Текст книги "Оттенки"
Автор книги: Антон Таммсааре
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
– Мне хорошо… говори…
Сердце мое охватывает огромная радость, словно исходящая от комнатных стен, от глициний, которые тесной решеткой окружили балкон, от самого воздуха. Я продолжаю говорить, радостно сознавая, что еще в силах чем-то помочь Соне. Старые известные сказы я расцвечиваю узорами новых мыслей, прошиваю стежкою слов, подсказанных чувством. И таким образом скрепляю воедино разрозненные были-небыли. Перехожу к преданью о Койте и Хямарик[13]13
Юноша и девушка в эстонской мифологии, олицетворяющие утреннюю и вечернюю зарю.
[Закрыть] и спохватываюсь: Соня уснула, резче обозначилась худоба щек, чуть приоткрылся тронутый грустью рот, глубоко запали глаза. На лоб опустились черные локоны, потерявшие в темноватой комнате свой металлический блеск.
На сердце у меня светло и отрадно – Соня спит, я пристально слежу за ее печальным лицом, стремясь навеки запечатлеть в памяти каждую мельчайшую черточку. Мало-помалу размывчивая усталость берет верх надо мною, и мои обессиленные веки невольно смыкаются. Во мне возникают смутные блаженные ощущения, рождаются яркие, волнующие мысли – полная противоположность глухому оцепенению, не отпускавшему меня последние дни. Как будто я очутился в немыслимой сказочной стране, где владычествуют невиданные на свете силы. В той стране дворцы возводятся за дворцами, изумительные сады опоясывают еще более прекрасные парки. Солнце льется на просторные белые дороги, по ним едут экипажи, проходят люди. Дышится легко и привольно, потому что вечность покинула эту страну, подвластную одному лишь мгновению. Здесь безраздельно царит быстро текущий миг. Не медли, спеши – повелевает он. Птица – пой песню, стрекочи кузнечик, порхай мотылек, жужжи пчела, живи и мечтай человек. Жизнь – это искрометный напиток богов, жизнь – блаженство, как о том иногда только пишут в книгах. Нет на свете ничего превыше жизни.
Свершилось ли это во сне или наяву, длилось часы или секунды – я не могу сказать. Знаю лишь одно: внезапно послышался хрип, пронзивший меня насквозь. Я открыл глаза и вскочил: спящая повернулась ко мне лицом, из уголка посиневших губ струей била светло-красная, по-моему, даже почти розовая кровь. Загремел стул, который я оттолкнул своим быстрым движением, и, услышав шум, Соня устало подняла свои тяжелые, истомленные веки. Ее взгляд, словно безмолвный вопль, упал на меня и вслед за тем моментально погас. В глазах не стало жизни, они стыли – холодные и безучастные ко всему. Только кровь, не унимаясь, текла и текла по-прежнему.
Я бросился из комнаты, не сознавая – куда и зачем. В коридоре наткнулся на Анну Ивановну и хотел крикнуть ей: «Кровь, кровь!» Но голоса своего не расслышал, хотя Анна Ивановна, видно, поняла меня и тотчас побежала к больной. Я не мог сойти с места, стоял как безумный посреди коридора и смотрел куда-то вперед. Лишь после того, как весь дом был на ногах и соседи, волнуясь, поспешили в комнату, где лежала Соня, побрел туда за ними и я.
Теперь там все уже было по-иному: покойнице закрыли глаза и она лежала, спокойная, очень спокойная. Никогда не подумал бы я раньше, что она может до того спокойно лежать при стольких людях, собравшихся вокруг.
. . . . . . . . . . . . . . .
2 августа
Сегодня, как и вчера, снова пришел к морю. Все существо мое исполнено удивительной легкости; я иду и чуть ли не оступаюсь порою, потому что, обуреваемый блаженной нежностью, боюсь раздавить червяка или помять былинку, словно я хожу среди существ, себе подобных. Ложусь на разостланный плащ; светит солнце, под плащом шуршит галька, отшлифованная волнами. Тихое счастье струится в душу: я жив, я чувствую, существую.
