Текст книги "Оттенки"
Автор книги: Антон Таммсааре
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)
Когда в субботу утром лийвамяэская Лиза отправилась будить Ханса и Анну, спавших на сеновале, ей ответил только мужской голос.
– Анна что, не слышит? Толкни ее! – сказала мать Хансу.
– Анны тут нет, – ответил Ханс, спускаясь по лестнице.
– Где же она? – удивилась Лиза.
– Понятия не имею, – ответил Ханс.
Вдруг словно какая-то мысль поразила Лизу, и она в страхе прошептала:
– Боже милостивый!
Ханс взглянул на мать; выражение ее глаз испугало его.
– Я и вечером не слышал, как она на сеновал залезала, уже спал, – сказал Ханс.
– Куда же она делась? – произнесла Лиза. – Не случилось ли с ней чего?
– Что же могло случиться… Вообще она в последнее время какая-то странная. Особенно вчера вечером – сидит как неживая и смотрит перед собой. Будто ее насильно выдают за Кустаса.
Мать принялась искать и звать Анну, но та не появлялась. На зов откликалось лишь насмешливое эхо.
Март вышел из дому, посмотрел на небо и решил, что сегодня тоже будет дождь. Потом подошел к яме и заглянул в нее – сильно ли поднялась вода. Вернувшись, сказал:
– Воды намного прибыло, и край обвалился.
– Да ну тебя с твоей ямой! – сердито оборвала его Лиза. – Поищи лучше Анну, она ночью пропала.
– Чего ты мне об этом говоришь, я ей не сторож, – проворчал старик, обидевшись на жену. – Что она, дитя малое, не понимает, куда идет, что делает? Надоест прятаться – сама выйдет.
Лиза опять начала искать дочь. Обшарила все закоулки и чердаки, но Анну так и не нашла. Пошла в лес, исходила его вдоль и поперек, смотрела на деревья, заглядывала под кусты, но все напрасно. Вернувшись во двор, Лиза остановилась в растерянности: что делать, за что браться?
Ханс, успевший сходить в Метсанурга, пришел оттуда злой.
– Мать, что ты наделала! И ты оставила ее одну! Почему мне ничего не сказала?
Мать не ответила. Она стояла словно побитая. Слезы, успевшие было высохнуть, опять полились у нее из глаз.
– И для чего вы все это скрывали, почему мне никто ничего не говорил? – с укором сказал Ханс.
– Кто же знал, – прошептала Лиза.
– Кустас не знает?
– Нет.
– Значит, они правду говорят, что это не от Кустаса?
Ханс говорил так, словно допрашивал мать, а та лишь жалобно плакала, ничего ему не отвечая.
– Чей же это? Учителя?
Мать отвернулась и заплакала еще жалобнее.
– И как я сам не догадался! Убить бы этого подлеца!.. Может, она к нему пошла?
– Нет, туда она не пойдет, – с уверенностью ответила мать.
Молчание.
– И ты хотела, чтобы она такая вышла за Кустаса? Заставляла ее? – допытывался Ханс.
Лиза в ответ только плакала. Да и что ей оставалось делать, ведь все и без слов было ясно.
– Слушай, мать, слезами теперь не поможешь. Мы должны ее найти. Ты дома все углы осмотрела? – спросил Ханс.
– Все, – всхлипнула Лиза.
– Тогда иди на мызу, а я пойду к волостному старшине, попросим помощи, – сказал Ханс.
– Бросьте вы бегать за ней, небось сама явится, – проговорил старик. Лиза и Ханс, не обратив внимания на его слова, отправились каждый своей дорогой.
Март подошел к яме и стал прикидывать, как бы вычерпать из нее воду, – надо ведь продолжать работу. Как счастлив был бы старик, если бы к завтрашнему утру, когда Анна пойдет венчаться, он откопал бы наконец свой клад! Но теперь это невозможно: яму залило водой и край обвалился. Сколько опять лишней работы! Старик тяжело задумался. Вся история с кладом прошла у него перед глазами. Он опять увидел дороги, ведущие на небо и в ад, увидел грязный ручей с переброшенным через него бревном, а на дне ручья – души некрещеных младенцев, которые извивались, точно маленькие белые червячки. Он слышал хохот людей, их язвительные слова, видел их презрительные усмешки или сочувственные взгляды, но вера его оставалась непоколебимой, он ни на минуту не забывал о своем видении. Шаг за шагом преодолевал он все трудности, преодолеет и последнюю – вычерпает воду из ямы. Март сравнивал свою работу и свою жизнь с дорогой на небеса – такой узкой, грязной, изрытой колеями.
