Текст книги "Оттенки"
Автор книги: Антон Таммсааре
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)
Большинство присутствующих заерзало на своих стульях от радости: наконец-то было произнесено объединяющее всех слово, – высказанное устами молодого человека предложение словно бы исходило из сердца всего собрания. Меньшинство же глухо выражало недовольство и, получив возможность высказаться, в свою очередь удивилось предложению предыдущего оратора, которое заключало в себе не более и не менее, как желание, чтобы уже сейчас, при жизни уважаемого писателя, начался сбор денег на сооружение ему надгробного памятника. Это не только страниц это – неслыханно! И если подобное предложение все-таки получит одобрение большинства, остается пожелать лишь одного: чтобы не были забыты и доски для гроба, ибо и они тоже – неизбежность.
Кулно вновь попросил слова и обратил внимание присутствующих на то обстоятельство, что как надгробный памятник, так и доски для гроба – измышление оппонента. Он же, Кулно, имел в виду лишь основание некоего фонда, который в случае смерти Андреса Мерихейна должен быть использован в соответствии с решением общего собрания Союза народной культуры. Странной эта мысль может показаться лишь тому, кто живет только сегодняшним днем, погряз в каждодневной обыденности и не дает себе труда задуматься над фактом исчезновения из нашей памяти отдельных индивидов и даже целых поколений. Если же у кого-нибудь все же создалось впечатление, будто он, Кулно, ратует именно за памятник, то да позволено будет заметить, что образовавшийся капитал, к примеру, с успехом можно было бы употребить на разыскание отдельных произведений писателя, на их издание и оформление. Кроме того, капитал этот позволил бы осуществить собрание всевозможных сведений об уважаемом поэте и прозаике, которые передаются изустно в народе. Такое собрание должно быть основательным и всеобъемлющим, должно вобрать в себя все без исключения материалы, хоть сколько-нибудь характеризующие уважаемого автора, даже если некоторые из них окажутся не особенно правдоподобными. Конечно, наличие последних внесет в такое собрание некоторый элемент сказочности, но найдется ли хоть одно имя, которое осталось жить в веках, не приобретя оттенка легенды?! Оратор считает, что при освещении жизни таких сынов народа, каким является Андрес Мерихейн, никогда не следует проявлять ни излишней робости, ни излишней поспешности, ни излишней щепетильности.
Представители меньшинства вопросительно взглянули друг на друга, пожали плечами и не нашли ничего лучшего, как покинуть зал: почва была у них окончательно выбита из-под ног. Председательствующий осведомился, не хочет ли еще кто-нибудь высказаться, но собрание молчало, поэтому он облек предложение Кулно в несколько более обтекаемую, более приятную и более приемлемую словесную форму и затем поставил на голосование, попросив тех, кто против, подняться с места. Все остались сидеть, лишь один встал, и, ко всеобщему изумлению, это был сам Кулно.
По залу пронесся ропот.
Редактор юмористической газеты «Зануда» обратился к председательствующему с просьбой осведомиться у Кулно, почему тот голосует против своего собственного предложения.
– Я пошутил, – ответил Кулно на вопрос председателя.
В зале послышался скрип стульев.
– Что именно было шуткой, само предложение или голосование против него?
– Разумеется, предложение.
Стулья с грохотом сдвинулись со своих мест. Зал превратился в единодушное «гм!».
– Прошу уважаемое собрание простить меня, – продолжал Кулно, – моя шутка не удалась, ее не поняли. Это была неуместная шутка.
В зале – возбуждение, замешательство, смешки, озорно поблескивающие глаза.
– Не соизволит ли наконец этот молодой человек объяснить нам, кого он, собственно, хочет сделать посмешищем: самого себя, уважаемого писателя, почтенного председательствующего или же эстонский народ, представители которого собрались в этом зале? – спросил солидный, явно молодившийся пожилой господин с пылающим от негодования лицом.
– Прочтите три раза подряд Библию, и вам все станет ясно, – ответил Кулно и направился к дверям.
Эти слова прозвучали как взрыв бомбы, лишили зал рассудка. Загрохотали стулья, люди повскакивали с мест, размахивали руками, что-то кричали, перебивая друг друга, – они словно бы собирались куда-то бежать, что-то сделать, и все же оставались на месте, лишь в тот момент, когда Кулно уже отворял двери, вслед ему понеслось:
– Вон! Бессовестный! Мальчишка! Негодяй!
