Но им еще никогда не приходила в голову мысль о путешествии, о том, чтобы поехать куда-нибудь далеко, где все ново – люди и жизнь, ветер и солнце, птицы и цветы, долины и горы, острова в синем море и звезды в темном летнем небе.

Но вот однажды они очутились перед огромной витриной бюро путешествий, заполненной всевозможными проспектами и картами, изображениями огромных, роскошных пароходов, поездов, автомобилей и аэропланов – смотри и высчитывай, во что обойдется и сколько займет времени поездка в Берлин, Париж, Швейцарию, Рим, Неаполь и т. д.

Они долго смотрели и читали, изучая маршруты путешествий и тарифы. Наконец девушка вздохнула.

– Если бы можно было поехать, если бы можно было сесть на пароход или в поезд и поехать!

– А ведь, пожалуй, и можно, стоит только очень захотеть, – ответил мужчина.

– Но как?

– Накопим денег, – ответил он. – Ты тоже поступишь на службу, станем оба зарабатывать.

– Когда еще от этого толк будет! – вздохнула девушка. – Прежде состаримся.

– На это уйдет не так уж много времени, – ободрил ее мужчина. – Ты по-прежнему будешь жить у родителей, я – у тетки, тогда нам и квартира не понадобится. Подыщем себе добавочную вечернюю работу, будем трудиться изо всех сил, ни одного пенни не станем зря тратить, все деньги будем в банк вносить.

– А свадьба? – спросила девушка.

– Свадьбу, разумеется, придется отложить.

– И надолго? – спросила девушка.

– Ну, как тебе сказать: ты будешь получать пять тысяч марок в месяц, на первых порах на большее трудно рассчитывать – я сейчас получаю семь, в будущем году, быть может, немного прибавят. Если найдем вечернюю работу, а мы ее обязательно найдем, то каждый месяц сможем откладывать с тобой по крайней мере пять тысяч. Таким образом за год мы накопим шестьдесят тысяч, за три года – сто восемьдесят, вместе с процентами это составит, пожалуй, тысяч двести; на эти деньги мы наверняка сможем поехать хоть в Италию.

– Даже в Италию? – воскликнула девушка.

– Даже в Италию! – подтвердил он.

– Начнем копить! – воскликнула девушка, схватив его за руку.

– Начнем! – ответил он, пожимая ей руку.

– Вот только как со свадьбой, – промолвила девушка немного погодя, – мама не хочет, чтобы мы ее откладывали.

– Ну, тогда справим свадьбу, а жить будем как и до сих пор – квартиру снимать не станем, мебели покупать не будем, новой одежды тоже, – будем жить как жених с невестой.

– Хорошо! – горячо воскликнула девушка.

В эту минуту из-за угла показались старик и старушка. Они уже вырастили своих детей, и те, кроме младшей дочери, уже вылетели из гнезда. Муж и жена опять остались одни, как много лет тому назад. Теперь у них снова было время, чтобы гулять вдвоем по городу и любоваться роскошными витринами. Сегодня они чуть было не остановились у витрины бюро путешествий, но в последнюю минуту старик заметил стоявшую там молодую пару. И, не сказав ни слова, он увлек старушку в переулок, точно убегая от недоброго видения.

– Зачем ты меня так тащишь? – спросила старушка, даже обидевшись.

– Они там, – ответил муж.

– Кто они?

– Да наши, конечно.

– Ну и что же?

– Они стоят у витрины бюро путешествий и держатся за руки.

Этого было достаточно. Старушка ни о чем больше не спрашивала. Старик тоже ничего больше не говорил. Тихие и печальные, побрели они домой и только тогда немного успокоились, когда, сунув ноги в мягкие туфли, сели и прижались спиной к теплой печке.

1930

Перевод Ольги Наэль.

Обольститель

Раннук жил среди нас как загадка.

Еще в университете его окружала какая-то тихая таинственность – мы все это ощущали именно так. Он, правда, не делал ничего особенного, по крайней мере, никто о нем ничего такого не знал, и все же мы считали: в нем кроется нечто большее, чем нам известно.

Почему это было так, я едва ли сумею объяснить, а если и попытаюсь, то мне, возможно, не поверят. Дело вот в чем: по моему мнению, Раннук был более прост и ясен, чем это было доступно нашему пониманию, – вот и все. У него была душа ребенка в прямом смысле слова.

Если он, сидя с нами, многозначительно молчал, то не потому, что хранил некие мистические тайны, а как раз наоборот: он молчал при нас так, как умолкают играющие дети, когда входят взрослые.

Он стеснялся своей детской простоты, да и нам всем, наверное, было чуточку неловко, что мы в большинстве своем так примитивны, иначе как объяснить это вечное фиглярство и любовь к позе, которые нами владеют и нас окружают.

Не думайте, что я имею в виду только женщин, чья жизнь, в сущности, и не может быть ничем иным, как игрой в прятки; нет, говоря о фиглярстве и позе, я отношу это и к мужчинам, какова бы ни была их профессия. Вы, конечно, согласитесь со мной, если я приведу в пример какого-нибудь писателя, художника или актера: ведь всем понятно, что в любой области никто ничего не может создать, так сказать – произвести на свет, если в создающем не найдется хоть частичка женщины, которая по самой своей природе не может обойтись без игры.

Мы, естественно, считаем, что созидатели любят себя хвалить, а других хулить, любят и немножко позлословить; по-видимому, это охотно делает и Иегова в своей книге книг – Библии: едва ли кто в наше время может чистосердечно поверить, что бог в одиночку успел сотворить за шесть дней все эти миры, сияющие своим собственным светом, и те, что лишь отражают свет других, а также поверить, будто другие боги по сравнению с Иеговой не совершили ровным счетом ничего.

Совсем иначе обстоит дело с таким человеком, как Раннук, в нем никто не склонен предполагать черты, присущие творческой личности: все считают – зачем ему среди своих камней и цветов становиться в позу или же злословить, камни ведь не ходят и не говорят, а цветы не строят лукаво глазки.

Поэтому и казалось, что, лишь находясь среди них, Раннук вполне может быть самим собой. Мне случилось только один раз застать его среди цветов и бабочек, и этого Раннука я никогда не забуду. Здесь он даже стал разговорчивым, ведь говоря о цветах и бабочках, он мог свободно упоминать о таких вещах, которые, если их отнести к человеку, люди считают оскорбительными, постыдными или безнравственными.

О-о, послушали бы вы Раннука, когда он говорил о цветах и бабочках! На его лице появлялось выражение блаженства или просветленности, которое я так редко наблюдал у людей.

Но это выражение быстро исчезало, если настроение собеседника не гармонировало с его собственным. Раннуку достаточно было тайком взглянуть на слушающего его человека, чтобы решить, по-видимому, безошибочно, – стоит продолжать говорить или нет: трудно было встретить более острую нервную восприимчивость, чем у Раннука. Малейшая искорка в глазах собеседника, малейший оттенок его мимики могли смутить и обескуражить Раннука так, будто случилось бог знает что. Все его внутреннее существо было словно пестрокрылая бабочка – близ нее остерегайся даже шевельнуться, не то она вспорхнет и унесется прочь, туда, где только душистые цветы и солнце, которое не омрачит настроения.

И все-таки он тоже попал в круговорот нашего времени, стал, как говорится, модным человеком, которому нечего смущаться, вращаясь в обществе. Духу времени подвластно все, он неизбежно должен был настигнуть и Раннука.

С чего и как это началось, неизвестно, но мы все были поражены, когда прочли в газетах, что в Раннука стреляли из револьвера и что он сейчас лежит в больнице тяжело раненный. Причина покушения – романтическая.

Это была первая серия событий, на некоторое время сделавшая тихого Раннука героем дня, так как им сразу заинтересовались женщины. Подумать только: преподаватель женской гимназии, средних лет, женат, имеет ребенка – и вдруг такая вещь: никому не известный мужчина вынужден в него стрелять, защищая честь своей семьи.