Часам к одиннадцати Ханс и Лиза вернулись домой. С ними было человек десять крестьян. Если их поиски тоже ни к чему не приведут, волостной старшина обещал согнать в воскресенье чуть ли не всю волость.
Снова начались поиски на Лийвамяэ, потом люди отправились в лес, но все их труды оказались напрасными. Часам к четырем все опять собрались на Лийвамяэ, усталые и измученные. Число искавших возросло: теперь с ними была и метсанургаская старуха, и учитель, и несколько «братьев». Был тут и старик, любивший повторять: «О Иисус, Иисус!» – и его дочь. Все стали совещаться, что теперь делать, куда идти.
Лийвамяэский старик подошел к собравшимся, держа в руках длинный шест, которым измерял глубину воды в яме. Лицо его, выражавшее необычайное волнение, было озарено радостью и надеждой. Март взял прислоненную к дому лестницу, схватил мотыгу и удивительно легким и проворным шагом поспешил обратно к яме.
– Ты что, пошел сундук тащить? – спросил кто-то, ухмыляясь.
– С божьей помощью и твердой верой я сделаю это, – ответил Март.
Спустив лестницу в яму, он на подгибающихся от волнения ногах стал спускаться вниз и вскоре скрылся из глаз окружающих. В яме он сунул мотыгу в воду, проткнул осыпавшийся сверху мягкий песок и стал подсовывать мотыгу под твердый предмет, который он нащупал, измеряя шестом глубину воды. Когда это ему удалось, он приподнял мотыгой что-то тяжелое – как он думал, сундук с деньгами, – и тут из воды показалась… человеческая нога. У Марта потемнело в глазах, голова закружилась, он выронил мотыгу. На мгновение он застыл на месте, потом с большим трудом выбрался наверх – ноги у него обмякли, стали как плети. Он хотел крикнуть, но не смог издать ни звука, только как-то странно замахал руками. С перекошенным от страха лицом шагнул он к стоящим поодаль людям и с трудом прошептал, указывая на яму:
– Там…
Кое-кто усмехнулся, словно хотел спросить старика: «Клад?» Но Лиза опередила всех, крикнув в испуге:
– Старик!
Все бросились к яме и заглянули в нее, но в мутной воде ничего нельзя было различить.
– Не подходите к краю – обвалится и полетите вместе с песком вниз, меня задавите, – сказал Ханс и стал торопливо спускаться по лестнице в яму. Он протянул руку и пошарил в воде, но нащупал только черенок мотыги.
– Поддень мотыгой, – крикнул ему сверху отец. Ханс так и сделал, и из воды показалась нога Анны. Все в ужасе закричали, один Март оставался нем.
И вот Анна лежит, распростертая на земле. Руки ее сжаты в кулаки и плотно набиты песком, будто она хотела взять с собой на тот свет немного золота, которое отец надеялся откопать в этой яме. Безмолвные и растерянные, стояли люди вокруг тела, никто не знал, что делать, как быть, что сказать. «Братья» ждали, что учитель первым откроет рот и нарушит мучительное молчание словами утешения или осуждения, но тот, как видно, и не думал об этом. Он стоял опустив голову, смотрел на покойницу и склонившуюся над ней обезумевшую от горя мать. Вдруг по щекам его заструились слезы, они текли тихо, но беспрерывно. Лицо его оставалось неподвижным, лишь уголки губ слегка подергивались. Ханс, смотревший на мать и сестру, перевел взгляд на учителя, словно собираясь ему что-то сказать, но увидев, что тот плачет, смолчал и только продолжал глядеть на его понурую голову и вздрагивающие губы. Всех охватило такое чувство, будто надвигается что-то огромное и страшное. Но ничего не произошло: учитель, обнажив голову, по-прежнему молча лил слезы, а лийвамяэский Ханс смотрел на него своими грешными глазами.