5Кулно прошел в буфет, руки у него тряслись, в висках стучало. Он сел за свободный столик, обхватил голову руками и даже не заметил представителей меньшинства, посылавших в его сторону насмешливые взгляды, явно над ним издеваясь.
– Ты что, спятил? – спросил у Кулно кто-то из его знакомых.
– Возможно, – ответил Кулно, не поднимая головы.
Вероятно, разговор этот был бы продолжен, но тут в буфет вбежал Лутвей, оглядел помещение и, увидев Кулно, поспешил к нему.
– Ты здесь?! Я думал, тебе живым не уйти. Нет, это надо было видеть! – воскликнул Лутвей и, повернувшись к сидевшим поблизости молодым людям, добавил: – Вы рановато спустились в буфет, самое интересное прозевали.
Вопросы посыпались градом, все пришли в возбуждение, задвигались; столы загрохотали, стаканы зазвякали, молодые люди обступили со всех сторон Кулно, что-то говорили, перебивая друг друга, смеялись, говорили снова, но Кулно продолжал безмолвствовать, он как будто стыдился звука своего голоса, как будто боялся, что голос дрогнет и обнаружатся те чувства, которые все еще продолжали бушевать в его, Кулно, душе. Молодому человеку пришлось собрать в кулак всю свою волю, чтобы не потерять присутствия духа и сохранить спокойствие. Когда Кулно, сидя в зале, выслушивал речи ораторов, в нем постепенно, словно вода в перекрытой плотиной реке, накапливалось желание громко расхохотаться, бросить в лицо этим господам насмешку, облить их ядом сарказма, обрушить на них нарастающий в нем страстный гнев, – однако такое желание было скороспелым, неопределенным, и неопределенность эта удерживала Кулно от действий, удерживала до тех пор, пока наконец плотина не рухнула под напором чувств, и – Кулно ринулся на трибуну, не отдавая себе отчета, во что это выльется. Ему было ясно лишь одно: он должен говорить, ему необходимо облегчить свою душу, – но каждое произнесенное им слово становилось как бы семенем, из которого тут же рождалась новая мысль, и дело приняло тот неожиданный для самого Кулно оборот, который заставил его друзей качать головой, а врагов – потирать руки, в конечном же итоге все полетело вверх тормашками. Навалившиеся на Кулно неожиданные события словно погребли его под собою, он не нашел ничего лучшего, чем бегство, и покинул собрание.
Когда Кулно немного пришел в себя, он попытался спокойно обдумать свой поступок и вынужден был признать, что в зале не говорилось ничего такого, что могло бы служить объяснением и оправданием его выходки. Ораторы высказывали вполне обычные пожелания, вносили обычные предложения, вели себя именно так, как принято на подобного рода собраниях, – брали слово, чтобы спорить, опровергать и возражать. Однако сама манера ораторов говорить, напирая на отдельные слова, стремление вознестись мыслью в высокие сферы мало-помалу пробудила в душе Кулно странное чувство: ему стало казаться, будто все эти люди разглагольствуют вовсе не ради юбиляра, которого собирались чествовать, нет каждый думал лишь о самом себе и просто-напросто пользовался случаем покрасоваться на трибуне, блеснуть красноречием. Правда, нечто подобное Кулно замечал и прежде, однако ему никогда и в голову не приходило как-то на это реагировать. Почему же он сделал это теперь? Почему именно сегодня позволил он себе дойти до такой степени раздраженности из-за чьей-то пустой болтовни, почему именно сегодня яд сарказма скопился в нем в таком количестве, что оказалось необходимым во что бы то ни стало от него освободиться? Может быть, все объяснялось тем, что Кулно в последние дни чересчур много сидел над книгами и непрерывное напряжение мысли, не дававшей ему покоя даже ночью, переутомило его, а может быть, виною всему просто его давнишнее знакомство с Мерихейном? А что, если и его, Кулно, толкнуло на трибуну – хотя бы отчасти – то самое желание блеснуть красноречием, в котором он обвиняет других?
От этих мыслей Кулно становилось все больше не по себе. Поступок его и впрямь выглядел неуместной шуткой, и, по мере того как владевшее молодым человеком возбуждение спадало, шутка эта казалась все некрасивее. Кулно захотелось бросить шумную компанию друзей и незаметно ускользнуть домой, вероятно, он так и поступил бы, если бы в это время в буфет не вошел Мерихейн. Кулно поспешил ему навстречу, чтобы пригласить к своему столику, и сказал:
– Я опять свинскую штучку выкинул.
– Стало быть, проявил человечность. – Мерихейн усмехнулся.
– Еще как! На твоей шкуре отыгрался.
В нескольких словах Мерихейну объяснили суть дела.
– Жаль, я сам этого не слышал, – сказал писатель.
– Кулно говорил блистательно, – заметил Лутвей, – я ничего не понял.
– А ты думаешь, я сам понял, – откликнулся Кулно. – Ведь я все свалил в одну кучу и, когда начинал говорить, представлял конец своей речи не более, чем сидевшие в зале. Все пришло на ходу.
– И все на ходу забылось, – добавил Мерихейн.
– Словно удавшееся любовное письмо, – подхватил Кулно, его настроение начало уже поправляться.
В буфет то и дело заходили новые лица, и все они на разные лады обсуждали выступление Кулно. Увидев же его за одним столиком с Мерихейном, кое-кто решил, что они просто-напросто в сговоре.
Чтобы окончательно успокоиться, выпили и закусили. Вскоре уже заговорили о другом, и Лутвей, уловив подходящий момент, сообщил Кулно:
– Сегодня Хелене выкинула меня на улицу.
– Наконец-то! Она сделала это собственноручно?
– Нет, через мамашу.
– Стало быть, потеряла и надежду и терпение.
– Стало быть.
– Когда же ты переезжаешь?
– Я уже отнес вещи в гостиницу.
– Ого! Значит, баталия была жаркая.
– Тикси помогла выдержать.
– Она при сем присутствовала?
– Латала как раз мои брюки.
Кулно рассмеялся.
– Плохи твои дела, катишься под гору.
– Не беда. Тикси утешит.
– Не очень-то полагайся на женское утешение.
Они помолчали. Затем Кулно спросил:
– Откуда ты взял денег на переезд, у тебя же ни гроша не было?
– Тикси дала.
– И ты принял? Неужто не было стыдно?
– Нисколечко.
– Ты же знаешь ее заработки, для денег Тикси нашлось бы место и получше, чем твой карман.
– Мне это и в голову не пришло.
– Вот счастливый характер, – сказал Кулно Мерихейну, кивая на приятеля.
– Вы случайно не поэт? – спросил Мерихейн у Лутвея.
– Пока что мне было недосуг стать поэтом, – ответил молодой человек.
– Он всегда весел, всегда спокоен, зачем ему писать стихи, – заметил Кулно. – Он твердо верит, что и без гроша за душой найдет себе кров и пищу.
– Такая вера многого стоит, господин Лутвей, и, чтобы она сейчас, в трудный для вас момент, не пошатнулась, делаю вам предложение: перебирайтесь ко мне. Правда, у меня всего одна комната, но у нее три ниши, в итоге получается квартира из четырех комнат, и все они пустые, почти совершенно пустые. В нишу побольше могли бы вселиться вы, мне хватит и маленькой, а сама по себе комната будет гостиной. Денег за квартиру я с вас не возьму, мне достаточно вашего беспечного настроения.
– Думаешь, ты сможешь хоть что-нибудь делать, живя с ним? – спросил Кулно.
– В том-то и суть, что я и так ничего не делаю, – ответил Мерихейн.
– Я согласен, – сказал Лутвей. – Когда можно переезжать?
– Да хоть сегодня ночью, если хотите.
– Прекрасно! Кулно, есть у тебя деньги? Обмоем новую квартиру.
– Давайте-ка лучше устроим новоселье в самой новой квартире, – предложил Мерихейн. – Позовите еще кого-нибудь из друзей.
– А женщин можно? – спросил Лутвей.
– Только молодых, – ответил Мерихейн. – И чем легкомысленнее, тем лучше.
– В таком случае я приведу Тикси, – сказал Лутвей.
– Кто такая Тикси? – поинтересовался Мерихейн.
– Это тайна, – ответил Кулно. – Большая тайна. Когда увидишь, поймешь.
– Что ты со мною, стариком, в прятки играешь! – Мерихейн усмехнулся.
– Кто знает, на что вы, поэты, способны, – засмеялся в ответ ему Кулно.