Интерес к делу Раннука достиг наивысшей точки во время судебного процесса, после этого все забылось. Многие находили, что при ближайшем рассмотрении дело оказалось менее интересным, чем считалось вначале: ничего там и не было, кроме флирта с чужой женой, который мог бы вызвать только насмешливые пересуды, будь супруги Мюнт людьми общества в полном смысле слова. Но они как раз ими не были, отсюда и эта стрельба, и прочий вздор, который всплыл на свет божий. История была, пожалуй, дурного тона, даже немного смешная, чему, впрочем, не следует удивляться, учитывая характер Раннука. Из-за его характера так и получилось: когда все уже обратились к другим сенсациям, история Раннука началась сызнова, приняв теперь уже катастрофический оборот.

В один прекрасный день Раннук ворвался в мой кабинет и, не обращая внимания на сидящего здесь клиента, крикнул:

– Жена решила разводиться!

Я сразу не понял, о чьей жене он говорит, но вскоре мне пришлось принять к сведению простейший факт: основываясь на происшедших событиях, жена Раннука начала дело о разводе, а сам Раннук явился ко мне просить, чтобы я взял на себя защиту его интересов.

– Ты что-нибудь понимаешь? – без конца повторял Раннук. – Герда хочет со мной развестись, обвиняет меня в измене, хочет забрать ребенка.

– Вполне естественно, – ответил я.

– Как естественно? – закричал Раннук. – Мы друг другу плохого слова не сказали, я ничего не сделал.

– А дело о покушении? – заметил я.

– Ты присяжный адвокат и все еще веришь суду? – по-детски удивился Раннук.

– Твои собственные показания на суде… – начал было я.

Раннук сделал неопределенный жест.

– Недоразумение, – сказал он.

Я невольно улыбнулся, так беспомощен был Раннук в эту минуту.

– Ты, значит, не был близок с госпожой Мюнт? – спросил я.

– Нет, – ответил Раннук так просто, словно речь шла о чем-то само собой разумеющемся.

– Тогда я чего-то не понимаю, – проговорил я и тут только сообразил, что я ведь имею дело с тем Раннуком, какого я знаю еще с университетских времен.

– Я тоже, – ответил Раннук. – Но это не так, как ты думаешь, ты ведь думаешь так, как все… Извини, что я к тебе пришел, я ведь не потому, что хотел бесплатно…

– Оставь! – перебил я.

– Нет, нет, не бесплатно… Но прошу об одном: сделай так, чтоб развода не получилось, чтобы Герда помирилась со мной. Ты ведь знаешь меня, знаешь и ее почти с детских лет, поговори с ней, ты умеешь. Разве я какой-нибудь волокита или изменяю жене? Разве я когда-нибудь был таким?

Я хотел ему что-то ответить, но он, словно прочтя мои мысли, быстро продолжал:

– Ты все думаешь о том процессе, я знаю. Но прочти сначала вот это, потом поговорим. Я зайду после обеда, сейчас спешу на урок.

И, вытащив из кармана пачку листов, он бросил их передо мною на стол. Когда я начал читать, оказалось, что это ни более ни менее как исповедь Раннука, а я стал его духовником.

«У всех бывают свои дни безумия, – так начиналась исповедь Раннука, – у всех – у народов, у отдельных людей, у животных, растений, даже у камней, и всегда возбудителем бывает какое-то подсознательное начало. Войны и революции, которые люди любят называть великими, никогда не были ничем иным, как всеобщим массовым психозом, и бедный человеческий мозг должен напрягать всю свою силу, чтобы задним числом вложить в них какой-то смысл, без которого человек не в состоянии жить. Великие личности, будь то мужчины или женщины, в жизни народов всегда представали как кара божья, как помешанные или просто как межеумки, чьи дела и творения потом нескольким поколениям людей приходится приспосабливать и исправлять, прежде чем в них появится жизненный смысл. Истинно велики те, о чьих трудах идут споры на протяжении десятков поколений, пусть даже вечно, чьи творения настолько лишены смысла, что в них можно путем толкований вложить какую угодно мысль. Как пример я назвал бы некоторые книги религиозных откровений или подобные Библии сборники, где можно найти все, кроме смысла.