– О Иисус, Иисус, Иисус, Иисус! О Иисус, Иисус, Иисус, Иисус! – послышалось вдруг. Это словно сняло с людей колдовские чары, все зашевелились, загудели. Не сказав ни слова, учитель повернулся и пошел прочь – с непокрытой головой, как стоял перед телом. Он уже успел выйти за ворота и углубиться в лес, а стоящим во дворе все еще видна была его непокрытая голова. Он шел походкой человека, который долго ломал над чем-то голову и наконец добрался до истины. Его уже не интересует, что скажут, что подумают о нем люди, он идет, углубившись в себя, и проливает слезы перед открывшейся ему истиной.
Плакала и дочь старика, беспрестанно взывавшего к Иисусу. Она не отрываясь смотрела на сжатые кулаки Анны, потом прижала руки к груди и зарыдала – судорожно, нервно. Когда Ханс взглянул на плачущую девушку, он почти забыл, что у него умерла сестра и что он стоит сейчас перед ее телом. Он видел только эту девушку, видел ее подергивающиеся плечи, ее полные слез глаза, в которых, казалось, таилась чарующая жизнь.
Март стоял понурив голову. Снова и снова перебирал он в памяти всю историю с кладом. Почему же так случилось? Может быть, он недостаточно крепко верил? Нет! Вера его всегда была крепка, она и сейчас не пошатнулась! Ведь возможно, что бог еще сдержит свое обещание, что все это лишь испытание, искушение дьявольское.
Толпа начала расходиться. Большинство уходило, даже не пожав хозяевам руки на прощание. Только плачущая девушка отделилась от толпы и судорожно схватилась за руку Ханса. Она хотела ему что-то сказать, но рыдания с новой силой подступили у нее к горлу, и девушка пошла прочь, так и не высказав того, что было у нее на сердце. Ханс смотрел ей вслед, словно надеясь, что она вернется или хотя бы оглянется, но девушка, не оборачиваясь, быстрым шагом шла к лесу и вскоре скрылась в нем.
– Вот и остался мой сын без хозяйки, а я без невестки, – сказала метсанургаская старуха, уходившая последней. Лиза только утирала распухшие глаза.
– Не поможешь ли матери обмыть Анну, – обратился Ханс к метсанургаской старухе, – тогда нам не надо будет искать человека.
Старуха подумала немного, словно ища предлога, чтобы отказаться, но потом согласилась. И вот две старые матери стали обмывать покойницу при свете сентябрьского солнца, опускавшегося за лесом.
IXПрошли недели, даже месяцы. Смерть и похороны лийвамяэской Анны – ее похоронили за кладбищенской оградой – послужили богатой пищей для пересудов; особенно усердствовали бабы – они наперебой шныряли то в пасторский дом, то на мызу, шептались у церковных ворот или встретившись на дороге. Для многих случившееся оставалось еще неясным, рождало вопросы, догадки и предположения. Самым удивительным казалось то, что Анна утопилась именно в той яме, которую рыл ее отец, ища клад; уж пусть бы лучше она утопилась в колодце – так все считали. Тут, конечно, дело не обошлось без колдовства, видно, молитвенные сборища «братьев и сестер» не прошли для Анны даром. А может быть, не совсем выдумки и то, что на Лийвамяэ по ночам пляшут скелеты, мелькают огоньки и слышится жалобный вой. Может, и впрямь в песчаном холме обитают духи; они стерегут свои сокровища, а Март находится с ними в тайной связи.