6Проснувшись на следующее утро на скрипучем диване, Лутвей услышал, как Мерихейн сказал прислуге:
– Может быть, сегодня вы немного задержитесь, молодой человек проснется, захочет поесть.
Хлопнула дверь, вероятно, это ушел Мерихейн.
Лутвей хотел взглянуть, сколько времени, потянулся было рукой к карману жилета, но вспомнил, что отнес часы в ломбард.
В комнате было довольно прохладно. О том, что квартира холодная, Мерихейн дал понять Лутвею еще вчера, – перед тем как пойти спать, он сложил на стуле возле постели молодого человека все из оказавшегося под рукой, чем можно было укрыться. В доме Хелене было теплее.
Лутвей попытался снова заснуть, но это ему не удалось. Волей-неволей пришлось подняться с постели.
– Сколько времени? – спросил он у прислуги.
– Не знаю, господин унес часы с собою.
– Мои остановились.
– Должно быть, девятый час, господин уходит на службу в восемь.
– Чем он занимается?
– Господин же – писатель.
Последнее слово женщина произнесла с подчеркнутой почтительностью и добавила:
– Господин вернется не раньше вечера, он дома не обедает. А иной раз припозднится, так и ночью придет. Я разведу примус к восьми часам, а выходит, вовсе без надобности.
– А хозяин ваш богатый?
– Господам самим лучше знать. – Женщина усмехнулась.
– Стало быть, он возвратится только вечером, в восемь часов?
– Да, к восьми часам я развожу примус.
Лутвей тоже решил вернуться домой к вечеру. Но получилось иначе. Около двух часов дня он встретил на улице Тикси и захотел показать девушке свою новую квартиру. Тикси сопротивлялась, ссылаясь на недостаток времени, но в конце концов все же позволила увлечь себя в чердачную комнату, собираясь войти туда только на одну минутку.
– Как? Ты живешь не один?! – воскликнула Тикси, едва переступив порог комнаты, вид у нее при этом был явно разочарованный.
– Нет, не один.
– С кем же?
– Отгадай.
– С Кулно?
– Не болтай глупостей, ты же знаешь, где квартирует Кулно.
– Кто же с тобой живет? Скажи!
– Слушай и удивляйся: Андрес Мерихейн.
– Что? Мерихейн?
Тикси даже ухватилась рукой за Лутвея.
– Собственной персоной, – подтвердил Лутвей.
– Говорят, Кулно вчера подложил ему свинью.
– Кто это тебе сказал?
– В городе говорят.
– Ого, значит, история эта уже и до тебя дошла, только, как водится, в искаженном виде.
– А как ты сюда попал?
– Я и сам хотел бы это знать. Наверное, я обязан этим Кулно, он хорошо знаком с Мерихейном.
Тикси расхаживала по комнате, заглядывая во все углы и закоулки. Наконец девушка сказала:
– У вас четырехкомнатая квартира.
– Мерихейн считает свою квартиру однокомнатной.
– Как так?
– Говорит, что у него одна комната, он называет ее залом, просто у комнаты этой – три ниши. Посмотри сама, дело обстоит именно так. В одной нише живу я, и это, по чести говоря, – кухня, даже плита стоит. Когда на кухне готовится пища, ароматом ее можно наслаждаться во всех уголках квартиры, а когда Мерихейн спит в своей нише, я могу слышать его поэтический храп.
– Он громко храпит?
Этого Лутвей не знал и потому продолжил свои разъяснения:
– Если кто-нибудь входит сюда с черного хода, то вносит с собою в зал целый букет запахов винтовой лестницы. Разве это не счастье – жить здесь, есть, пить и спать, а главное – принимать гостей!
– У твоей комнаты, оказывается, есть свой выход, – с радостной многозначительностью заметила Тикси, когда они вошли в нишу, где Лутвей спал ночь. Вместо скрипучего дивана здесь уже стояла железная кровать с матрацем, – вероятно, об этом по распоряжению Мерихейна позаботилась прислуга. Прилив странной нежности к писателю охватил Лутвея, но, ощутив рядом с собою Тикси, он уже не мог понять, действительно ли эти чувства относятся к Мерихейну, а не к девушке.
– Не трогай меня, – сердито сказала Тикси, хотя волнение молодого человека сразу же передалось ей. – Мне надо идти на работу, ты испортишь мою прическу.
– Слушай, Тикси, мы скоро устраиваем вечеринку.
– Что еще за вечеринку?
– Новоселье.
– Здесь?
– А где же еще, отпразднуем мое вселение в новую квартиру. Ты тоже придешь.
– Нет, не приду.
– Нет, придешь. Мерихейн разрешил пригласить женщин, но с условием: только молодых и – чем легкомысленнее, тем лучше.
– Ты считаешь, что я подхожу?
– Еще как! Знаешь что, надень свое коричневое платье.
– Оно же старое.
– Не беда, что старое, зато оно тебе идет. Я люблю это платье, в нем есть что-то от тебя самой, от твоих движений, характера. Ты в нем такая забавная, грациозная, легкая. Так и хочется посадить тебя на ладошку и подкинуть. У меня иной раз бывает такое странное настроение: схватил бы хоть луну, хоть само солнце и метнул бы, словно диск.
– Ах ты, мой месяц ясный, мое солнышко! – Девушка улыбнулась молодому человеку, прижалась к нему. Но вдруг, словно спохватившись, спросила совершенно другим тоном: – А когда вечерника будет?
– Еще не решили, но скоро, на днях.
– Кто придет?
– Наши ребята, может быть и кое-кто из девиц.
– Кулно будет?
– Разумеется.
– Мне не хочется его видеть.
– Ты что-нибудь против него имеешь?
– Я его боюсь.
– Он же хороший парень.
– Все равно. Даже не то, чтобы боюсь, а так… Помнишь, он первый раз встретился нам на опушке леса, мы еще шли, знаешь, туда… это было в самом начале…
– Помню… ну?
– Я с тех самых пор боюсь его. У него такие странные глаза.
– Ах, глаза?! – Лутвей засмеялся. – Ну в таком случае надо быть осторожной.
Тикси спускалась по лестнице, пританцовывая, – девушка чувствовала себя на седьмом небе. Подумать только – она пойдет на вечер к Мерихейну! Одного жаль: почему Лутвею нравится ее коричневое платье, ей было бы гораздо приятнее надеть свое самое лучшее, самое новое платье, ну хотя бы то, из атласного шелка, в котором она конфирмовалась.
7Когда Лутвей примерно в половине девятого вечера вошел в свою новую квартиру, Мерихейн ужинал, перед ним стоял стакан с дымящимся чаем, две-три бутылки и две стопки.
– Я ждал вас, думал, вы уже не придете, – сказал Мерихейн и добавил: – Садитесь за стол.
Студент не заставил себя упрашивать, и радушный хозяин осведомился, протягивая руку к бутылкам:
– Красного или белого?
Лутвей в нерешительности молчал.
– Рекомендую красное, на редкость удачное французское вино, нацежено прямо из бочки, без всяких фокусов, не балованное, из пробной партии, фабричная цена – шесть рублей за бутылку.
Стопки были наполнены до краев искристым красным вином. Мужчины собирались уже поднести их к губам, но в это время Мерихейн воскликнул:
– Стойте! Смотрите!
На краю его стопки сидела муха.
– Вот сатана, – удивился студент, – на дворе январь, а она живет.
– Живет! Видите, как смакует вино, как оглаживает лапками головку. Нравится, очень нравится! Ну и нос у этой твари! Стоит только откупорить бутылку, она уже тут как тут. А в другое время словно бы и не видит тебя, посиживает на карнизе печки или на потолке.
Муха продолжала пить. Мерихейн не мешал ей, только разглядывал.
– Не пора ли и честь знать, – сказал он наконец, – захочешь, так можешь еще и ко второй стопке приложиться.
Он подул на муху, но она и внимания на это не обратила, – тельце ее содрогалось, но лапки накрепко вцепились в край сосуда, насекомое не давало себя сдуть.
– Видите, какая отвага, какое бесстрашие, какой характер! И это повторяется каждый раз, когда я откупориваю бутылку. Вот вам пример того, какая сила заключена в алкоголе. Ослепляющая сила! У мухи тысяча глаз, но ни один из них не видит опасности, шесть ног, и ни одна не сдвинулась с места. Живя со мною, муха сделалась пьяницей.
Мерихейн поднес стопку к губам, однако насекомое и тут не испугалось.
– Вконец опьянела, – сказал Мерихейн немного погодя, продолжая рассматривать муху, которая тем временем пересела на руку и принялась чистить крылышки и головку.
Уже более месяца наблюдал Мерихейн за мухой. Вначале насекомое лишь развлекало старого холостяка, но мало-помалу он серьезно к нему привязался, даже скучал, если долго не видел. Муха была одинока, так же, как и он. На улице трещал мороз, мела метель, проникавший в квартиру ветер свистел во всех ее закоулках, а муха жила себе и летала по комнате. Вечерами, садясь за стол и откупоривая – как это уже вошло у него в привычку – очередную бутылку вина, Мерихейн прежде всего оглядывал помещение, не покажется ли муха. Если насекомое не появлялось сразу же, Мерихейн выдергивал пробку из другой бутылки, – не выманит ли муху из ее убежища иной запах.
Иногда, выпив больше обычного, Мерихейн принимался разговаривать с мухой, словно она могла его понять. «Видали сластену, – говорил он, когда муха садилась на край стопки. – Не теряйся, моя дорогая, это же первосортный товар, напиток наиблагороднейший, поездивший на поездах, поплававший на пароходах, выдержанный на славу в самой Шампани, так что шипит и пенится, стоит только открыть кран. Видишь, что значит цивилизация: ты, ничтожная муха, льешь настоящее французское вино! И где? Во дворце какого-нибудь миллионера, князя или герцога? Ничего подобного! У Андреса Мерихейна на третьем этаже деревянной развалюхи, под самой крышей, где свистит ветер. Знаешь ли ты, кто такой Андрес Мерихейн? Жаль, ты не читаешь наши газеты, там описано все, что есть и чего нет, – прямо как в Библии».
Иной раз, сидя в одиночестве за столом, Мерихейн становился странно грустным и с тихой тоской говорил мухе: «Пей, моя дорогая, хоть ночью станешь спать спокойно, завтра придет новый день, новые заботы. А может, ты хотела бы и днем быть пьяной, чтобы вся жизнь казалась блаженным сном? Хорошо, я буду оставлять для тебя стопку с вином на карнизе печки. Тебя, моя муха, я могу поить вином с утра до вечера, я ведь зарабатываю около ста рублей в месяц. Если у тебя есть родня или знакомые, приводи, я напою и их».
Случается, Мерихейн забывает, что прислуга еще не ушла, и в ее присутствии начинает разговаривать с мухой. Вначале женщину пугал такой оборот дела, а теперь, слушая рассуждения Мерихейна, она лишь улыбается. Она рада, что не пристукнула эту муху при первом удобном случае и теперь, наконец, холостяку есть с кем побеседовать. Однако прислуга не перестает удивляться, как быстро господин писатель пьянеет и как странно ведет себя при этом. Сам же Мерихейн считает, что давным-давно не был пьяным, просто на душе у него иной раз становится немножко веселее. Он называет себя умеренным трезвенником и склоняется к мысли, что в конце концов мог бы стать даже образцом в этом отношении, будь у него соответственно более благоприятные условия, ведь еще несколько лет назад пиво и вино обладали для него гораздо более привлекательным запахом и несравненно более приятным вкусом, чем сейчас. Вспоминая об этом, он говорит сам себе:
«Я становлюсь избалованным. А избалованность – мать всякого греха. Вот будет номер, если я заделаюсь трезвенником! Это значило бы – предаться самому мерзкому из пороков, пороку добродетели».
И, обращаясь к мухе, Мерихейн спрашивает: «Понимаешь ли ты это? Ты оглаживаешь только головку да спинку, погладь иной раз и живот, небось тогда поймешь, на каком крючке мир подвешен, возле пупа она – жизнь – держится. Змея жизни обвивается вокруг пупа. У каждого из нас – своя змея, а у иного – даже целых семь, и все они – возле пупа. Спроси у женщин, им это хорошо известно. Смотри-ка ты, под носом еще не обсохло, а уже понимает… Ага! Наконец-то ты и за живот принялась! Так, так! Прекрасно! Из тебя выйдет толк. А теперь будь паинькой и отправляйся спать, печка теплая, дрыхни до утра… Да, да, у иного человека возле пупа целых семь змей жизни, и уж такой непременно отправляется прямехонько на небо… вместе со своими змеями. Там они дают приплод, каждая по семь змеенышей, и змеенышей этих опять навивают на пуп какому-нибудь счастливчику, чтобы и он тоже в рай попал. Только у поэтов всегда по одной змее, у больших поэтов змея маленькая, у великих – и того меньше, так, величиной с капустного червячка, а у гениев ее и вовсе нет. Они никогда не попадают на небо, ибо у них нет небесной змеи…»
Однажды Мерихейн даже видел свою муху во сне. Она быстро ползала по его лицу, залезала в редкую бороду, в усы, от ее лапок было так щекотно под носом, что Мерихейн чихнул, проснулся и, улыбнувшись, перевернулся на другой бок. «Вот дрянь, – проворчал он, – и ночью не дает покоя», – и опять заснул.
Но муха сразу же появилась снова, теперь она бегала по голове Мерихейна. Начала она свой бег по кругу из центра плеши на макушке и двигалась, все расширяя круги, а вместе с тем соответственно увеличивалась в размерах и сама плешь: муха словно сбривала лапками волосы, скоро редкая растительность сохранилась лишь возле ушей Мерихейна. Теперь ему пришлось бы очень низко надевать шляпу на голову, чтобы прикрыть голую кожу. А муха все бегала и бегала, словно хотела сбрить все до единого волоска. Мерихейн провел рукой по голове и снова проснулся, но теперь он уже не улыбался.
Вот какие случаи происходили с Мерихейном и мухой в те дни, когда они еще жили в квартире вдвоем. А теперь их стало трое: писатель, муха и студент. Мерихейну порою становилось словно бы жаль прошлых дней, да и будущее несколько тревожило его. Что, если он уже не сможет, как бывало, спокойно подремывать наедине с собою, осмысливая жизнь и поступки людей, припоминая прожитые им то яркие, то бесцветные дни. Бывало, на улице воет ветер, метет метель, а возле Мерихейна нет ни единой души – некому произнести слово, некому вернуть его с тех путей, по которым он бродит в своем воображении. Но что тут поделаешь, чем поможешь! Временами в душе Мерихейна возникала злая тоска по беспечной молодости, желание видеть возле себя юные лица, на которых жизнь еще не оставила своих похожих на иероглифы пометок, слышать звонкие голоса, чувствовать пламенеющую плоть, стремительный ток жаркой крови. Рядом с молодыми и сам становишься молодым, рядом с беспечными – беспечным.
В минуту такой тоски Мерихейн и пригласил к себе Лутвея. У молодого человека есть приятели, значит, и с ними можно будет встречаться. Однако первые дни жизни с новым соседом не внесли в быт Мерихейна заметных изменений. Утром, когда он уходил, молодой человек еще спал, за ужином появлялся редко. А если и появлялся, то был неразговорчив, – занятый какими-то своими мыслями, он не имел желания посвящать в них Мерихейна. Одно было несомненно: если прежде Мерихейн выпивал по вечерам две стопки вина – одну за свое собственное здоровье, вторую за здоровье мухи, – то теперь опустошал, по меньшей мере, три, ведь пьющих-то стало трое: студент, писатель и муха. Однако Лутвей, по-видимому, не воспринимал той иронии, которая скрывалась за шутливой беседой Мерихейна с мухой. Наверное, поэтому Мерихейн не заговаривал о ней с Лутвеем, а если разговор и возникал, то обычно сводился к следующему:
– Ума не приложу, как я узнаю свою муху весною, когда их будет много, – сказал как-то Мерихейн.
– Вряд ли ваша муха до весны доживет, успеет спиться, – ответил Лутвей.
– А если все-таки доживет…
– Тогда привяжем ей на шею красную ниточку.
– Муха, чего доброго, подумает, что ее собираются повесить.
– Ну, тогда выкрасим ее.
– Не сдохла бы…
– У нас ведь есть ученые, знатоки природы, пусть они определят, какой краской и каким образом муху выкрасить.
– Верно, верно! В принципе наука, вероятно, не станет возражать против идеи покрасить муху.
– Разумеется, нет.
– Пуделей и ослов опрыскивают одеколоном, почему бы в таком случае не выкрасить на научной основе муху.
– Только краска должна быть первосортной, она – единственное средство украсить себя как для двуногих, так и для многоногих красавиц.
И когда Мерихейн наполнил стопки, – в этот вечер уже пятый или шестой раз, – их осушили за здоровье крашеной мухи или, как заявили пившие, за здоровье интеллигентной мухи, мухи будущего.