Человек любит абсурдное, и блаженны те, кто удовлетворяют его запросы в этом отношении, будь то в области одежды, обычаев или изящных искусств. Человек охотно воспринял бы даже мысль, приправленную бессмыслицей, тогда она наиболее приятна на вкус. Человек любит бессмысленное потому, что всякая разумная мысль суха, бесплодна и лишена жизненной ценности. Каждая творческая мысль – в известной мере безумная мысль, так как она предполагает, что из ничего можно создать нечто. Поэтому я никогда не стремился принадлежать к числу тех, кто пытается творить, никогда не хотел принадлежать к созидателям. Хватит и той бессмыслицы, хватит и того безумия, которое уже есть в мире, зачем его еще умножать творчеством. Иной раз у меня такое чувство, что во мне самом больше абсурдного и безумного, чем мне необходимо для того, чтобы жить самому и помогать людям. Иногда половина моих сил уходит на борьбу против заключенного во мне самом абсурда и сумасшествия, я сейчас чувствую это яснее, чем когда-либо ранее. Наверное, дело обстоит так: если бы все люди умели писать и если бы они отважились написать о себе в точности так, как они раскрываются в своих стремлениях, делах и мыслях, то их следовало бы счесть буйнопомешанными или тупыми кретинами – на основании их собственных писаний.

Как я уже говорил выше, я избегал относить себя к числу людей творческих. Должен все же заметить, что для мыслящего человека нет большего соблазна, чем стать созидателем, конечно, каждому на свой лад. Этому соблазну мне до сих пор удавалось противостоять, я только вел наблюдения и давал описания, с документальной точностью отвечающие действительности. Такова была высшая задача и цель моей жизни. Я отсекал от цветов их аромат, от бабочек – их многоцветное очарование, отсекал от них, так сказать, все, что имеет жизненную ценность, чтобы не покоряться их туманящему рассудок влиянию, ибо мне было ясно: то, что пробуждает во мне краски и ароматы, уже не нужно науке, это вообще уже не относится к сфере мысли или разума, отсюда начинается безумие, начинается, если хотите, умирание мысли.

Но мы живем в эпоху, когда бессмысленно говорить о смысле вещей, в гораздо большей мере господствует в нас самих и в нашем окружении какой-то бессознательный импульс, который не считается ни с каким смыслом. Даже мне, хотя я полжизни старался себя воспитывать и дисциплинировать, пришлось понять, что рассудок и рассудочность – еще не все в этом мире. Началось с того, что я временами забывал о цели своей жизни и предавался сиюминутным чувствованиям: уже не искал точных фактов, а следил, как эти факты на меня влияют. Больше того: я не отдавал себе отчета даже в том, что именно на меня в данном случае влияет – отдельные предметы или окружающий их воздух, свет, общее настроение; я был счастлив, что на меня такие вещи еще производят впечатление, точно в этом заключалось какое-то жизненное благо и ценность. Редко кто сознает, что это значит – дует ветер, касается твоего лица, шевелит волосы, свистит у твоего уха, освежает красные от лихорадочной работы глаза, и даже закрытое одеждой тело, его самые чувствительные и интимные уголки ощущают, будто вокруг тебя бродит какая-то нежная рука, лаская и гладя, стремясь разбудить желание. Напрасно тогда напоминать себе о том, что у тебя есть долг перед людьми, перед твоими близкими, перед твоей работой: все твое существо заполнено одним лишь чувством – чья-то нежная рука касается тебя, пробуждая страсть. Горе тебе, если вместе с ветром придет и солнце и запылает жаром, точно горячее тело в пуховых подушках, еще худшая беда – если под лучами солнца благоухают цветы, порхает бабочка, жужжит пчела, без удержу заливается птица. Среди всего этого нет места рассудку, и мысль – точно волк, загнанный в угол изгороди, а вокруг щелкает зубами свора злых псов.

Таким волком был я в тот солнечный предвечерний час, когда веял ветерок, жужжала пчела и беззаветно пела птица. Я знал только одно: все, что воспринимали мои внешние чувства, сливалось в одной точке – в сердце, и там что-то сладко струилось, точно вот-вот должно было прийти огромное счастье. Лет двадцать, не меньше, минуло с той поры, как я испытывал что-то подобное, и сейчас я был снова как юный студент. Опять ждал, опять верил в приход какого-то огромного счастья, как будто может прийти что-то великое при таком ожидании, при такой вере. Но я не знал этого ни в студенческие годы, ни теперь, поэтому в моей душе было чарующее, сладостное ожидание. Я широко развел руки, поднял их навстречу ветру, пытался заключить в объятия солнце, словно то была молодая девушка, которая ждет, чтобы кто-то освежил своим дыханием ее пылающие виски.

И когда я так стоял, когда я так ждал, пришла она, пришла совсем одна среди цветов, пчел и бабочек, пришла в лучах солнца и дыхании ветра, пришла так, словно меня и не существовало. Пришла и села передо мной на камень, достала откуда-то из потайного уголка крошечный флакон с какой-то жидкостью, заблестевшей на солнце, перекатила его на ладони, как будто хотела погладить его и приласкать, потом вдруг подняла глаза, посмотрела на меня так, словно мы были давным-давно знакомы, улыбнулась. Мне тоже показалось, что я раньше уже где-то видел это лицо, эти глаза, этот улыбающийся рот, где именно, я не знал, не знаю и сейчас, хотя теперь я более чем когда-либо уверен, что где-то видел раньше эти глаза и этот рот. О нынешней же минуте я помню только одно: в выражении ее лица было что-то болезненное, мучительно отозвавшееся и во мне. Было ли это вообще свойственно ее чертам или они под влиянием какого-то внутреннего порыва так напряглись, что и мне сделалось больно, не знаю, но когда я вот так стоял перед ней, мне было ее жаль и в то же время как-то хорошо от этой жалости.

Вдруг она сорвала растущий рядом цветок, бросила им в меня и сказала:

– Вы видели.

И крошечный флакон снова исчез в своем тайнике.

– Извините, прейли, – пролепетал я.

– Проуа, – поправила она и опять улыбнулась.

– Простите, – опять произнес я.

– А что вы сделали плохого? – спросила она.

– Вы сами сказали, что я видел, – ответил я.

– Что вы видели?

– Не знаю, – сказал я. – Наверно, ваш флакон.

– Мой флакончик духов, – засмеялась она шаловливо, словно была наивной девчонкой или маленьким ребенком. – У меня дома еще уйма других пузырьков, их вы еще не видели, никто еще их все не видел, так их много.

– А у меня нету, – сказал я, чтобы что-нибудь сказать; я чувствовал, что обязан говорить, раз говорит она.

Так начался наш разговор, началось наше знакомство, началось на ветру, на солнце, среди цветов и пения птиц. Когда я сейчас вспоминаю об этом, все кажется безумием, сумасшествием, оно крылось во всем, что нас окружало, даже в камне, на котором она сидела, в земле, на которой я стоял, и оттуда изливало свой жар в наши тела.

Потом мы ходили вдвоем, ходили и разговаривали. Я, наверное, никогда в жизни не говорил так много: она просила, чтобы я говорил о земле и небе, о ветре и солнце, о цветке и бабочке. Как-то получилось так, что ведущей стала она, а я был как прирученный зверек, которого ведут куда хотят и сколько хотят.

Солнце уже заходило, когда мы уселись рядом, как будто и не собирались идти домой. Наверно, мы оба устали от ходьбы и от разговоров, иначе как бы мы могли так спокойно молчать, сидя рядом, точно были уже добрых десять лет женаты.