А она? Почему нет ее на свете? Да, да, почему? Вчера еще цвел цветок, а сегодня завял? То ли я, неосторожный, виноват в этой смерти, то ли кто-нибудь другой потоптал его, а может быть, он погиб лишь оттого, что такая доля его: родиться, вырасти, процвесть и увять. Нет, ничего я не знаю и не хочу знать. Зачем это знание, если мне хорошо, если хочется кричать от радости, если все во мне пронизано счастьем: вызволен, спасен! Простираю над головой словно для молитвы сложенные ладони и, не отдавая самому себе отчета в сказанном, твержу:
– Господи, за что такая радость? За что?
С какой же стати нужно мне поминать бога? Не уверовал или я, как это часто случается с грешниками и страдальцами? Но ведь вместо господа я могу воззвать и к природе, могу преклониться перед цветущей розой и багрянцем рассвета, могу простереть руки к ночному звездному небу и морским волнам, что блистают в солнечных лучах, могу обратить взор к парусам, белеющим вдали, и птичьей пролетающей стае. Бабочка, порхая, садится на стебелек позднего цветка, и радость моя порхает с нею; ласточка-береговушка орошает водою крылья, а мне чудится, что кто-то освежает влагой мои запекшиеся губы; аромат роз ветер несет по морскому простору, и море благоухает, и волны цветут розовым цветом. Тихие звуки плывут по вселенной – как будто и прав был Антон Петрович со своею космической музыкой.
Лежа поворачиваюсь на бок и вижу высокую чинару, у подножья которой укрылась низенькая скамья. Было время, когда именно там я стоял возле Сони, сжимая в дрожащей руке распускающийся бутон.
Виден мне отсюда и край того взгорья, где она однажды засмотрелась на море. Чуть склонив голову, словно цветок на гибком стебле, полуоткрыв тонко очерченный рот, Соня казалась надломленной и нежной. Когда же все это было? Давно, кажется, еще в те дни, когда…
А теперь я раскинулся на гальке у самой воды и счастлив: лежу под жарким солнцем, ощущаю прохладное дыханье моря и любуюсь игрою слепящих лучей. Думы же мои уносятся на север, где меня дожидаются чьи-то глаза, в которых столько доброты и участья. И там, на севере, у покоса или в ольшанике растет «виноград» и по сырому, мокрому мху цветут перелески. Стоит закрыть глаза, и кажется, что не волны шелестят рядом, а смолистый сосняк, чей сладкий запах забирается в ноздри. Мерещатся толстенные красноватые стволы и между ними высокое плоское болотце с тремя-четырьмя кривыми деревцами. Сколько раз, бывало, когда я вел суровую тяжбу с людьми, богом и судьбою, вспоминался мне родимый край. Порою отчаянье сжимало горло, безнадежность вгрызалась в грудь, мутило равнодушье, порою я терял веру в добродетель, в торжество правды, мне казалось, что жить ни к чему, что искусители и злодеи по-кошачьи подстерегают меня за каждым углом. И всегда в ту пору я думал о вас, болотные мои сосенки. Как ни трудно приходится вам, а вы растете себе да растете!
Сейчас я лелею одну лишь думу – о родном доме. И радуюсь больше всего тому, что скоро поеду домой. Доктор считает дни моего выздоровления, а я веду счет часам – скорей бы оправиться настолько, чтоб выдержать утомительную поездку.
Далеким прошлым всплывают в памяти события минувших дней; как будто давным-давно свершились они, – задолго до начала теперешней моей жизни. Я вижу в этом прошлом гнетущее оцепенение, муки совести и жгучую боль. Я вижу и чувствую, как свинцовая пустота томила грудь, как терял силы и угасал человек, как боролся он против беспощадного времени.
На меня смотрит небольшой черный револьвер, он становится какой-то эмблемою избавления от мук. Сурово поблескивает холодное стальное дуло. Наверное, так же блестят змеиные глаза, уставясь на певчую птицу. От этого взгляда она перестает петь, забывает о птенцах в гнезде; ей, как зачарованной, не оторваться от манящего блеска. Птичьи лапки отпускают древесный сук, никнут бессильные крылья, и щебетунья валится в открытую пасть, от которой нет спасенья.
Вижу себя стоящим на веранде, когда мимо движется похоронное шествие. Я не пошел за гробом, боясь потерять самообладание и оскорбить участников шествия: они ведь только кичатся своей сентиментальностью, только кокетничают состраданьем; обилием слез и вздохов они стараются заслужить одобрение окружающих и этим похожи на плакальщиц, которые ждут, что их наградят за проявление скорби. Они проводят Соню в могилу, набросают свежих пахучих роз, вытрут глаза и поспешат домой, чтобы заняться повседневными мелочами, словно все остальное по-прежнему в полном порядке. Они отправятся, как обычно, на прогулку, сядут в определенное время за обеденный стол и вечером, когда положено, пойдут спать. Они облегченно вздохнут: кончилось это неожиданно нагрянувшее беспокойство. Полицмейстер, лежа на кровати, прижмет к животу свою починенную двухрядку и сыграет ту же самую единственную польку.
Я стоял, пока похоронное шествие, бредя по извилистой дороге, не скрылось за косогором. Порывы ветра донесли оттуда церковное песнопенье, звонкие, словно серебряные голоса певчих-мальчиков звучали еще в ушах, когда я, покинув веранду и вернувшись в комнату, подошел к постели. Я хотел, чтобы на меня снова повеяло Сониным прикосновением, которое ошеломило меня и побудило прервать последнее волоконце жизни.
Что еще запомнилось мне в тот миг: поют мальчишеские тонкие голоса и слышится запах, от которого гаснут силы. Он-то и заставил меня вломиться во врата вечности.
Теперь я частенько опускаю руку себе на грудь, чтобы отыскать на ней небольшое розовое пятнышко. Стоит коснуться пятнышка, и меня пробирает какая-то внутренняя щекотка, неизменно вызывающая улыбку. Если сдвинуть два зеркала, то на спине можно увидеть красноватую полоску, длиною в несколько дюймов – след хирургического ножа. Лишь эти две отметины могут подтвердить все, что произошло со мною: это единственная память о любимой, ушедшей навеки и незабвенной. Впрочем, у меня есть еще книжка, где на страницах сохранились слабые метки от нажима ногтем. Мне страшно, что они сотрутся; их бы глубже вдавить в бумажные листы. Книжка хранит и сухие цветы жасмина – целую ветку. Но я не помню, кто их заложил туда. Может быть, любимая, а может быть, сам. Всякий раз, когда размышляю над этим, рука тянется к розовому пятнышку на груди, и, тихонько улыбаясь, я спешу убедить самого себя: конечно, это Соня заложила в книгу цветы. Ну, а хоть бы и я. Ведь все-таки она…
– Хороший выстрел, – пошутил однажды молодой врач, когда жизнь моя была уже вне опасности. – Полсантиметра бы ниже – и каюк!
– А вы лечили еще лучше, – ответил я, желая сказать ему что-нибудь приятное.
– Схватиться со смертью – это заманчиво.
– Желаю вам удачи в таких схватках. Тысячу спасибо за все, доктор, больше, увы, ничем не богат.
Мои слова шли от сердца, глаза врача потеплели, и он, продолжая разговор, отвернулся, очевидно, чтобы не выдать волнения.
– Я только выполнял свой долг, – скромно ответил он и затем добавил: – Боялся за ваше сердце – хотело отказать.
– Однако выдержало?
– Выдержало. Просто удивительно.
– Сердце и раньше удивляло меня.
– Вот как! – усмехнулся он.
– А где наш противник? – спросил я с улыбкой.
– Противник? – в недоумении переспросил врач, не сообразив сразу, о чем речь. – Ах, тот? Злодей под замком.
– Он, видно, наказан, заключен в тюрьму. Нельзя ли повидаться с ним?
– Продайте его мне.
– Продать? Нет, нет, но если вы ничего не имеете против, то примите его как мой подарок – на добрую память, – сказал я, прибегнув к шутке.
Но лицо у врача было серьезным.
– Благодарю! – ответил он.
11 августа
Еду… еду домой, морем! Последняя лодка отваливает от парохода и на веслах идет к берегу. На ней среди красных тюрбанов одиноко белеет белая шляпа. Она принадлежит молодому врачу – моему единственному провожатому, который сошел с палубы только после третьего гудка.
– Счастливого пути! – кричит он с лодки, когда железную плоть судна уже сотрясают обороты винта.
– Спасибо вам – еще и еще! – откликаюсь я в ответ.
– Пишите! Буду рад получить от вас весточку.
– Боюсь обещать. Сам себе еще не верю. Для меня все так ново. Как будто только сегодня выбрался из пеленок и хожу на четвереньках.
– Итак, за новую жизнь, – доносится до меня голос доктора, он машет мне белой шляпой.
– За новую жизнь! – повторяю, словно эхо, и вспоминаю, что такие же слова слышал я раньше из других уст. Но теперь за этими словами скрывается новый смысл, новое значение.
Мне становится грустно, как всегда при расставании. Хоть ты и мечтал об отъезде, тебя неизменно охватывает тоска, когда оставляешь полюбившиеся места, дорогие воспоминанья. Смотрю на уходящий берег, отыскиваю знакомые очертания. Вот и косогор, поросший стройными чинарами, гибкими кипарисами. От них дальше на север высятся белоснежные пики, а к югу виднеются сады, дома, и за ними – море, отливающее то синим, то зеленовато-серым, то розовым. А за косогором дорога, по которой везли ее в тот последний день, когда я стоял на балконе, а в ушах звенели мальчишеские голоса.
В порыве радостного и щемящего чувства я шепчу:
– Мир тебе, мир!
Долго-долго провожают меня снежные пики. Сколько раз на рассвете и при заходе солнца следил я за оттенками этих вершин. Приходит в голову мысль о восточных мудрецах, которые, сидя в тиши и наблюдая тщету земного бытия, забыли об окружавшей их жизни.
Ну, что же, сидите, милые старцы. Еще не все думы передуманы, не все загадки разгаданы!
. . . . . . . . . . . . . . .
Почему так медленно движется пароход? Почему не обогнать ему резвящихся дельфинов, почему не оставить проносящихся чаек далеко за кормою?
Стать бы астральным телом и нестись вместе с думами и мечтами!
* * *
Сумерки загустели, но на западе небо все еще пламенело. Под снежными пластами сутулились в лесу сосны, походя на плодовые деревья, сулящие богатый урожай. Как белые башни, стояли на поляне ели; их ветви, отягченные снегом, пригнулись до самой земли. В глубине лесной чащи, мене деревьев, уже пала полоса ночного мрака, словно темное окно в каком-то неосвещенном волшебном замке, где пируют гномы и склоняются горбатые старухи, бормоча бессвязные заклинания. Со стороны поля лес обнажился – западный ветер стряхнул с деревьев снежный покров, и тут сумерки задержались дольше. На елях золотом отсвечивали шишки, выступали стволы сосен, окрашенные под цвет меда.
Заглядевшись, я остановился. Стыл ясный воздух, и мысли одолевала мечтательная дрема.
1917
Перевод Алексея Соколова.
Муха
1– Кто здесь? – спросил Лутвей, внезапно пробуждаясь; он еще лежал в постели, хотя было уже около одиннадцати. Ответа не последовало, студент усмехнулся нелепости своего вопроса, повернулся на другой бок и хотел было вновь заснуть. Но он никак не мог избавиться от ощущения, будто в комнате кто-то есть, и в конце концов повторил вопрос.
– Это ты, Тикси? – добавил он спустя еще мгновение.
На этот раз в ответ ему послышался тихий смех.
– Ах ты плутовка! То-то я чувствую, нечистым духом пахнет, а она еще и не отвечает!
– Нечистый дух и я чувствую, – ответил женский голос. – Где ты опять был? Комната – словно пивной погреб.
– Неужели? А я этого не замечаю, только вот голова немного болит.
– Ты портишься.
– Ты так думаешь?
– Конечно, думаю.
– Ошибаешься… я вовсе не был пьян.
– Откуда же эта пивная вонь в комнате?
– Не знаю… наверное, от одежды… мы ведь долго сидели.
– Опять с Кулно?
– Были и другие, но я, разумеется, остался из-за Кулно, от него никак не уйти. Говорит он вроде бы мало, больше просто так, по пустякам, зубоскалит, а у тебя все время ощущение, будто вот-вот должно произойти что-то необыкновенное.
– Кулно тоже был пьян?
– Он никогда не напивается… Да и я тоже: сижу себе да смотрю, как другие пьют, слушаю их глупую болтовню…
– И прикладываешься за компанию к бутылочке, так ведь?
– Только немножко.
– Ах, немножко! А дверь-то опять оставил открытой.
– Настежь?
– Нет, просто не запер.
– В таком случае я и впрямь был трезвее трезвого.
– Воры могут войти.
– Конечно, могут, только не такие они дураки, взять тут нечего.
– Украдут тебя самого.
– Меня оберегают ангелы-хранители. Да к тому же за меня никто и трех копеек не даст… Слушай-ка, Тикси, подойди ко мне!
– Некогда.
– Ну иди же!
– Я сказала – некогда.
– Что ты делаешь?
– Чиню твои…
– Знаю, знаю, – перебил ее Лутвей, – они в шагу распоролись.
– Пиджак тоже обтрепался.
– Вот как! Час от часу не легче!.. Ты уже давно здесь?
– Около часа.
– И все время чинишь?
– Все время.
– Где ты взяла заплату?
– Разрезала самые старые.
– Но ведь они совсем не такого цвета, как эти старые, которые «новые».
– Да, не такого, но думаю, что сойдет, из-под пиджака не будет видно заплаты.
– Золотая ты душа! Подойди сюда, я поцелую тебя.
– Не мешай!
– Протяни хотя бы руку.
– Оставь меня в покое.
– Ну хоть кончики пальцев.
– Ты мог бы еще немножко вздремнуть.
– Ну хоть мизинчик, я поцелую его, у него ноготь цветет – словно беленький подснежник распустился, я еще вчера заметил.
Девушка молчит.
– Подойди, прошу тебя, – умоляет молодой человек.
– Просишь, а сам лежишь на спине.
– Нет, на боку.
Тикси смеется.
– Так ты не подойдешь? – спрашивает Лутвей решительно.
– Нет, – отвечает девушка в том же тоне.
– Честное слово?
– Честное слово!
– Ну тогда я подойду к тебе.
– Ты с ума сошел!
– Отчего же?
– Ты ведь без… у тебя же нет…
– Чего у меня нет?.. Завернусь в одеяло и подойду.
– Но дверь не заперта.
– Ну и пусть.
– Кто-нибудь может случайно войти.
– Против случайностей человек бессилен.
– Если ты подойдешь, я убегу, и твой костюм останется нечиненным.
– Костюм бросить ты способна, этому я верю, а вот насчет убежать… убежать ты не сможешь.
– Бессовестный!
Воцаряется недолгое молчание. Затем молодой человек опять берется за свое.
– Подойди, сядь на край кровати и шей здесь, я хочу тебя видеть, хочу ощущать подле себя. Все тело словно чужое, во рту противно…
– Так тебе и надо, пей больше.
– У меня такое чувство, будто я сделал что-то гадкое… Если ты сядешь рядом, это пройдет.
Тикси от души расхохоталась.
– Ты смеешься. Неужели ты не замечала, что мне иногда нужна твоя близость?
– Никогда.
– Врешь! Подойди ко мне… прошу тебя, будь добра… Может, ты сердишься на меня за то, что я вчера опять выпил?
– Конечно, сержусь.
– Прости меня! Это Кулно виноват.
– Ах, Кулно?!
– А если я пообещаю в следующий раз не пить, тогда подойдешь?
– Нет, не подойду.
– Ты нехорошая.
– С одним условием.
– Согласен.
– Ты не станешь мешать мне работать.
– Хорошо, не стану.
– Завернешься как следует в одеяло и отодвинешь ноги к стене.
– Согласен.
– Руки тоже спрячешь под одеяло.
– Пусть будет так.
– Из-под одеяла может торчать только голова.
– Только голова.
– Погоди, я закрою дверь на ключ, как бы кто-нибудь не вошел.
– Тикси, ты прелесть!
– Еще одно условие.
– Дверь уже заперта?
– Заперта.
– Значит, больше никаких условий.
– Пусть будет так, но тогда я отопру дверь.
– Хорошо! В таком случае я запрещаю тебе чинить мою одежду.
– Так я тебя и послушалась, – возразила Тикси, заглядывая за ширму, где стояла кровать.
– Ну, это мы посмотрим!
– Одна нога торчит из-под одеяла, сейчас же спрячь!
Молодой человек послушно прячет ногу. Девушка делает два-три шага по направлению к постели.
– Натяни одеяло повыше, до самой шеи, убери руки!
– Неужели нельзя оставить хотя бы одну?
– Нельзя. По крайней мере, опусти рукав у рубашки, посмотри, что у тебя за рука!
– А что?! Ну, немного волосатая.
– Ах, немного? Горилла!
Девушка присела в ногах кровати и вновь принялась за шитье.
– Сядь сюда… поближе.
– Я сижу достаточно близко.
– Еще ближе!
– Такого уговору не было.
– У каждого уговора есть свои отступления. Ты же видишь, я не могу до тебя даже кончиком пальца дотянуться.
– Вот и прекрасно, – отвечает девушка, продолжая шить.
– Нет.
– Да.
– Как же «да», если – нет… Сядь поближе, я хочу тебе что-то сказать.
– Мне и так хорошо слышно.
– Я хочу сказать потихоньку.
– Ну и говори на здоровье.
– Придвинься хоть чуточку ближе… чего ты возле ног… ты же знаешь, какие у меня ноги… еще хуже, чем руки.
– Ничего я не знаю.
– Имей в виду, я повернусь к тебе спиной, если ты не сядешь поближе.
– Вот испугал!
Лутвей поворачивается лицом к стене, девушка придвигается немного ближе к изголовью и произносит:
– Спокойной ночи!
Секунда – и молодой человек вновь перевертывается на другой бок, сгибает свое тело полукругом и заключает в него сидящую на постели Тикси.
– Какое у тебя еще было условие? – спрашивает Лутвей.
– Ответь сначала, что ты собирался мне сказать.
– Нет, сперва скажи свое условие.
– Ты должен ответить первым.
– И не подумаю.
– Я тоже.
– Ну и каприза же ты, – произнес молодой человек, и в его голосе затрепетало желание – так трепещет пыльца цветущей ржи в голубоватом мареве летнего дня.
– Я тебя уколю, – предупредила девушка. Но в ее по-детски игривом тоне зазвучали новые нотки: казалось, это весенний тонкий ледок ломается под копытцем испуганной лани – хрустально звенящие осколки словно бы покалывают немного, но это не причиняет боли, лишь возбуждает.
– Тикси, моя Тикси, – прошептал молодой человек раскаянно, и полукружье его тела сжалось еще сильнее. Правая рука выпросталась из-под одеяла и обвилась вокруг хрупких плеч девушки. Голова приподнялась с подушки, губы потянулись к занятой шитьем ручке. Однако путь им преградила иголка, маленькая, но острая, угрожающе поблескивающая иголка. Губы чуть помедлили, – об этом можно было лишь догадаться, настолько мгновенной и незаметной была задержка, – и припали к руке.
– Боже мой! Ты с ума сошел! – воскликнула девушка. – Тебе больно? Ты укололся? Дай посмотрю!
Тикси нетерпеливо схватила голову молодого человека и сдавила большими пальцами рук его нижнюю губу, на коже выступила капелька крови.
– Бог правду видит, – сказала Тикси. – Так тебе и надо, так и надо! Поделом, поделом! Не нужно было меня трогать! Я же говорила тебе, не вертись, но разве ты слушаешься. Поделом, поделом!
С этими словами девушка покрывала поцелуями губы молодого человека, на которых все вновь и вновь розовым прыщиком проступала капелька крови.