Самих обитателей Лийвамяэ смерть Анны глубоко потрясла. Март стал еще тише и молчаливее. Субботними вечерами и по воскресеньям он по-прежнему сидел на краю своей ямы и курил трубку, но клада уже не искал. Он решил возобновить работу будущим летом – он все еще верил в обещанное ему богатство и счастье. Стала молчаливее и Лиза, она словно ушла в себя; спина ее еще больше согнулась. По воскресеньям Лиза ходила в церковь и на могилу Анны и там горько плакала. Больше всего ее угнетало то, что дочь похоронили за кладбищенской оградой. Сильно переменился и Ханс; теперь он редко бывал в деревне, избегал людей. На Лийвамяэ не заглядывали больше ни метсанургаский Кустас, ни другие мужики, словно никого уже не интересовали ни газеты, ни беседы Ханса. Жизнь, казалось, вошла в прежнюю мирную колею. Давно уже никто не вспоминал о том дне, когда крестьяне ходили на мызу и барон обещал рассмотреть их дело. Как видно, забыл об этом и сам барон: управляющий, не получив от него новых указаний, по-прежнему требовал с мужиков всех дней сполна. Большинство выполнило приказ управляющего, лишь отдельные упрямцы во что бы то ни стало хотели дождаться решения барона.
Осенью всех немного взволновал слух о том, что в округе начались грабежи. Называли имения, куда вдруг приезжали вооруженные люди, требовали денег, а потом приказывали запрячь себе мызных лошадей и скакали дальше. О грабителях рассказывали чудеса. Это якобы люди образованные, говорят на иностранных языках, играют на рояле, танцуют с барышнями и шутят с ними, точно настоящие господа. Это и не разбойники вовсе, а бог знает что за люди. Все с волнением ждали, что грабители нагрянут и на здешнюю мызу, но те не появлялись. Управляющий и его помощники, вооруженные винтовками, напрасно несли по ночам караул – стрелять им не пришлось ни разу. Но тревожное настроение все же кое в чем сказалось: в поместье даже стали обсуждать вопрос – не пойти ли навстречу тем требованиям, которые крестьяне предъявили летом. Однако когда бабы донесли, что в волости все спокойно и о летних требованиях почти никто уже не вспоминает, господа решили, что лучше оставить все как было, то есть по-прежнему выжимать из людей последние соки.
Все эти слухи и вести волновали людей, возбуждали их любопытство; всем хотелось узнать как можно точнее и подробнее, что же такое происходит. Мужики опять потянулись на Лийвамяэ, по-прежнему веря, что лийвамяэский Ханс знает, в чем дело, – ведь он несколько лет жил в городе и постоянно читает газеты. Ему известно, что творится на белом свете.
Но Ханс был молчаливее обычного, ничего определенного мужикам не говорил, ему вообще не хотелось отвечать на вопросы и разговаривать. Поэтому мужики сами стали строить всевозможные догадки.
– Нет, что ни говори, это не простые воры или мошенники, – заметил как-то один из них. – Верно, какие-нибудь важные шишки.
– Говорят, они никого не убивают, никому не причиняют зла, – подтвердил другой.
– Может, это и не разбойники, а какие-нибудь деятели, кто их разберет, – высказал предположение третий.
– Какие деятели? – спросил Ханс.
– Поди знай, какие. Может, их какое-нибудь новое правительство послало. Говорят, Швеция опять хочет нашу землю захватить; ведь в шведской церкви каждое воскресенье о нас молятся; мы, дескать, рабы – так они говорят, – рассуждал третий.
– Пустые россказни, – заметил Ханс.
Мужики помолчали немного, подымили трубками, потом опять стали припоминать всякие слухи.
– Говорят, что это просто-напросто баронские холуи, – начал четвертый старик, – писарь тоже так думает. Иначе почему на мызах им дают лошадей, чтобы дальше ехать. Русских война ослабила, и немец будто бы решил снова взять нашу землю под свою власть, вот он и наслал шпионов. Чтобы никто ни о чем не догадался, они требуют на мызах деньги, словно чужаки какие-нибудь. А на самом деле они баронам свои, только притворяются. Немец опять заберет землю в свои руки, кубьясова дубинка опять запляшет по нашим спинам, по спинам наших детей.
– Ну, уж этого не допустят, – заметил кто-то.
– Не допустят… Никто тебя и спрашивать не станет. Явится он с пушками и бомбами – либо умирай, либо спину подставляй.
– Будто у одних только немцев пушки и бомбы есть, – заметил кто-то.
– Но ведь русские изнурены, даже японец их побил, что они могут поделать.
– Тогда наши сами восстанут, как один человек поднимутся, а уж дубинку кубьяса ни за что терпеть не будут.
– Где нам с немцем справиться! Вон летом ходили на мызу, а какой толк.
Мужики молчали.
– Газеты пишут, что это таллинские рабочие, – сказал Ханс.
– И я это слышал, – заметил кто-то, – но разве рабочие осмелятся грабить имения?
– Да к тому же средь бела дня, – подчеркнул второй. – Что-то не верится.
– Время такое, свобода, – заметил третий.
– Как перед страшным судом: война, русских бьют, лийвамяэская Анна в яму прыгнула, по мызам вымогатели шныряют, дождь льет без конца; только чумы и голода не хватает, – рассуждал четвертый.
Все вздохнули. Что-то новое, непонятное витало в воздухе, тревожило умы, и никто не мог сказать, что же это такое и чего теперь ждать…
Но потом вымогатели пропали так же неожиданно, как и появились, никто о них больше не слышал. Жизнь стала входить в обычную колею. Однако перед рождеством снова все заволновались: прошел слух, будто в Таллине и по всей Эстляндии объявлено военное положение. Почему? Никто не знал. Никто не знал также, что за зверь такой – военное положение: пока все оставалось по-старому. Но вскоре распространился слух, что в разных местах мужики жгут и громят имения, убивают или арестовывают помещиков. Теперь все, как им казалось, поняли, что значит военное положение. Господа спешно выехали в Таллин, но по дороге их будто бы схватили.
Возбуждение росло, все чего-то ждали. Выходя по вечерам из дому, люди останавливались у ворот или на дороге и прислушивались – не раздастся ли где-нибудь стук копыт или мужские голоса. Поглядывали в темноте на мызу, уверенные, что рано или поздно над ней вспыхнет зарево пожара. Правда, батраки во главе с управляющим должны были дать отпор бунтовщикам и помешать поджогу, но людям не верилось, чтобы кто-нибудь стал оказывать сопротивление поджигателям, если они явятся на мызу.
Но и на этот раз все тревоги и ожидания оказались напрасными. Здешнее имение стояло в стороне от большой дороги, в лесу, все о нем, как видно, забыли, и оно уцелело. Если бы кое-кто из мужиков не побывал на соседней мызе и не рассказал, какие чудеса они там видели собственными глазами, можно было бы подумать, что все эти слухи – вздор. Но теперь люди верили всему, что слышали, верили даже тому, чего на самом деле не было. Поэтому ни у кого не вызвали сомнений разнесшиеся вскоре слухи о том, будто по деревням разъезжают конные отряды, ловят людей, избивают их, расстреливают или сажают в тюрьму. Этому тоже поверили, как и всем прочим толкам, которые распространялись точно огонь в сухой траве.
Как-то в ночь под воскресенье, когда поля и леса дремали, окутанные туманной дымкой, к мызе подъехало несколько десятков всадников. Разбившись на небольшие отряды, всадники в сопровождении вернувшихся господ и их верных слуг стали рыскать по волости и ловить крестьян. Точно птиц, брали они людей из теплых гнезд. В числе захваченных были мужики, которые летом во время похода на мызу почему-либо запомнились господам, а также те, на кого насплетничали бабы. Взяли и лийвамяэского Ханса. Кроме того, был отдан приказ, чтобы завтра к одиннадцати часам утра все явились на мызу: кто не явится, тому грозит тяжкое наказание. Господин барон, мол, вернулся на мызу и хочет говорить с народом.
Появление всадников и аресты людей взбудоражили всю округу, все зашевелилось, как потревоженный муравейник. Еще ночью крестьяне стали бегать из дома в дом, чтобы поговорить о случившемся.
– Не видать больше этим людям белого дня, – говорили одни, – будет и у нас то же, что в других местах.
– Так ведь нашу мызу никто не грабил, не поджигал, – возражали им другие. – Никто никому зла не причинил, за что же людей наказывать.
– Уж, наверное, за то, что летом на мызу ходили, – объясняли третьи. – Нельзя у барона ничего требовать, надо просить, в землю кланяться.
Ночь казалась бесконечной, долго пришлось ждать рассвета. Лийвамяэские Март и Лиза так и не сомкнули глаз после того, как всадники увели Ханса. Лиза, сгорбившись, сидела на кровати и плакала. Старик лежал на соломе и предавался грустным размышлениям. Странное дело! Вот и остались они опять со старухой вдвоем, без детей, как много лет назад, с той лишь разницей, что тогда они были молоды, а теперь – старики.
К одиннадцати часам на мызе собралось много народу. В толпе были даже дети. Все жались к сторонке, незаметно переходили с места на место и шепотом переговаривались между собой. Господский дом охраняли солдаты. Кого тут боялись, кто мог напасть на мызу? Может быть, ожидали поджигателей и грабителей? Потом выяснилось, что в мызном погребе содержались арестованные ночью крестьяне.
Долго ждал народ. Как видно, господа еще отдыхали с дороги, поэтому солдаты почти до половины второго топтались вокруг дома. Наконец в доме началось движение.
Народу приказали собраться на поле возле Лийвамяэ, где над виновными состоится суд. К двум часам всадники пригнали туда арестованных. Явились также господа с мызы и несколько офицеров. Два кубьяса притащили большие охапки розог. И все без объяснений поняли, что здесь произойдет: ведь в толпе были старики, которые в свое время не раз отведали дубинки кубьяса. Значит, опять начинается старая песня.
Судебное разбирательство было коротким и несложным, так как господа являлись одновременно и истцами, и свидетелями. Из обвиняемых никого не допрашивали. Да и зачем? Ведь барон знал дело лучше, чем кто бы то ни было. Офицеры не говорили по-эстонски, поэтому барон сам зачитал приговор. Тяжесть наказания измерялась количеством ударов. Лийвамяэскому Хансу присудили триста розог, двум крестьянам, стоявшим летом вместе с ним у господского крыльца, – по двести, остальным – всего было схвачено шестнадцать человек – от пятидесяти до ста ударов. Кое-кого из виновных помиловали, так как управляющий заступился за них перед бароном: они исправно отработали свои дни и выказали полное послушание. После того как приговор был объявлен, многие упали перед бароном на колени, прося пощадить их, обещая отработать дни и выполнять все, что он потребует. Так удалось избежать наказания еще двоим.
Толпа стояла притихшая и испуганная. Слышался только шепот, сдержанное всхлипывание и вздохи женщин.
Перед началом расправы барон обратился к толпе со словами:
– Я обещал штудировать ваш дело и тогда вас позвайт, – сказал он. – Теперь я это сделаль, и я вижу, что молодой барин был прав и что вы есть бунтовщики. И это я желайт вам сказать сегодня, чтобы вы зналь, что господин барон держит свой слово.
Явился на место наказания и пастор в полном облачении; как видно, он пришел сюда прямо из церкви, после службы. У многих при виде пастора появилась надежда, что жестокая кара минует их. Затеплилась надежда и в душе лийвамяэской Лизы; она схватила своего старика за руку, потащила его к пастору, и оба упали на колени. Лиза воздела к небу сложенные руки и стала молить господина пастора спасти ее сына.
– Кто ты такая? – спросил пастор.
Лиза назвала себя и своего сына.
– Ах, это ты и есть лийвамяэский Март? Ты вырыл яму, чтобы найти клад, а в нее прыгнула твоя дочь? – обратился пастор к Марту. – Сын мой, ты совершил великий грех перед господом: в погоне за маммоной ты вырыл могилу для своей живой дочери.
Барон, слышавший слова пастора, спросил его о чем-то по-немецки. Потом сказал Марту:
– Ты, негодяй, роешь яму, портишь моя земля, ты тоже получайт своя плата.
Ханс стоял, понурив голову, крепко стиснув зубы. Едва ли он понимал, что родители пытаются облегчить его участь.
Пастор стал причащать приговоренных. Сперва он укорял и бранил их, призывая к покорности и покаянию. Упомянул он и о милостивом господине бароне, который просил за них; потому-то смертную казнь им и заменили розгами. Все пали на колени, только лийвамяэский Ханс продолжал стоять, опустив голову. Его лицо и поза выражали упрямство и строптивость.
– Сын мой, почему ты не смиришься перед лицом господа, почему ожесточаешь сердце свое? – обратился наконец к нему пастор.
Ханс продолжал стоять, будто ничего и не слышал, будто не понимал, что и сам он, и все эти люди находятся здесь, посреди мызного поля, окруженные всадниками.
– Господь не позволяет глумиться над собой! – воскликнул наконец пастор. – Что человек посеял, то и пожнет; кто помышлял лишь о плоти, пожнет вечную гибель, кто помышляет о душе, тот пожнет вечную жизнь. Каждый, кто восстает против начальствующих – восстает против бога, а кто восстает против бога, тот погибнет.
– О Иисус, Иисус, Иисус, Иисус! О Иисус, Иисус, Иисус, Иисус! – вздохнул кто-то в толпе.
Пастор стал подносить приговоренным святое причастие. Когда он подошел с освященным хлебом и чашей к лийвамяэскому Хансу, тот не принял святых даров.
– Сын мой, почему ты не хочешь просить господа, чтобы он укрепил тебя? – произнес пастор серьезно, почти с грустью. – Внемли, юноша, его голосу, может быть, он в последний раз в твоей жизни взывает к тебе.
– Дайте тем, кто ждет от этого благодати, – ответил Ханс. – Если господин пастор желает мне добра, пусть попросит тех, кто стоит там, чтобы они заменили мне розги расстрелом.
Последние слова Ханс произнес уже громко.
– Ханс, сыночек, не говори так! – закричала Лиза, стоявшая за цепью солдат, сквозь которую не смогла пройти. – Пусть лучше побьют тебя, потерпи, может, останешься жив!
Ханс не сдавался, стоял на своем.
– Милостивый господин барон не желайт, чтобы на его земле убивали людей, поэтому приговор нельзя меняйт, – крикнул немного погодя молодой барин.
Приговор стали приводить в исполнение. Начали с тех, чья вина была меньше, – более тяжким преступникам надлежало вместе с народом смотреть и слушать…
Уже смеркалось, когда очередь дошла до лийвамяэского Ханса – он должен был последним лечь на скамью. Только что на ней избивали старика – он получил двести ударов, и мало было надежды, что он выживет; родные унесли его почти безжизненное тело.
Пастор еще раз обратился к Хансу, уговаривая его смириться перед господом, но Ханс оставался верен своему решению; он только просил пастора посодействовать тому, чтобы избиение заменили расстрелом. Но то ли пастор недостаточно усердно просил об этом, то ли старый барон был неумолим – неизвестно; Ханса все-таки заставили лечь на окровавленную скамью.
Перед этим из толпы вызвали лийвамяэского старика и велели ему подойти к господину барону. Тот сказал ему:
– Ты будешь держать голову свой сын, тогда ты не будешь больше рыть яма.
– Господин барон… – пролепетал Март.
– Молчать, негодяй! – крикнул барон.
Март пошел куда было велено.
Ханс еще стоял возле скамьи, когда отец подошел к нему. Глядя на крепкое, сильное тело сына, Март испытал странное ощущение при мысли, что Ханса разденут и привяжут к скамье так, чтобы он не смог даже шевельнуться, когда чужие люди будут его бить. А сам он, отец этого сильного человека, должен держать голову сына, когда начнется избиение. И старик, думая об этом, почему-то вспомнил, как Ханс появился на свет! Он был у матери первым и причинил ей сильные муки: почти два дня промаялась Лиза в постели, стонала и выла от боли, пока наконец не раздался крик ребенка. Мать кричала и стонала, рожая сына, а сын кричал, радуясь тому, что родился. А сейчас он, может быть, опять будет кричать, как тогда, когда был еще младенцем, но уже голосом взрослого мужчины, исполненным безумного отчаяния, какое слышалось в крике матери в тот день, когда он родился. И никто не придет ему на помощь, никто не облегчит его муки; мать убивается там, за цепью солдат, а отца заставляют держать сыну голову. С удивительной ясностью промелькнуло все это в затуманенном мозгу Марта в ту минуту, когда он увидел своего сына, стоящего возле скамьи с опущенной головой, стиснутыми зубами и судорожно сжатыми кулаками.
Ханс думал, что он и не взглянет на народ, что ляжет на скамью как отверженный, как проклятый, но, сам не зная почему, не смог это сделать; ему захотелось хоть раз взглянуть в ту сторону, где за солдатами стоял народ – свои и чужие. А когда его привязали к скамье, он уже не вспоминал о народе, он видел перед собой лишь пару глаз, выглядывавших из-за чужих спин, пару глаз, распухших от слез, как в тот день, когда тело Анны лежало распростертое на краю ямы, – Ханс был уверен, что глаза распухли от слез, хотя издали и не мог это разглядеть. И вдруг он подумал: как хорошо, что барон не заменил розог расстрелом, лучше какие угодно унижения, оскорбления и муки, чем смерть.
– Приложи мне руку ко рту и зажми покрепче, – сказал Ханс отцу, когда тот дотронулся до его головы. Отец выполнил приказание сына.
Началось избиение, но ничего не было слышно, кроме мягких чавкающих ударов розог. Избивавшие работали усердно, а под конец с остервенением и яростью. Что это за человек, даже голоса не подаст, рта не откроет! Словно палачи шутят с ним или бьют по бревну! Под конец они уже не выбирали места и били куда попало – все тело Ханса превратилось в окровавленную массу. Били по пояснице, по бокам. Хотели испытать, не откроет ли избиваемый рот, не закричит ли он.
Ханс лежал как труп. Март закрыл глаза, стиснул зубы и изо всех сил зажимал сыну рот. Он чувствовал, как в ладонь ему набирается что-то теплое, как оно просачивается сквозь пальцы, и прижимал руку еще крепче.
Когда число ударов стало приближаться к тремстам, из горла Ханса вдруг вырвался крик, при этом Ханс дернулся из последних сил, словно хотел порвать веревки. Единственный, давно ожидаемый всеми крик метнулся над толпой, над мызными полями и унесся в лес, хотя за ним никто не гнался.
Крик и судорожная дрожь сына горячей волной отдались в теле Марта. Он открыл глаза и увидел свои окровавленные руки, попробовал поднять голову сына и почувствовал, что она поникла.
– Он уже умер, чего вы его колотите! – крикнул Март палачам, которые с прежним усердием избивали распростертое перед ними тело. Те на секунду остановились, словно поняли старика, потом принялись отсчитывать удары по уже коченеющему телу.
Март стоял и смотрел, как бьют труп его сына. Вдруг он расхохотался, громко, раскатисто. Потом повернулся и направился было к барону. Когда его задержали, он снова захохотал и, вытянув свои окровавленные руки, сказал:
– Видите, они в крови, дайте я вытру их о полу баронского сюртука!
И он захохотал еще громче, так что у стоявших в толпе дрожь пробежала по телу. Теперь все поняли, что с Мартом случилось что-то неладное, поняла это и Лиза – она поспешила увести старика, который продолжал показывать народу свои окровавленные руки.
– Умер, бедняга, – сказала какая-то баба, уходя с поля.
– Умер, он ведь не принял даров господних, – заметила другая.
– Упрямый, даже не крикнул, потому они так страшно и били его, – проговорила третья.
– Видно, старый Март своей рукой боль у него отнимал, – добавила четвертая, и многие с ней согласились.
Вскоре о лийвамяэском Марте стали говорить как о великом целителе и врачевателе. Сам же он ничего не знал об этом, как впрочем и ни о чем другом. Он любил лишь сидеть на краю своей ямы и потирать руки, все еще выискивая на них следы крови. А когда ему случалось встретить кого-нибудь, он всегда вытягивал руки и говорил:
– Видишь, они в крови, пойду вытру их о полу баронского сюртука.
При этом он разражался таким жутким хохотом, что даже Лизу мороз подирал по коже, хотя старухе часто приходилось слышать этот смех.
1907
Перевод Ольги Наэль.