Мы молча смотрели на сверкающее меж деревьев море и круговую дорогу, белевшую внизу перед нами, – по крайней мере, я смотрел. Но невольно время от времени обращал взор к своей спутнице, и тогда ее глаза, сверкнув, убегали от моего взгляда – чувствовалось, что пока я смотрел на море, она пристально в меня вглядывалась. И мне стало казаться, будто этот ускользающий взгляд каждый раз уносит с собой частицу меня.

Но потом вдруг ее глаза перестали избегать моих, они загорелись, как живые черные угли, а губы произнесли:

– Умирать – больно?

– Не знаю, я никогда еще не умирал, – ответил я.

– А как вы думаете? – спросила она.

– Какую смерть вы имеете в виду? – спросил я в свою очередь.

– Все равно какую, – ответила она.

И мы начали рассуждать о том, какие бывают смерти и какие самые мучительные. Мы говорили о том, что человек может быть повешен, утоплен, задушен, застрелен, может задохнуться, умереть от апоплексического удара, отравиться, упасть с большой высоты, броситься под поезд, угореть в дыму, и о многом другом. Она называла все новые и новые возможности умереть и каждый раз спрашивала, мучительна такая смерть или нет.

– Почему вы так рано думаете о смерти? – спросил я.

– Смолоду и надо думать о смерти, – ответила она. – В старости она и так придет, думай не думай. В старости все равно, когда и как она придет.

– Если человек любит смерть, он должен был бы сам о ней позаботиться, – сказал я.

– Я тоже так думаю, – согласилась она. – Каждый должен позаботиться о своей смерти.

Так мы говорили, словно не понимая значения произносимых нами слов, мне, по крайней мере, казалось, что в этот момент выбор между жизнью и смертью был бы для нас совсем безразличен. Жизнь и смерть – это была своего рода игра – «орел или решка», в которую умеет играть каждый ребенок. Мне думается, спроси она меня в ту минуту, хочу я жить или умереть, я был бы во всем с ней согласен: пусть она сама выбирает то или другое, я все равно с ней соглашусь. Возможно, она и спросила бы меня в конце концов о чем-либо подобном, но тут произошел случай, напомнивший мне, что это совсем не безразлично – жить или умереть. На дороге показались двое парнишек – не большие и не маленькие, так, порядочные уже мальчишки. Они тихонько разговаривали, словно совещались о каких-то секретных делах, поравнявшись с нами, остановились на дороге и, точно оповещая о чем-то, сунули пальцы в рот и пронзительно, оглушительно свистнули – раз, другой и третий, потом с хохотом удрали, перепрыгнув через каменную ограду. Как только это произошло, я встал, ни слова не говоря, и начал спускаться по склону холма, как будто только что сидел совсем один, как будто никогда не говорил так равнодушно о смерти. А услышав, что кто-то меня догоняет, ускорил шаг.

– Сударь! – окликнули меня сзади, потом снова повторили это слово.

Но я не ответил, а бросился бежать, и когда мне на бегу послышалось, что за мной гонятся, пустился изо всех сил. Я не решался оглянуться – мне почему-то вспомнилось, что если обернешься, леший будет ходить за тобой по пятам, на каждом шагу приговаривая: двое нас, двое нас, двое нас, двое нас… Я продолжал бежать даже по городской улице и, только увидев полицейского, сообразил, что такому человеку, как я, бегать неприлично. Я нанял извозчика и велел ехать.

Вот и все, что со мной случилось в тот вечер, вернее – как я считаю и насколько я помню, это все; кто думает о чем-то большем, думает напрасно, как всегда.

С этого дня прошло несколько недель, и все это время, как только удавалось вырваться, я бывал среди цветов, где светит солнце и дует ветер. Страх, который я тогда испытал, исчез бесследно, и я даже начал думать, что я и не боялся так и никогда ни от кого не убегал. О той, с кем я тогда вел такие безумные речи о смерти, не было ни слуху ни духу. Иногда мне хотелось столкнуться с ней, хотя бы только для того, чтобы посмотреть, какое впечатление она произведет на меня и о чем мы будем говорить, если вообще станем разговаривать. Но потом она внезапно появилась у меня дома, когда я был один – жена с дочкой ушли гулять, – появилась так, как будто мы были бог знает какие старые и близкие друзья.

