412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Таммсааре » Оттенки » Текст книги (страница 32)
Оттенки
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:45

Текст книги "Оттенки"


Автор книги: Антон Таммсааре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 32 страниц)

30

Лутвей будто заново родился, может быть ненадолго, но все же – заново. Он сам на себя не мог надивиться – откуда у него такое желание, более того – необходимость деятельности?! Легкомысленный прожигатель жизни превратился вдруг в разумного молодого человека. Дни безделья, о продлении которых он когда-то так заботился, внезапно надоели ему, стали тяготить. Он уже нет-нет и подумывал, а не правы ли были те, кто обвинял в его былой инертности Тикси, ну если не полностью, то хотя бы частично, и мысли его то и дело возвращались к девушке, как к причине всех зол, сосуду греха.

Как-то Лутвей высказал нечто подобное Кулно, но тот, по-видимому, придерживался другого мнения.

– Имей в виду, – сказал он с улыбкой, – из тебя в конце концов выйдет пастор.

– Неужели я рассуждаю по-пасторски?

– Хуже того, иной раз ты говоришь словно кистер.

– Черт побери! – воскликнул Лутвей, стараясь не показать, что слова друга его задели.

– Не бойся, сын мой, – успокоил его Кулно, – твои речи и твой образ мыслей оправданы как твоим происхождением, так и национальностью, – во всех нас все еще много от пастора и кистера.

Позже у Лутвея пропала охота делиться с кем-нибудь своими откровениями, – относительно Кулно до него дошли странные слухи, а с другими своими приятелями он не был ни достаточно близок, ни достаточно дружен. Когда же Лутвей узнал, что Кулно и Тикси уже оглашены, на душе у него стало спокойнее и мрачные мысли являлись все реже и реже. После этой неожиданной новости Тикси словно бы предстала перед Лутвеем в каком-то новом свете: если Кулно женится на ней, значит, не такая уж она и плохая. Ведь не может того быть, чтобы Кулно тоже оказался ослом, хотя прежде такое иной раз с ним и случалось.

Люди – существа странные, гораздо страннее, чем Лутвей до сих пор предполагал. Да он и сам странный. Разве не удивительно, что при известии о помолвке Тикси и Кулно на сердце у Лутвея вдруг полегчало, настроение стало радостнее? Правда, не очень-то приятно, что его, Лутвея, променяли на кого-то другого, что кого-то ему предпочли, но это уже не порождало в душе молодого человека злобы, а только печалило, это уже не возбуждало мерзостного ощущения, что тебя объегорили, того самого ощущения, которое заставило Лутвея в утро похмелья у Кулно с отчаянием сказать: «Человек хуже всякой твари!» – и даже плюнуть, смачно, в сердцах плюнуть. Конечно, то обстоятельство, что на месте предполагаемого Мерихейна оказался Кулно, очень осложнило положение Лутвея, – он рисковал теперь потерять следом за Тикси и своего лучшего приятеля, более того, друга – и все же так было лучше, гораздо лучше.

Лутвей избегал встреч с Кулно, ему было неловко и стыдно, он и сам не знал, почему именно, но – стыдно. Лутвей думал о том, какое будет у Кулно лицо, когда они теперь встретятся, что́ Кулно скажет, что́ спросит, и боялся оказаться в неловком положении. Но Лутвей боялся напрасно, он понял это, когда зашел навестить приятеля перед своим отъездом, – Кулно держался как всегда и своим обычным тоном спросил:

– Как обстоит дело с трубками?

– Отнес.

– И приняли?

– С благодарностью.

– А сопроводительную записку написал?

– Написал, боюсь только, что в нее вкрались неточности и среди трубок есть фальсифицированные.

– Господи, до чего ты еще ребячлив! Чем же станут заниматься ученые, если больше не будет ложных сведений, в чем же и состоит задача исследователей, если не в разоблачении подделок?! Именно всяческая фальсификация порождает серьезную науку, серьезные исследования, – я заметил это, занимаясь своей кандидатской работой. Потому-то добропорядочные музеи и приобретают так много поддельных вещей. Как знать, может быть, одна из твоих фальсифицированных трубок сделает какого-нибудь ученого бессмертным.

– Я пришел с тобой проститься.

– Уезжаешь?

– Да, сегодня.

– Куда? К отцу?

– Нет, не к отцу.

– Куда же? Или это тайна?

– Отгадай.

Кулно не знал, что и подумать.

– На поиски старины, – сказал Лутвей.

– Ого-о! – протянул Кулно и даже присвистнул. – Это влияние фальсифицированных трубок?

– Вот именно! И знаешь что: у меня появилась надежда к будущему году выкарабкаться наконец из долгов.

– Понимаю, понимаю, нашел поручителей. Из тебя выйдет толк.

– В конце концов может и выйти, я уже и сам начинаю в это верить.

– Непременно выйдет, смотри только не забывай старых друзей, когда вознесешься.

Мужчины помолчали. Лутвей не вполне понимал, шутит Кулно или говорит серьезно.

– Отправишься один? – спросил Кулно.

– Нет, нас будет несколько человек, между прочим, Свирепый «П» со своим Сятсом.

– Черт подери! И Таавет тоже! Это хорошо, это замечательно! Он станет читать свои записи, словно Евангелие, словно «Песнь Песней». Так стоит читать! А знаешь, я вам завидую, честное слово, завидую, без дураков.

– Поезжай с нами!

– Не могу, личные дела.

– Ах да, верно, – спохватился Лутвей, делая вид, будто ему лишь теперь вспомнилось то главное, что бередило его душу. – Ты разрешишь пожелать тебе счастья?

– Конечно, само собой разумеется. Не вздумай из-за этого со мной раззнакомиться, не сторонись нас, для этого нет никаких оснований. А вот Мерихейна в последнее время что-то не видно, не знаю, что за черная кошка между нами пробежала.

Лутвей собрался с духом.

– Скажи-ка мне, братец, как это все-таки вышло? – спросил он.

– Ты требуешь от меня больше, чем я сам знаю.

– Смотри, будь осторожен, как бы твоя Тикси не превратилась в лже-Тикси, ты же всегда превыше всего ставил правду и искренность.

– Я уже говорил тебе, что изменил свое отношение к таким вещам, как ложь и истина. Это касается не только твоих трубок. То же самое и с другими вещами. Подумай только, что останется к библиотеках, если взять да и выбросить все книги, где обнаружится ложь? Ведь, по существу, наши самые любимые произведения именно те, где больше всем вранья. Точно так же обстоит дело и с людьми. Разве мы имели бы хоть одного приятеля, хоть одного друга, если бы на свете не было лжи? А ты никогда не замечал, какая свежесть мысли заключена в лгуне? К тому же ложь и правда весьма легко меняются своими местами, – все зависит от нашей позиции, от нашей точки зрения. Вдобавок ко всему, ты не представляешь себе, что за интересное занятие: заглянуть в рог изобилия лжи и вдруг увидеть, как из него одна за другой начинают сыпаться истины. Это не только необыкновенно интересно, это – радостный сюрприз.

Лутвей был на этот счет другого мнения, однако возражать он не стал, только подивился тому, как переменчивы люди и как опасно полагаться на взгляды и принципы мужчины, соприкоснувшегося с женщиной.

31

Все разъехались, остался лишь Мерихейн, остался один в своей комнате с тремя нишами, где поют весенние ветры.

Он стал немногословным и еще больше ссутулился. Матушка Коорик время от времени пытается втянуть его в разговор, но это ей никак не удается, можно подумать, что Мерихейн все свои разговоры уже переговорил.

Мерихейн думает: ходит – и думает, сидит и – думает, работает и – думает, думает до тех пор, пока его мысли не превращаются в образы, которые дают жизнь новым мыслям. Мерихейн не может избавиться от своих мыслей даже по ночам, беспокойно ворочается он в постели и, словно в бреду, бормочет что-то непонятное, не то о Тикси, не то о той самой мухе. Но никто не слышит его, никто не подойдет поутру спросить, почему он по ночам что-то бормочет, словно в злой горячке.

Да, все разъехались, все, уехала и Тикси.

Мерихейн рассчитывал на другое, Мерихейн думал, что Тикси останется. Мерихейн думал, что у него начнется какая-то новая, неведомая ему доселе жизнь, настанет, может быть, та самая греза грез, о которой он писал когда-то в своих книгах. Но ничего не началось, потому что Тикси ушла, скоро она превратится в далекую мечту, в такую же, какие бывали у Мерихейна и прежде.

Теперь Мерихейн знает, что предчувствие не обмануло его в тот день, когда он, оставшись один, ходил взад-вперед по комнате и жалел, что не прошептал девушке своей сокровенной мольбы; Мерихейн убедился еще раз, что его предчувствия всегда верны, но всегда неверны поступки, не потому ли в жизни у него осталось лишь одно бесспорное достояние – его мечты.

А может быть, так оно и лучше. Пусть он живет, словно монах, пусть он умрет когда-нибудь, как собака, но зато некому будет его оплакивать, некому выть по нем, не будет ни застланных слезами глаз, ни горестно вздрагивающих губ.

Так лучше…

Однако в полной мере он с этим примирится, вероятно, лишь позже. А пока город кажется Мерихейну настолько опустевшим, что на мощенных булыжником улицах в пору устроить охоту на зайцев; а пока Мерихейну собственная квартира кажется жутко безмолвной, возвращаясь вечерами с работы, он забывает о веселом шуме примуса, забывает о бодрящем аромате чая и, не поужинав, уходит за черту города.

Писатель бродит там совершенно один, и шаг его тяжелее, чем обычно.

Мерихейн бредет по шоссе, которое ведет на запад. «По этой дороге ушли они, – произносит он про себя, – по этой дороге ушли они на северо-запад, ушли утром рано, когда на обочине сверкала роса, а пыль не вздымалась с земли. Они отправились в кругосветное путешествие, как шутил Кулно, отправились радостные, отправились, может быть, напевая песню, смеясь». Мерихейн не знает, что Тикси умеет еще и щебетать, словно птичка среди листвы, нет, этого Мерихейн не знает. И Лутвей тоже не знает этого, это известно лишь Кулно, который ушел с Тикси по этой дороге на северо-запад.

А он, Мерихейн, остался; каждый вечер шагает он по шоссе на заход солнца, шагает даже в дождь, но к ночи все же поворачивает назад в город, словно чего-то боится. Набродившись до устали, Мерихейн присаживается на камень и дает отдых ногам, присаживается на обочине дороги, мимо него проходят люди, много людей, радостных и грустных, и таких, кому все безразлично, а он сидит, словно какой-нибудь бродячий певец, настраивающий свое каннеле.

Но у Мерихейна в руках нет каннеле, и играть ему не хочется. Он просто смотрит на отлогие поля, смотрит на борозды, пригнанные одна к другой плугом, так что зловонный навоз упрятан в лоно земли; смотрит, как взрыхленная почва впитывает тепло, как соединяются воедино жаждущий обновления прах и животворный свет солнца.

У матушки-земли время любви, матушка-земля, словно прекрасноглазая лань, жаждет близости с избранником, матушка-земля горит страстным желанием, точно молодая важенка, матушка-земля тоскует по крику новорожденного.

Матушка-земля зачинает, матушка-земля понесет от животворящего солнца, – от его лучей в ее лоне набухнет семя новой жизни.

Посмотрите, как чернеет свежевспаханная земля, как она блестит, а вдали даже обретает синеватый отлив, точно далекий лес, куда влекут грезы, позади которого лежит топкое болото, и оно все растет, все наступает…

Подождем немного, скоро заходящее солнце изойдет кроваво-красными лучами, и тогда черная земля станет коричневой, нет – фиолетовой, нет – розовой; Мерихейн не знает, не может сказать, какой станет черная земля, когда заходящее солнце изойдет кроваво-красными лучами, он лишь чувствует это.

Земля вспыхнет, словно отсвет далекого пожара в осенней ночи, земля золотисто засветится, словно в ее недрах кто-то раздует желтое горнило.

Земля станет искриться, станет пламенеть, полыхать, так что в глазах зарябит, земля станет ослепительно великолепной, точно она вобрала в себя частицу солнца.

Восстаньте, спящие, проснитесь, дремлющие, отложите в сторону священные книги, молящиеся, и придите преклонить колени перед прахом, ибо прах одержим желанием воскрешения и страстно тоскует по животворящему свету солнца.

Разве вы не видите, что земля понесла, что земля беременна жизнью, которую вдохнули в нее лучи света!

Земля страдает, земля стонет, земля кряхтит, земля объята невыносимой болью, земля в родовых муках.

Земля лучится счастьем, счастьем обновления в боли и муках, она – словно в горячке.

Сидя на камне у обочины шоссе, облитый золотыми лучами заходящего солнца, Мерихейн чувствует, как пылает земля, как пламенеет прах.

И в нем тоже возникает нечто похожее на горячку, возникает каждый вечер, когда писатель присаживается на камень, чтобы дать отдых ногам.

Мерихейн тоже начинает пылать, Мерихейн тоже начинает пламенеть, точно он часть этого стонущего, страдающего праха, которого коснулся животворящий свет солнца.

О-о, мучительное смятение чувств, о-о, счастье страдания, которое испытывает Мерихейн, сидя на камне, когда заходящее солнце исходит золотыми лучами, а земля-матушка пылает в горячке родовых мук!

Нет, еще не все прошло, нет, жизнь еще не кончена, если ты способен сидеть у обочины дороги, словно бы настраивая каннеле.

Нет, еще сыграны не все игры, еще не все песни спеты, еще не все струны тронуты, если ты способен страдать, способен проводить бессонные ночи в мечтаниях и, ворочаясь в постели, бормотать бессвязные слова, точно тебя мучает злая горячка.

О-о, подождите, дайте дни и часы, дайте прекрасные, облитые золотом лучей вечера, дайте поля, грезящие о чем-то в сумерках ночи, дайте синеющие вдали леса, дайте благоухающие цветы, дайте все, что порождает время, ведь время великий примиритель!

Подождите!

Мерихейн одолеет свою боль, укротит горячку переживаний, вновь начнет улыбаться, и тогда он сядет возле дороги на камень не просто, чтобы дать отдых ногам, а чтобы и впрямь настроить каннеле.

Сядет, облитый золотыми лучами заходящего солнца, – может быть, к тому времени буйные всходы на полях уже пожелтеют, уже забронзовеют тяжелые колосья, – сядет и возьмет в руки каннеле, каннеле своей боли.

Сядет и будет ждать момента, когда муки в его груди станут звучать все глуше и глуше, когда боль станет податливой и мягкой, словно хорошо перемешанная глина, из которой можно лепить, формировать…

Сядет и будет сидеть до тех пор, пока его муки не превратятся в тоскующий прах, жаждущий животворящего света солнца, будет сидеть до тех пор, пока его муки не побегут, как мальчишки, пока они не станут прыгать по лугу, словно ягнята с курчавой шерсткой, пока они не лягут на мураву, не сядут рядом с Мерихейном на камень, чтобы мечтать, только мечтать; пока не станут издавать звуки, петь, радостно кричать, щебетать, словно птичка, смеяться взахлеб, словно рот ребенка; пока они не станут пылать и пламенеть, словно матушка-земля в блаженный час родовых мук; пока они не станут сверкать и переливаться, словно северное сияние.

Мерихейн будет сидеть до тех пор, пока его боль не станет его жизнью и его душой, его большим счастьем, его блаженной улыбкой, его земным искуплением.

Тогда Мерихейн сделает из своей боли звонкое каннеле и сядет с этим каннеле у обочины дороги, по которой проходят люди, радостные и грустные, и такие, кому все безразлично.

Мерихейн смастерит из своей боли новую свирель, никем еще не виданную свирель, и она запоет, точно молодая девушка, которая жаждет выйти замуж, затрубит, точно лебедь, зазвучит, словно большой русский рожок из осиновой коры, только знай нажимай пальцами на клапаны, нажимай пальцами, нажимай…

1917

Перевод Норы Яворской.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю