Текст книги "Это случилось в тайге (сборник повестей)"
Автор книги: Анатолий Клещенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц)
Он покачал головой.
– Самое простое решение, что и говорить. А о том ты не вспомнила, что тебя одиннадцать лет учили…
– С одиннадцатилеткой теперь тоже на производство идут!
– Верно. Но ты настраивалась на другое, я же знаю. И будешь считать, что тебе изломали жизнь. Не работать станешь, а зарабатывать. Влачить существование, как говорили раньше. Верно?
Ответа не последовало. Девушка сидела опустив голову и рассеянно перебирала складки на подоле платья.
– Верно? – переспросил Сударев.
– Н-не знаю.
– Знаешь, что верно.
– Я на заочное отделение пойду, Филипп Филиппович, – неуверенно пообещала Светка.
Заслонив сутулой спиной окно, Сударев рассеянно следил за потяжелевшими от густоты закатного цвета облаками. Ветер, по воле которого плыли они невесть куда, заставлял гнуться вершинки голых рябин. Росли они на изломе косогора, поэтому казались забравшимися высоко в небо, и думалось, будто это не ветер, а тяжелые облака, задевая их, наклоняют долу.
Неожиданно Филипп Филиппович повернулся.
– Так вот что, Светлана. Возвращаться домой неволить тебя не стану. Сама со временем разберешься. Но относительно остального сделаем так… – он испытующе посмотрел на девушку, – будешь кончать школу и жить у нас. Места… ну и всего остального хватит. А потом, если не передумаешь, поедешь вместе с нами в Москву поступать в институт.
– Филипп Филиппович…
Сударев ободряюще улыбнулся Светке. И, догадываясь, что подругам куда проще с глазу на глаз разбираться в происшедшем, снял с вешалки пальто, не торопясь влез в рукава.
– Ты куда, дядечка? – удивилась Наташка.
– Пойду… – он придумывал, куда бы ему пойти. – К Павлу Васильевичу обещал. К Рогожеву. Надо ему помочь полы перебрать…
Во дворе он тяжело вздохнул и вполголоса чертыхнулся – выкинула номер девчонка, голова кругом идет! В самом деле, стоит сходить к Павлу Рогожеву, вместе пораскинуть мозгами. Придерживая – чтобы не брякнула – калитку, вышел со двора и машинально поднял воротник, будто его до костей пробирал холод.
А вечер был теплым, несмотря на то что вершины редких деревьев все еще покачивало, что кое-где еще лежал снег, каким-то образом умудрявшийся днем прятаться от солнца. И Филипп Филиппович вспомнил, что это последняя его весна в Сибири, и пожалел, что последняя.
– Понимаешь, грустить начинаю, когда подумаю об отъезде, – пожаловался он Рогожеву, скидывая пальто и высматривая гвоздь, чтобы его повесить.
– А зачем тебе уезжать? – поднялся Павел навстречу гостю. – Дров полная тайга, спирту в райпо хватает. Нет, без шуток? Что не нравится?
– А тебе все нравится?
– Так я никуда уезжать не собираюсь. – Рогожев посерьезнел. – Если что не нравится – уехать проще всего. Только получается, будто жил в доме, а полов не наладил. Вот как я, – он улыбнулся, глазами показывая на черные трещины между половицами.
– Я затем и пришел, – не поняв или не желая понимать иносказания, кивнул Филипп Филиппович.
– Пол перестлал, – глядишь, новое дело есть. Потолок вроде поштукатурить надо, – Павел, будто и впрямь соображая, что надлежит сделать еще, обвел взглядом комнату, – стены обоями оклеить… А там – опять что-нибудь… Н-да, уехать проще всего.
Сударев развел руками:
– Надо, Паша! Родные места зовут, как ни говори, да и Наташке все равно в институт. А теперь еще… штука!
– Что такое?
– Черт знает что. Светка, дочка этого самого Канюкова, Наташина подруга, права убежища у меня попросила.
– Ничего не понимаю, Филипп Филиппович.
– Думаешь, я много понимаю? Говорит: ушла из дому, буду устраиваться самостоятельно, разрешите пока пожить.
– Нашкодничала чего-нибудь дома?
– Да нет… Из-за этой истории с Бурмакиным. Мол, уважение к отцу потеряла, не хочу притворяться. С одной стороны, можно только приветствовать, как-никак человек из этого составляется. А с другой…
– Задача… – кивнул Рогожев.
– Не просто задача, головоломка.
– Ну и что ты сказал ей?
– Сказал, пусть заканчивает школу. Гнать не намерен. Не объест.
– Может, с матерью ее поговорить?
Сударев задумался, потом отрицательно мотнул головой:
– Думаю, не стоит. Обидится, что за ее спиной с мамой советуются. Вгорячах махнет куда-нибудь к чертям на кулички…
– Девка с характером, выходит?
– Характера еще нет, больше в него играет пока что. Мечется. Примеривает, какой к лицу. Ну, да это и понятно – в такие годы. Вроде бы плохого не должна выбрать, поэтому и боюсь: не сбить бы!
– Не знаешь действительно, как лучше…
– Ладно. Поживем – увидим. А пока, может, полом твоим займемся? – Сударев прошелся по комнате, пританцовывая на особенно зыбких половицах, поморщился. – Боюсь, балки менять не пришлось бы, тогда возни хватит. – Он решительно сбросил пиджак, закатал рукава. Под нездоровой, давно не видевшей солнца кожей толстыми синими шнурами лежали вены. Склероз начинал уже завязывать на них узлы.
12
Рогожев вышел из дому почти на час раньше – может быть, удастся поговорить о Бурмакине, если первый секретарь вернулся. От райкома до рудника десять минут ходьбы, успеет вовремя заступить на смену – Крутых долго не задержит, мужик понятливый.
– Чего так рано отправился? – окликнул его электрик Ерников, тащивший от водокачки сразу три ведра с водой – два на коромысле, а третье, обливая штанину, в руке.
– В райком надо зайти.
– А-а, – Ерников уважительно кивнул и стал бережно опускать на землю ведра, явно рассчитывая скрасить кратковременный отдых разговором. – Так что, Пал Васильич, значит, прикрывают райком-то? Слухи такие ходят, однако.
Павел заулыбался.
– Зачем слухи – об этом в газетах пишут, почитай. Только не прикрывают, а реорганизуют. У нас районного комитета, как такового, возможно, и не будет.
В кабинете первого секретаря принимал Ляхин, – Крутых еще не вернулся из командировки.
Разговаривать с Иваном Якимовичем Рогожеву не хотелось: второй секретарь обычно избегал самостоятельных решений. Отделывался общими фразами, обещаниями подумать и чуть не о каждом пустяке советовался с первым секретарем. Но теперь, показавшись Ляхину, уходить было неудобно.
Слушая Рогожева, Иван Якимович сосредоточенно постукивал по столу торцом наборного мундштука, потом долго и внимательно разглядывал его, словно боялся, что пластмасса могла треснуть. Поморщившись и сокрушенно покачав головой, как будто углядел-таки трещину, сказал:
– Н-нда, неприятно. Представляешь, какая история, а?
Павел пододвинул к себе пепельницу и, закурив, ждал, что скажет второй секретарь дальше. Но Ляхин, забыв о хрупкости мундштука, снова начал выстукивать стол – думал.
– Понимаете, нельзя до суда доводить! – устал ждать Рогожев.
Иван Якимович взглянул на него, как смотрят на чудаков, надоедающих повторением всем известных истин.
– Это ж главное, чтобы до суда не доводить. А то коммунист, уважаемый человек – и под суд! Некрасиво получится.
– Главное не в этом, – не согласился Рогожев. – Главное в человеке.
– Ну, а я тебе о чем? На виду всегда был, поддерживали его. Позор!
– Кажется, вы меня не хотите попять, Иван Якимыч, – нахмурился Рогожев. – Я совсем о другом говорю. О том, что Бурмакин – главное.
– Бурмакин? – удивился Ляхин, но тотчас вспомнил. – Ах да, Бурмакин! Действительно, Бурмакин еще… А, черт!
– Как бы характер на всю жизнь не сломать парию, Иван Якимыч.
Ляхин прекратил наконец выстукивать стол.
– Хм… И что ты предлагаешь? Конкретно?
– Нужно, чтобы Канюков в партийном порядке ответил за свой поступок. А если понял, что натворил, – пусть хоть поговорит с Бурмакиным. Нельзя, чтобы парень перестал верить в людей…
Ляхин понимающе прищурился.
– Значит, покончить дело мирным путем? Высокие договаривающиеся стороны? Ну что ж, правильно.
– Опять вы не о том, Иван Якимыч…
Ляхин не позволил ему закончить. Встал, оправляя под офицерским ремнем темно-синюю гимнастерку, кивнул.
– Ясно, Рогожев. У тебя все?
– Все… – Павел пожал плечами.
– Ну, хорошо, что зашел. Правильно поступил.
Пожав пухлую ладонь, Ивана Якимовича, парторг двинулся к двери.
Стрелки часов подвигались к трем – Рогожеву пора было заступать на смену.
А Иван Якимович, когда дверь за Павлом затворилась, почему-то вдруг обратил внимание на то, что к косяку она примыкает неплотно, и неожиданно для себя сказал:
– Непорядок.
Сказано это было не столько двери, сколько самому себе. И не про щель вовсе. Но так уж получилось, что адресовался Иван Якимович вроде бы именно к двери. Усмехнувшись несуразности этого, встал. Заложив руки в карманы, прошелся по кабинету и остановился, с любопытством разглядывая свое отражение в настольном стекле.
Отражение было мутным, призрачным. Иван Якимович недовольно поморщился: ему всегда нравилась собственная вещность, телесность, чтобы энергия источалась из него, как тепло от хорошо натопленной печи. И снова он пробурчал под нос себе:
– Непорядок.
Происходило недопустимое безобразие, конфуз, а больше всего Иван Якимович боялся именно скандалов и конфузов.
– Дубина, – сказал он.
Теперь слово имело точный адрес – Якова Ивановича Канюкова, который подводил не только себя, не только себе пакостил, но и Ляхину Ивану Якимовичу. Человеку, ни сном ни духом не повинному в каких-то дурацких охотах за лосями. «Черт побери, до чего же мельчают люди, не удерживаемые больше высоким должностным кредо!» – огорченно подумал Иван Якимович, не без удовольствия произнося про себя неточное, но почему-то понравившееся словечко: кредо.
Второй секретарь давненько-таки знал Канюкова – с тех пор когда Яков Иванович вершил дела оперативного отдела, а Иван Ляхин работал начальником культурно-воспитательной части. Неудивительно, что Иван Ляхин побаивался подтянутого, окруженного ореолом тайны капитана. Тогда многие побаивались таких, нечего греха таить. Но и Канюков казался серьезным, не способным делать глупости человеком.
Теперь, если в районе заговорят о Канюкове, Ивану Якимовичу Ляхину не преминут вспомнить, что это он – тогда уже председатель рудничного комитета – ратовал за устройство отставного капитана в райпо. Он и еще кое-кто из местных товарищей. И пострадает, следовательно, не только его, Ивана Якимовича, авторитет, но и авторитет еще кое-кого. Нет, он не имеет права допускать это! Иван Якимович решительно снял телефонную трубку.
– Ляхин говорит, девушка. Мне бы прокурора. Если нет в кабинете, дайте квартиру…
Тем временем Павел Рогожев, щурясь от нестерпимо яркого солнечного света, неторопливо шел к руднику. Как он и думал, разговора с Ляхиным не получилось, – следовало, конечно, дождаться первого секретаря. И теперь Павел не знал даже, на кого сердиться – на Ивана Якимовича или на себя? Пожалуй, виноват он сам – ради чего, спрашивается, порол горячку?..
То, что над копром не было традиционного красного флажка, свидетельствующего о выполнении рудником плана, далеко не улучшило настроения. Машинально потушив недокуренную папиросу, Павел рывком отворил дверь в раскомандировочную. Здороваясь с горняками из бригады Вешкина, табунком выходившими из раздевалки, приостановился, чтобы не заступать дорогу. Но его окликнули:
– Слышь-ко, тебя начальник кликал. Чтобы как придешь, так к нему.
Рогожев, согласно мотнув головой, повернул к лестнице на второй этаж.
– Пал Васильич, тебя Сергеев спрашивал, – через плечо бросил ему попавшийся навстречу нормировщик Булышенков.
– Ага, знаю уже, – отмахнулся Павел, угадывая, что Сергеев вызывает для разноса по поводу перепалки на бюро. И решил: ну что ж, потолкуем, кстати придется разговор!
Сергеев заканчивал обычные дела с бухгалтером, уже собиравшим со стола ворох бумаг. Кивнув приветственно, глазами показал на стул.
– Присядь, Павел Васильевич. Я сейчас.
Рогожев сел, начал отковыривать ногтем мозоль на ладони. Половину отковырял, когда Сергеев, подписав какую-то ведомость и отпустив бухгалтера, тяжело поставил локти на стол. Не глядя на собеседника, сказал:
– Так вот…
И задумался.
– Я слушаю, Николай Викторович.
– В общем, такое дело, Рогожев. Хотя начальству вроде бы не полагается признаваться в своих ошибках без крайней необходимости, – он иронически усмехнулся, – но я тут, понимаешь, подумал… Ну и – приходится признать тебя правым. В споре из-за голубевской бригады. То есть правым в некоторой части твоих положений. Точку зрения на своевременность присвоения звания бригаде я не переменил. Бригада заслуживает этого, и бригаде звание присвоим, конечно. Мелкие срывы можно уже теперь не принимать в расчет, но… если партийный организатор рудника не хочет понять побуждений, из которых это следовало бы сделать, то что, же спрашивать с остальных? Кажется, это наш Сударев тогда высказался: липа, мол? Да?
– Насчет липы сказал я, Николай Викторович.
– Виноват, запамятовал. Вернее, хотел запамятовать, – одними губами улыбнулся Сергеев. – Никакой липы, Павел Васильевич, нет, безусловно. Есть вера в людей, знание их. Но с легкой руки нашего главного механика, то бишь твоей, кое-кто мог бы принять это непродуманное словечко на вооружение. Поэтому я вынужден присоединиться к твоему мнению, что сейчас присваивать звание бригаде нельзя. Одним словом, поле боя за тобой. Ясно?
Павел отрицательно помотал головой.
– Не за мной, Николай Викторович, за фактами, И смотрите вы на все это… ну, как бы поточнее… однобоко, что ли? Со своей точки зрения.
– Со своей точки зрения я смотрю абсолютно на все. До сих пор это не мешало руднику выполнять план.
– Николай Викторович, я же не о том. Может, выразился не так, вы же понимаете…
– Не понимаю, Павел Васильевич!
Рогожев устало вздохнул.
– Вы просто не хотите понимать. Именно не хотите, Николай Викторович! Рудник, и план, и бригады коммунистического труда – это же все для людей, да? А вы сначала о руднике и о плане думаете, а потом о людях. Вы не обижайтесь, я это… ну, по душам, что ли!
– По душам?
Вставая, Сергеев опирался на массивные подлокотники кресла, словно не мог выбраться из него. Прошелся по кабинету, заложив руки за спину.
– Тебе, Павел Васильевич, обо всем этом судить просто, – заговорил он наконец. – Теоретически всегда проще судить, а вот когда с практикой сталкиваешься… Я, брат, и сам знаю, что люди – главное. И что все для людей. Но о том, что я – понимаешь, я! – для людей сделал, о моей работе судят именно по выполнению плана. По работе рудника. И… по числу коммунистических бригад даже. Вспомни, как ставит вопрос тот же Ляхин…
– Н-да, Ляхин… – Рогожев нахмурился, помолчал. – У меня такое впечатление, что Иван Якимович плохо понимает решения последних съездов. Судит кое о чем по старинке. Инерция в некотором роде.
– Не думаю, – не согласился Сергеев. – Просто поторопились выдвинуть на эту работу. Крутых это наверняка понял, но так как райкому нашему, видимо, существовать осталось недолго, то… Вопрос решается сам собой.
– Снова в председатели рудкома? – усмехнулся Рогожев.
Сергеев ответил ему такой же усмешкой.
– Не знаю… Как говорится, поживем – увидим.
13
Ежели с самого утра все начинает из рук валиться – и топор соскакивает с топорища, и супонь рвется, и кобыла ни с того ни с сего уросить начинает, – считай, что весь день полетел черту под хвост. Тут уж ничего не поделаешь.
Выпросив у агрономши три рубля до получки, Ежихин распряг лошадь и, вытянув по крупу оборванной супонью, завел в стойло. Потом, пожалев, что ударил зря, гвоздем отомкнул замок конюховской и приволок кобыле внеплановый котелок овса. На всякий случай – чтобы не усмотрев старший конюх – притрусив овес сеном, Алексей пошел домой. Но дорога вела мимо магазина, поэтому ничего больше не оставалось, как взять у Вари двести граммов спирта. Случайно и порожняя посудина в кармане оказалась – ненароком, наверное, прихватил, уходя с конного двора.
– Совести у тебя нет, в будний-то день… – вздохнув, посетовала жена, когда он выставил бутылку на стол.
– Не бабьего ума дело, – прикрикнул Алексей и стал разводить спирт. – Капусты, что ли, дазай. И грибов.
– Это ты в честь чего?
– Военная тайна, – пошутил Ежихин, хотя шутить не хотелось. Махом перекинул стакан. Потянувшись за капустой, спросил: – Луку у нас, что ли, не стало? Порядка не знаешь? Отлуплю!
От спирта сразу потеплело в душе, и вопрос, заданный с показной строгостью, был продолжением шутки, как и угроза отлупить. Елизавета давным-давно привыкла к нарочитой грубости мужнего разговора, не больно-то боялась угроз. Но сегодня Ленька явно был не в себе, поэтому она – чего обычно не делала – промолчала.
Ежихин выцедил в стакан остатки спирта. Но пить не стал. Глянув на сбившихся в дальнем углу ребятишек, пальцем поманил меньшого.
– Эй, Колюха, топай сюда! Выпьем, а?
Шлепая по выскобленным добела половицам босыми ногами, мальчишка подошел к отцу, полез на колени. Умостясь, решительно потянулся за стаканом.
– Видала? – подмигнул Ежихин жене. – Мужик растет, а?
Та скорбно покачала головой:
– Брось чудить-то, не изгаляйся!
– Ништо, – ухмыльнулся Ленька, хотя стакан со спиртом отставил дальше. – Он у меня из троих самый главный герой. Скажи, Колюха?
Колюха ничего не сказал, зато заграбастал полную пятерню квашеной капусты, стал сосредоточенно запихивать в рот. Начавший понемногу хмелеть отец ткнул его под бока большими пальцами, повторил:
– Из всех троих главный, хоть и без портков ходит! Верка мышей боится. А, дочка? Боишься? Витька, – Ежихин презрительно махнул рукой, – темноты трусит. Мы с Колюхой ни черта не боимся, скажи, Колюха?
Колька дожевал капусту, сполз с отцовских колен. Он потер голое пузо, проехавшись им по грубому брезенту рабочих брюк Алексея, и засопел. А Елизавета вдруг вспомнила:
– Лёнь, утресь Ганя Кустиков тебя спрашивал. Поди, опять скот бить хотят?
Алексей не ответил. Одним глотком допил спирт и, забывая закусить, стал сворачивать папиросу. Колька потянулся было погасить спичку, но отец, не глядя, отпихнул его в сторону.
– На испуг хочет взять Ганя, – сказал он, пальцем пробуя крутануть по столу тарелку.
– Ты не бойсь, он тощой, – авторитетно успокоил семилетний Витька, пристраивая к старой ружейной ложе кусок жесткого резинового шланга вместо ствола. – Ты ему ка-ак дашь!!!
– А папка никого и не боится, – обиделась за отца Верка, вырывая у Витьки шланг и пряча за спину.
Витька полез отнимать его, мать прикрикнула:
– Ну, вы! Я вам сейчас!
Алексей хмурился, уставившись соловеющим взглядом в пустой стакан.
– Пап, а пап! – дернул его за штаны Колька.
Не обращая на него внимания, Алексей поднялся, громыхнув табуреткой. Собрал в широкую ладонь бумагу и кисет со стола. Прогибая тяжестью богатырского тела жидкие половицы, пошел к двери. Выругался, споткнувшись о сбитый половик. Так трахнул дверью, что в окнах задребезжали стекла.
– Нажрался! – тяжело вздохнула Елизавета.
Но Ежихин не «нажрался». Хмель, начавший было одолевать его, стал расслаиваться, редеть, как редеет по утрам туман. Обогнув дом, он присел на завалину, упирая локти в колени.
Когда Верка, в огромных для нее материнских галошах на босу ногу, вышла на улицу, отец хмуро смотрел в одну точку.
– Мамка говорит, если коровов резать пойдешь, так чтобы ты куль взял и кишков принес поросенку.
– Марш домой, быстро! – сердито прикрикнул Алексей.
Быстро никак не могло получиться – девочка сделала большой крюк огородом, чтобы проволочить галоши через лужу. Потом оказалось невозможным подняться в них на крыльцо. Не задумываясь, она подхватила великанскую обувь в руки, но выронила, открывая дверь. Долго заталкивала пинками в коридор.
– Ругается папка, – пожаловалась она в комнате.
– Шары-то налил, вот и чудит, – охотно объяснила мать. – До ночи будет теперь куражиться.
Ежихин не стал куражиться. Пришел, собрал инструменты, коротко спросил жену;
– Оселок брала?
– На што мне твой оселок?
– Язык точить. – Он пошарил под сундуком, заглянул в ящик с железным хламом, чертыхнулся. Попробовав ногтем острие топора, решил, что обойдется без оселка. Уже в дверях буркнул: – Ежели что, я к срубу пошел.
И не пошел к срубу.
Будь у него деньги еще на двести граммов, вообще никуда не пошел бы. Можно и дома день просидеть, крыша не течет. Но ни на двести, ни даже на сто граммов денег не было. Если вот только Ганя звал бить скот и Яшка Канюков заплатит по рублю или по два за голову? Сколько захочет, столько и заплатит, заставив, как обычно, расписаться в незаполненной ведомости…
Против воли вспомнившийся Канюков еще больше испортил настроение – словно прятался все время за спиной у Ежихина и вдруг подошел, сплюнув с насмешкой под ноги ему. Ну чего он в печенках сидит этот Канюков? А? Одно спасение – перехватить где-то еще трояк. Пожалуй, ни у кого из знакомых, однако, перед получкой свободных денег не водится. Разве к свояку Мишке нагрянуть, тот на баян копит. Но Мишка живет на Подгорной улице, идти к нему – мимо дома старика Заеланного проходить надо…
Мимо дома старика Заеланного проходить почему-то не хотелось, хотя долгов за ним нету, за Ежихиным. Наоборот, он как-то дяде Саше колья для огорода привез, старик маленькую еще поставить сулился, да так до сих пор и ставит. Значит, вроде бы не Ежихину, а дяде Саше в пору избегать встреч, но… А ну его к черту, Мишку!
– Пусть у него черт лысый просит, – выругался Алексей и презрительно скривил губы, будто разговаривал с кем-то.
Но разговаривать было не с кем. Он все еще стоял в одиночестве на крыльце, долго уже стоял, поправляя выезжавший из-под локтя топор, когда руки, забыв об этом топоре, начали, сами собой чего-то искать. Поняв наконец, чего они ищут, Алексей вытянул за шнурок кисет, закурил. Потом выгреб из широких карманов брезентовки долото, чертилку. Вместе с топором швырнул в сени.
И пошел с крыльца, сам не зная еще, куда идет.
14
Воскресное утро почти всегда и у всех начинается позже, чем в обычные дни. Солнце уже давно расстелило поверх лоскутных половиков свои, сотканные из света и золота. Комната стала удивительно нарядной, праздничной. Легчайшие золотники пылинок плавали в косых столбах света медленно словно пух одуванчиков летом, и поэтому думалось, что за окнами по-летнему тепло, даже жарко.
Филипп Филиппович уже строгал что-то на дворе в своей крохотной мастерской. Тоже поверив в теплынь, он даже не надел телогрейку. Ее потом утащила в мастерскую Наташка, по-бабьи всплеснувшая руками, увидев, что телогрейка висит дома. Вернувшись, она успела вовремя снять с плитки кипевший чайник, о котором совсем забыла Светка. Расставив чашки и нарезав хлеб, позвала:
– Давай, подруга, чаю попьем. Дядечка после придет – его никогда не дозовешься, если начнет столярничать.
Светка, поджав губы, оглядывала стол: хлеб, сахар, раскисшее сливочное масло, забытое с вечера в теплой комнате. А у них дома по воскресеньям всегда пекут сладкий пирог, соседка тетка Настасья накануне тесто приходит ставить. Утром мать поднимается раньше всех и колдует у плиты, из духовки вместе с теплом ползут волшебные запахи. Светке это с такой отчетливостью представилось, что защекотало в носу. Но как-то постранному, не сладко, а горько.
– Не хочется чего-то есть, – сказала она.
Наташка укоризненно всплеснула руками и шлепнула себя по бедрам.
– Да ты что? Утром же обязательно чего-то поесть надо! Садись!
– Отстань!
Наташка подошла сзади, бережно обняла ее за плечи.
– Страдаешь, ага?
– И ни капельки! – Светка выскользнула из объятий подруги. – Очень нужно!
Она усмехнулась: действительно, очень ей нужно страдать, чтобы пожалела какая-то там Наташка, когда в пору Наташку жалеть! Живет, как «бедная Лиза», а туда же, жалеть лезет! Светка слышала, или даже в школе когда-то проходили, что была какая-то «бедная Лиза», но прежде за именем не стояло образа. Теперь имя обретало образ – Наташку.
Наташка управилась с чаепитием, убрала со стола. Обиженная холодностью подруги, молча надела пальто, нарочно помедлила, оправляя берет, – ждала, чтобы Светка спросила, куда она собирается. Но та отчужденно смотрела в окно, и Наташке пришлось перебороть чувство досады:
– Пойдем за билетами? И в магазин надо.
– Неохота, – сказала Светка.
Они вчера еще уговорились идти в клуб, на предпоследний сеанс, как ходили на все без исключения фильмы. Но сегодня билеты следовало приобретать заранее: по воскресеньям в клуб устремлялся весь поселок.
– Я сбегаю. Какие места брать?
– А, все равно, – отмахнулась Светка, – какие хочешь.
– Ряд десятый, ага?
– Ай, ну какая разница? – В голосе Светки послышалось раздражение, и Наташка, обиженно фыркнув, прекратила разговор.
Светка осталась одна.
Постояла у окна, размазывая по стеклу капельку влаги, бывшую недавно – пока не стучалось в окно солнце – осевшим на раме дыханием мороза. Когда это наскучило, поискала взглядом, чем бы заняться, как убить время.
Сорвав темно-зеленый в белых крапинках лист цветка на окне, покусывая упругий его черешок, Светка думала о том, как изменилась ее судьба, и любовалась собой, своей самоотверженностью – подумать только, на какие жертвы она пошла, чем поступилась! Светка обвела рассеянным взглядом бревенчатые неоштукатуренные стены, допотопный пузатый комод, лживое зеркало.
– Ну и что? – спросила она у отражения.
Отражение нервно пожало плечиком, сделало безразличную гримаску. И вдруг, брезгливо выплюнув крапчатый лист, страдальчески закусило нижнюю губу, а из-под ресниц покатились слезы.
Светка вытерла их шершавой тюлевой занавеской и, взяв с комода первую попавшуюся книжку, забралась с поджатыми ногами на диван. Перелистнула несколько страниц, не вчитываясь, бездумно пробегая глазами по строчкам. Как и следовало ожидать, книжка оказалась совершенно неинтересной. Не про любовь и даже не про шпионов. Что-то о тайге и геологах, как будто такое может интересовать! Светка отшвырнула книжку, уткнулась лицом в жесткую диванную подушку.
На стене монотонно и надоедливо тикали ходики. Пришел Филипп Филиппович, подтянул гирю, отлитую из чугуна в виде еловой шишки, спросил:
– А Наташка где?
– Кажется, пошла за билетами в кино, – небрежно ответила Светка. Разговаривать с Филиппом Филипповичем не хотелось.
Сударев погремел на кухне посудой, уселся пить чай.
Закончив трапезу, снова отправился в свою мастерскую. Светка дождалась, пока хлопнет дверь в сенях, прошла на кухню. Отрезав ломоть хлеба, густо намазала киселеобразным маслом, откусила. Бутерброд не лез в горло, пришлось посыпать его сахарным песком. Но и с сахаром хлеб остался хлебом, начинающим черстветь. Но, может быть, в шкафу есть свежий? Светка поискала взглядом шкаф с хлебом, забыв, что находится в чужом доме. Спохватившись, чтобы не видеть этого чужого дома, зажмурила глаза и – увидела свой, свою комнату, обставленную милыми, заботливыми вещами. Без чужих людей, вещей и… без чужих мыслей, которые здесь пытаются навязать ей, выдать за ее собственные.
Нет, конечно, никаких мыслей ей не навязывали. Она подчинилась порыву благородного сердца, уйдя из дому. И очень хорошо, что у нее благородное сердце, но ведь она как-то не думала о том, что произойдет дальше. Просто не думала, и все! Ей не позволили этого, уверили, что все будет хорошо – и Москва, и театральный институт. А человеку надо позволить думать самому. Она разобралась бы кое в чем, да, да! Смешно сказать: дети не отвечают за грехи родителей, а Светлана Канюкова – отвечает! Отвечает именно она – спит на чужом диване, ест чужой черствый хлеб, дальше будет вообще невесть что! Где же справедливость на свете? В чем виновата она, за что страдает?
Мучительно захотелось, чтобы кто-нибудь пожалел, утешил. Мать – та прижала бы к теплой груди. Вкусно пахнущей тестом ладонью провела бы по волосам. Мать!.. Как-то она там, дома, одна, брошенная дочерью? Да, брошенная! Ее благородная дочь, возмущенная бессовестным поступком, сама поступила бессовестно в отношении родной матери. Да ведь это же самое главное – мать! Так отплатить за ее многолетние заботы, за любовь? Да есть ли у нее сердце, наконец, у Светланы Канюковой?
Оглянувшись на дверь, Светка вытащила из-под дивана свой чемодан, комком запихала в него кофточку и, послушав, не идет ли кто; надела пальто.
И ее собственное пальто, видимо успев набраться чужого духа, вдруг заупрямилось, не желая с обычной предупредительностью подставлять рукава.
Закрывая за собой калитку, Светка подумала, что чемодан вовсе уж не такой тяжелый, каким казался вчера. И тем не менее остановилась и устало поставила его на землю, дойдя до угла.
– Расчувствовалась? Маму пожалела? – спросила она себя, саркастически скривив губы, будто все еще смотрелась в Наташкино зеркало. И ответила с внезапной злостью: – Врешь, себя пожалела! Испугалась! Струсила!
Да, испугалась, что останется одна в мире, как в заснеженной холодной тайге, только не с переломленной ногой, хуже – раздавленная обрушившимся несчастьем, ужасом. Одна потому, что возле не будет матери, могущей провести по волосам теплой ладонью, утешить, когда вес остальные будут от нее отворачиваться, говорить: вот идет дочь того. Канюкова. Или, что еще отвратительнее, жалеть, как Филипп Филиппович с Наташкой, А если она не хочет жалости к себе, действительно не хочет жалости посторонних, чужих?
– Глупо! – вслух произнесла Светка.
Ну, она вернется домой. Ну, мама ее утешит, вместе поплачут. А остальные? Ведь для остальных она тем более останется дочерью Канюкова, яблоком, недалеко падающим от яблони, – хотела уйти и… передумала. Разве не так?
– Не так! – сказала она твердо и так громко, что проходившая мимо женщина с кошелкой оглянулась. И Светка обрадовалась, что есть свидетельница окончательного ее решения, что теперь нельзя уже идти на попятную, легче не идти.
Подхватив чемодан – и на этот раз вовсе не почувствовав его веса, – Светка поспешно вернулась в только что оставленный чужой дом. В дом, из которого трусливо бежала. И чтобы он перестал быть чужим, чтобы ее не жалели здесь, сбросила туфли и чулки, влезла босыми ногами в Наташкины старые галоши, а потом перелила воду из чистого ведра в стоявшее под рукомойником. Не найдя тряпки, догадалась, что можно воспользоваться постеленной на крыльце для вытирания ног. Принесла, окунула в ведро и, оставляя водяную дорожку, полезла под стоявшую в дальнем углу кровать. С непонятным удовлетворением шлепнув там тряпку на пол, выругала себя «неумехой» – не сообразила прихватить ведро, кто же таскается с мокрой тряпкой через всю комнату?
15
Районный прокурор Антон Петрович Блазнюк елозил лбом по холодному стеклу окна; когда стекло нагревалось, передвигал лоб вправо или влево, на новое прохладное место. Нет, у него не болела голова, просто так было легче думать. А подумать кое о чем следовало.
Первый секретарь вот уже несколько дней задерживался в краевом центре. Даже по этому можно было судить, что реорганизация райкома дело решенное. И хотя лично прокурора Блазнюка это касалось мало, можно сказать совсем не касалось, он с неудовольствием думал о предстоящих переменах. Сложились определенные отношения – привычные, испытанные временем, и вдруг нате вам! Люди должны будут сниматься с насиженных мест, менять привычки, знакомства налаживать заново.