– Пришла вас навестить, – сказала она и улыбнулась как тогда, когда спрашивала, больно ли умирать.

Я не знал, что ей ответить, не знал, о чем с ней говорить: мне вдруг стало стыдно перед ней, точно мы когда-то сделали вместе что-то такое, чего следовало стыдиться. Но тут она вдруг спросила:

– Вы любите детей?

– Очень, – ответил я.

– Сколько у вас детей? – снова спросила она.

– Одна девочка, – ответил я.

– А у меня никого нет, – продолжала она, – мой муж не любит детей, всегда злится, когда я заговариваю о детях. Если бы вы знали, как я несчастна, ужасно несчастна!

Она заплакала, стала всхлипывать, а когда я попытался ее утешить, продолжала:

– Вот и сегодня он сказал мне: «Одно из двух – или я, или ребенок. Хочешь ребенка – ищи себе другого мужа, хочешь жить со мной – откажись от ребенка, постарайся от него избавиться, меня это дело не касается». Но скажите, кто мне поможет, кто поверит, что это муж так хочет, все скажут – надо прежде всего поговорить с мужем. Какая-нибудь бабка, может быть, и возьмется, но к ним я не хочу идти, боюсь их. Поэтому и пришла к вам с просьбой, не сможете ли мне помочь.

– Я? – поразился я. – Я же не врач.

– Конечно, но, возможно, у вас есть знакомые, для которых ваше слово имеет вес. Напишите несколько строк, дайте мне с собой или позвоните по телефону. Иначе все кончено, моя жизнь разбита, муж прогонит меня.

Слушая ее голос, глядя в ее жгучие глаза, я чувствовал, что в моем рабочем кабинете возникает какая-то новая атмосфера, словно здесь дует теплый ветер, светит солнце и благоухают цветы, чувствовал, что снова начинается безумие, настоящее сумасшествие. Я уже боялся, что она опять спросит, больно ли умирать, я уже понимал, что вопрос, люблю ли я детей, ничуть не лучше расспросов о смертной муке.

Так же бессознательно, как я тогда убежал от нее, захотелось мне сейчас, чтобы она ушла, а поскольку никакого другого способа отослать ее у меня не было, я сел к столу и нервным почерком написал несколько слов моему товарищу по школе, женскому врачу доктору Кобра. И тогда эта женщина ушла, ушла так, как будто действительно была совсем чужой, а я, оставшись один в комнате, понял, что мое сегодняшнее сумасшествие хуже, чем давешнее.

Доктор Кобра был единственным человеком, с которым я в студенческие годы сколько-нибудь общался, – он был единственным, кто умел молчать. Другие смотрели на меня как на некое диковинное существо, а в нем я не вызывал ни малейшего любопытства: да в нем, казалось, не возбуждали любопытства ни он сам, ни другие, – таким он был деловитым. Но теперь, встретившись со мной, и он проявил любопытство.

– Ты, Раннук, тоже уже состоишь в известных отношениях? – пошутил он, и я почувствовал, что краснею до ушей. Хотел что-то возразить, но он с улыбкой потрепал меня по плечу и сказал: – Правильно сделал, что выбрал именно меня, я умею молчать.

Я не смог произнести ни слова, так ужасно все обернулось. Несколько дней я ходил совсем как помешанный, даже моя жена заметила и как-то испуганно суетилась вокруг меня. Боялась ли она за мой рассудок или смутно догадывалась, что со мной случилось или что я сделал, – этого я тогда не знал, только позже понял, что ее страх имел свои причины.

Не успел я еще совсем оправиться от такого состояния, как меня постигла новая неожиданность, худшая, чем все остальное: однажды днем ко мне ворвался какой-то незнакомый мужчина и сразу стал обвинять меня в том, что я соблазнил его жену. Правду говоря, в первый момент я подумал, что кто-то из нас сошел с ума – либо я, либо он. Но когда он вытащил из кармана записку, которую я передал через его жену доктору Кобра, я понял, что, очевидно, мы оба в полном рассудке.

Я хотел было ему объяснить, как все произошло, уверить, что я совершенно невиновен, что я никогда и не помышлял о нарушении супружеской верности, но когда посмотрел ему в лицо, мною вдруг завладело одно воспоминание, и я забыл, что собирался сказать, я вспомнил, что этот человек не такой уж незнакомый, как я сперва подумал, что я его уже видел раньше… в бане. Мне представилось его коротенькое мясистое тело, коренастое и тугое, как толстый рулон. В таком теле редко живет любовная страсть, скорее в нем кроется мелкая страстишка, приправленная какой-нибудь сальностью или извращением. Так думал я в то время, когда этот одетый мясной чурбан стоял передо мной в угрожающей позе, – думал и сравнивал его с ней, с той, что ходила вместе со мною под лучами солнца, на ветру, среди цветов. У нее, наверное, совсем другое тело, нервное, точеное, полное священного безумия. Но мясной чурбан не постигает этой святыни, она его ни капли не интересует, у него похотливо прищуренные глазки и жирный смех, когда он с пыхтеньем тянет руку к красоте, в которой пылает страсть.

Я спрашивал себя: почему эти двое – муж и жена, почему именно они должны спать в одной постели? Почему то, что должно быть самым святым в жизни человека, превращается прямо-таки средь бела дня в осквернение души и тела?

Я не успел еще найти ответ на эти вопросы, как мужчина выхватил из кармана револьвер, прохрипел мне в лицо, точно бранное слово: «Обольститель!» – и выстрелил в меня, я упал и потерял сознание.

Когда я сейчас думаю обо всем происшедшем, мне кажется, что если бы в тот критический момент навязчивое воспоминание не закрыло мне рот и я смог бы говорить, – не было бы, наверное, ни стрельбы, ни этого злополучного процесса, ни всего остального. В нужную минуту сказанное слово – вот что отнимает у человека возможность осуществить многие безумства: слово становится заменителем действия. Клянусь всеми святыми, мои отношения с госпожой и господином Мюнт были именно такие, а не такие, какие выяснились на суде, ибо все, что я там говорил или о чем позволял догадываться из моих показаний, не соответствует действительности. Но если кто-нибудь думает, что я исказил свои показания ради господина или госпожи Мюнт, то он ошибается: я сделал это исключительно ради себя самого.

Возможно, мои показания получились бы иными, не будь моя рана такой тяжелой; но, лежа в больнице, когда было так много спокойного, тихого времени для раздумий, я пришел к совсем иному пониманию всего хода событий. Я не пытаюсь доказать, что это понимание безусловно отвечало истине, но утверждаю одно: мне оно казалось в то время вполне обоснованным.

Прежде всего мне пришлось пересмотреть свой взгляд на мужчину и женщину. До сих пор я видел в женщине спутницу мужа, хозяйку, мать, у которой есть своя сфера работы и власти, свои интересы, свои общие и особые права. Эротика была для меня если и не второстепенным элементом или средством, то все же лишь одним из важных факторов, наряду с другими важными факторами в человеческой жизни. Так я считал, так я и жил. Сам я работал с утра до вечера, жена моя работала, ибо в труде я видел ценность, главное достоинство как мужчины, так и женщины.

Когда я лежал в больнице, у меня появилась мысль – не устарели ли мои взгляды, не живу ли я как некий допотопный человек? Из-за этого и переживаемая мною катастрофа неизбежно должна была рано или поздно произойти. Я попал под колеса житейской телеги просто потому, что этой телеги не знал и не умел от нее уберечься. Другой на моем месте, возможно, поступил бы совсем иначе, и не надо было бы ему терять драгоценное время, лежа в постели, а если б он иногда это и делал, то с совсем другими целями, в совсем другой постели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю