Текст книги "Это случилось в тайге (сборник повестей)"
Автор книги: Анатолий Клещенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц)
– Порядок, Боря! Вошли в график!
Тот попытался было сыграть в равнодушие: так, мол, и должно быть! – но не выдержал. Довольная усмешка растянула губы.
– Давно бы надо, Вася! Черт, что значит опыт: вроде и гоним не как сначала, а дело двигается! Сто одий?
– Сто один! – подтвердил Фома Ионыч, блеснув очками в его сторону.
– Ей-богу, могли бы больше! Вроде не так и жали сегодня? А, Вася?
– Я – нормально.
– Я тоже, но могли бы и покрепче…
Назавтра они напилили семь кубометров.
– Вот черт! – удивленно выругался Усачев, узнав результаты. – Я думал, в сравнении со вчерашним процентов на сто двадцать дали…
– Скор шибко! – усмехнулся Фома Ионыч. – Ты попытай у ребят: кто на сто двадцать выполнял сразу? Ведь месяца не работаешь… Да и день короткий сегодня, суббота.
Но и семь кубометров позволяли сознавать себя уже не ходящим в учениках. Тем более что это было началом. И в субботу. Ха, они с Васькой себя покажут!
А вечером выдавали зарплату.
Пожилой, с отечным лицом кассир, ставя синюю галочку, где следовало расписаться, завидовал:
– Если бы мне здоровье – пошел бы в лес. Ей-богу! Хоть деньги бы настоящие зарабатывал…
Воскресенье началось сборами.
В Сашкове надо было побывать многим из правой половины барака. Как водится, заглянуть в магазины. Перевести деньги семьям. Не грех и поллитровку распить в доброй компании – знакомые в селе имелись почти у всех, кроме Усачева и Скрыгина.
Из левой половины в Сашково обычно не ходили. Довольствовались магазином сельпо в Чарыни – ближе намного, а водка та же. Местный «сучок» – не «Московская особая». Да и не все ли равно, какая она, водка?
На этот раз, заставив Конькова удивленно покоситься, на вторых санях пристроился Шугин. В добротном полушубке Стуколкина, самоуверенный, скупой на слова, он жестом предложил потесниться своему попутчику – кассиру – и сел, подобрав под себя ноги.
– В Сашково? – спросил кассир.
Шугин молча кивнул.
– Я думал, до Чарыни только, – разочарованно протянул тот, вынужденный довольствоваться менее чем третьей частью саней – Шугин не любил ущемлять себя.
Первые сани, на которых в тесноте да не в обиде уместились четверо, уже отъехали. Зачмокал и Коньков, перебирая вожжами. Но мерин только переступал с ноги на ногу, не обращая внимания на чмоканье.
Шугин через плечо возчика протянул руку к вожжам. Крикнул, раскатывая слова на букве «р»:
– Но, чер-рт нехор-роший!
Испуганно двинув ушами, мерин рванул сани. Шугин отпустил вожжи.
– Что человек, то и скотина! – качая головой, философствовал Коньков. – Доброго слова не понимают никак… Обязательно ты на него крикнуть должен.
Тринадцать километров для сытых лошадей – полтора часа езды.
Сухоручков, кучеривший на первых санях, придержал коня у крайних домов села.
– Кого куда?
Пассажиры запереглядывались.
– Мне в библиотеку. И в сельпо тоже. Вы в какую сторону сейчас поедете? – спросила Настя.
Сухоручков подумал:
– Мне тоже в сельпо надо, посля – на Почту. Тылзин деньги просил послать, да и моя ждет. Только наперед к Антипычу заеду, коня поставлю…
– Дядя Коля, ты матке моей пошли заодно, а? Будь другом! – попросил Скрыгин.
– Давай, шут с тобой. Молодой, а ленивый, – неохотно согласился тот.
Василий отсчитал шесть пятидесятирублевых бумажек, нацарапал на пустой папиросной коробке адрес.
– Не лень, а почта не по дороге! – подмигнул он. – Отслужу чем-нибудь…
– По батьке-то тебя как? Бланк надо форменно заполнять.
– Васильич…
– И отца Васькой дразнили?
– Давайте договоримся, когда назад поедем, – предложил Усачев. – Мы с напарником в кино собрались. Ну и сельпо, конечно, не миновать.
– Ладно, – за всех решил Сухоручков. – Настя тоже кино не обойдет. После приходите все к Ивану Антипычу, она знает… Там я вас дождусь…
Настя шла между Василием и Борисом, направо и налево кивая знакомым. Девчата оборачивались, но подходить стеснялись: еще подумают незнакомые парни, будто ими интересуются! Много чести, пожалуй!
В магазине Усачев купил пластмассовую безопасную бритву, душистое мыло в нарядной упаковке и два тюбика зубной пасты. Перетрогал за рукава висящие на деревянных плечиках костюмы. К одному – стального цвета, за тысячу сто рублей – присматривался дольше других. Потом, щупая выложенную на прилавок штуку сукна, сказал Насте:
– Вещи покупать – надо в город ехать. В сельпо хорошего не завезут…
– Скажете тоже! – обиделась продавщица. – Чем этот серый костюм плох? Скажите уж, что не по деньгам… У нас бывает, чего и в городе не купить. Разбирают сразу – это дело другое. Что похуже – лежит, конечно.
Настя, обследовав занятую продовольствием половину прилавка, спросила какого-то особенного чая для Фомы Ионыча. Нужного сорта не оказалось.
– А у Клавы в Чарыни – есть! – тоном упрека сказала девушка продавщице.
Та пожала плечами:
– Был и у нас. Сравнила Сашково с Чарынью. Там покупать некому, десять человек – деревня..
Из продуктов набрали колбасы, консервов, редко бывающей в продаже гречи. Ребята купили еще папирос и пол-литра водки.
– С первой получки полагается, – усмехнулся Скрыгин.
Надолго задержались в библиотеке. Борис придирчиво копался в каталоге, потом спорил с молоденькой библиотекаршей Верой. Потряхивая рассыпающимися волосами, свитыми в тугие колечки только что привезенной из города шестимесячной, она защищала стихи Есенина, о которых пренебрежительно отзывался Усачев.
– Мне тоже нравятся, – встала на сторону библиотекарши Настя.
Усачев картинно развел руками.
– Двое на одного, значит? – И меняя тон: – Нет, девушки, нам такие стихи не нужны. Это пережиток.
– Пушкин тоже пережиток, – кипятилась Вера.
– Ну, Пушкин другое дело, – усмехнулся Борис. – А вы, значит, всем читателям рекомендуете Есенина?
– И рекомендую…
– Напрасно. Есенинская тоска меня, например, не устраивает. Не с чего нам тосковать, девушки… честное слово!
Насте почему-то вспомнились слова Шугина – «с чужого голоса», – но она поспешила прогнать воспоминание. Почему бы Борису не думать, как говорит? Это она не задумывалась, почему ей нравится Есенин. Почему любая книга нравится или не нравится. А Борис серьезный, вдумчивый. У него определенное мнение. А задается немного, так это не он один.
Спор прекратил Скрыгин, показав на свои часы. Кино через два часа, надо отнести покупки к неведомому Ивану Антипычу и перекусить. Следовало поторапливаться.
Но торопились они зря…
Возле клуба кучками собиралась молодежь. Переговаривались недовольными голосами – ругали киномеханика.
Исчезавшая куда-то Настя объяснила:
– Вот так посмотрели картину! Фотоэлемент какой-то испортился, Витька за новым в город уехал. Всегда у этого Осокина чудеса, не то, так другое… Верно, что сапожник!
Но обманутые зрители не спешили расходиться. В группах вспыхивал и гас смех. На неосвещенном крыльце клуба закружились, вальсируя, две девушки. Белые валенки их казались по-особенному нарядными в полутьме опускающегося вечера.
Слышались голоса:
– Оставил же он ключ, наверное?
– Черт с ними, с пластинками. Санька на гармошке маленько может…
– Пусть Митька сбегает, спросит.
– Так она и отдаст ключ, жди!
Скрыгин подтолкнул плечом товарища:
– Пойдем?
– Ой, подождемте еще! – ухватилась за его рукав Настя. – Если найдут ключ – танцы же будут! Подождем, раз уж приехали.
Она держалась за бушлат Скрыгина, но смотрела на Усачева, угадывая, что слово того будет решающим.
– Желание дамы – закон! – улыбнулся Борис.
Василий, смешно надув щеки и поджав губы, выставил вперед обутую в подшитый валенок ногу.
– Господи, да ведь теперь все так. Зима ведь. Вы посмотрите, – жестом показала на танцующих на крыльце девушек Настя.
– Галька идет!
– Галька сама идет!
Все, словно по команде, повернули головы навстречу женщине в накинутом поверх платья белом шерстяном платке. Видимо, она шла не издалека.
Снова загудели сердитые голоса:
– Витька уехал – значит, всему конец?
– Клуб не для того, чтобы замки навешивать!
– Не собственный дом, Галина Андреевна!
Собирая в горсть распахивающийся платок, женщина, тоже сердясь, оправдывалась:
– Вас допусти одних – скамейки целой не останется. Знаю. И пластинок все одно нету, от шкафчика ключ Виктор с собой увез… Ей-богу, увез!
Тем не менее дверь в клуб отворилась, молодежь хлынула на крыльцо.
Осветились окошки.
– Хлопцы, скамейки убирать! – позвал кто-то.
Когда Настя, и ее спутники вошли, на подмостках перед экраном уже топорщилась задранными к потолку ногами груда скамеек. Только вдоль стен оставили несколько, и парни словно загораживали спинами сидящих девушек.
На улице рявкнула металлическим голосом гармонь.
– Санька идет, держись!
– Кто не умеет танцевать вальс, можете расходиться!
– А если я фокстрот на три счета могу?
Парень в темно-синем костюме и кубанке с малиновым верхом, окруженный гурьбой провожатых, остановился в дверях. Словно белые, в два ряда, пуговицы косоворотки, на груди четко выделялись перламутровые лады гармони.
В зале оживились еще больше:
– Саня, держи форс! На тебя вся надежда!
– Саня, не продешеви! Один на базаре!
– Саня, не тушуйся!
Гармонист и не думал тушеваться. Улыбаясь без тени смущения, он заявил, сдвигая на затылок кубанку:
– Репертуар – как в джазе Утесова. Вальс «Дунайские волны» с любого конца или из середины. Для желающих могу «Катюшу». Кому мало – приходите через полгода.
Судя по бойкости, вступление было заученным, произносилось не раз. В зале зааплодировали, закричали:
– Давай!
– Жми!
– Просим!
Гармонист, нарочито высоко задрав голову, проследовал к возвышению, где сложили скамейки. Носовым платком обмахнул конец одной из них – скоморошничал.
Спросил:
– Откедова прикажете?
– С конца!
– С боку! – в тон ему закричали в зале.
Сбычившись, чтобы видеть клавиши, парень сразу посерьезнел. Но первые аккорды старого вальса оказались сносными при возможностях гармони.
Сталкиваясь, мягко шаркая валенками, закружились пары. На скамьях возле стен сидели теперь парни со сброшенными пальто девушек на коленях. Пересмеивались, кивая на танцующих товарищей, которых оказалось почему-то очень немного. В основном танцевали девушки, кавалеров не хватало.
Сразу стало жарче. Усачев повертел головой, высматривая, куда повесить бушлат.
– Давай мне, – сказал Василий.
Одернув гимнастерку, Борис повернулся к Насте:
– Разрешите?
Его начищенные сапоги скользили неслышно, умудряясь не цепляться за неровности пола. Эти сапоги, белый подворотничок и офицерский ремень обращали внимание. Взгляды, бросаемые на партнера, грели Настю приятным теплом и чуть-чуть смущали.
Гармонист, игравший с напряжением неопытности, внезапно оборвал музыку.
– Дозвольте передохнуть, упрел! – басом попросил он.
– Одну минуточку! – улыбнулся Насте Усачев и, лавируя между остановившимися парами, провожаемый удивленными взглядами, направился к возвышению.
– Привет музыканту! – неторопливым движением он поставил ногу в блестящем сапоге на нижнюю ступеньку эстрады. Кивком показал на гармонь: – Вроде у нее нижнее «ля» чего-то хрипит…
– Играете? – догадался гармонист.
– Маленько. Разрешите попробовать?
– Пож-жалуйста! – широким голосом сказал парень, освобождая плечо от ремня. – С нашим удовольствием…
За предупредительностью пряталась обида, по ее не заметили.
Примолкнув, зал ожидал.
– Первобытная техника, – покачал головой Усачей и, демонстрируя пренебрежение, повертел гармошку в руках. – Давно на такой не пиликал…
Видя, что парень не догадывается уступить место, он привалился спиной к груде скамеек, молниеносно пробежал пальцами по ладам и без перехода заиграл краковяк. В разных тональностях, щеголяя вариациями, извлекая из гармошки все, что она могла дать.
Казалось, стены ходуном заходили. Но люди, словно парализованные изумлением, медлили. Первым притопнул и вскинул вверх руку с безвольной еще рукой партнерши разбитной парень, уверявший, что может танцевать фокстрот на три счета. За ним, словно подстегнутые его почином, бросались в бурный круговорот танца остальные.
Гармонь залихватски весело выговаривала короткие, похожие на взлеты и падения качелей музыкальные фразы. Гнулись половицы. Их жалобное поскрипывание слышала только Настя, отброшенная к стене стремительным вихрем танца. Забытая всеми.
Мелькая, проносились мимо нее пары. Улыбались нетанцующие парни, следя за подругами, отбивая ногами ритм. Девушки гордо несли высоко вскинутые головы, не успевая поправлять разлетающиеся прически. С их лиц не сбегали радостные, но словно забытые улыбки: танцевали сосредоточенно, как делают важное дело.
Всем этим они обязаны Борису Усачеву. И ей, которая удержала Бориса, уговорила остаться. Насте было радостно от сознания этого и вместе… немножко обидно. Оттого, что Борис так внезапно пожертвовал ее обществом – правда, не ради какой-нибудь девушки. Ради всех. Но слишком легко пожертвовал все-таки…
Наконец гармонь рявкнула, ставя точку. Инерция вынесла движения танцоров за грань последнего такта, в пустоту неожиданной тишины.
Грохнули дружные, искренние рукоплескания, заставив глаза гармониста в кубанке заметаться, убегая от колющей славы счастливого соперника.
Послышались громкие, с придыханиями возгласы:
– Вот это д-ал!
– Дал так да-ал!
Последние девичьи пальто летели на скамейки. В нетопленном клубе становилось не в меру жарко.
Пристроив куда-то свой и усачевский бушлаты, к Насте подошел Скрыгин. Он не успел еще ничего сказать ей, хотя явно собирался, когда Усачев, уже занявший место гармониста, скромно отошедшего в сторону, заиграл медленный фокстрот.
Не ожидая приглашения, Настя подала руку Василию. Они поплыли в общем потоке, увлекаемые и задерживаемые им. Рыжий Скрыгин в подшитых валенках не возбуждал особого любопытства девушек, но на них посматривали. Настя знала: оттого, что она первая и единственная танцевала с Усачевым, привела его в клуб. Угадывала, что девчонкам не терпится подойти, расспросить: кто, почему, откуда?
И от простого сознания, что она знает, Насте было приятно и опять-таки немножко неловко, словно попала в сноп яркого света.
Фокстрот закончился.
Опять рукоплескали музыканту. Он раскланялся и, сказав: «Спасибо. Ничего гармошка», вернул инструмент владельцу.
По залу пронеслось что-то вроде ропота, вздоха разочарования.
Просительно зазвенели девичьи голоса:
– Ой, поиграйте еще! Что вам стоит? Падекатр! А?!
– Ну пожалуйста, полочку еще!
Борис смилостивился:
– Только последнюю! Нам, – движением головы он показал на Скрыгина и Настю, торовато приобщая обоих к причитающемуся ему вниманию, – домой пора собираться, Ждут нас… Где тут покурить можно? – он достал папиросу.
– Вам – здесь!
– Одному можно, правильно!
Заискрилась, заплескала широкими крыльями в тесной клетке гармошки полька «Бабочка». Когда не хватало клавиатуры, Борис морщился болезненно, но упрощал музыку искусно, незаметно для других.
Вот и полька умолкла. Протягивая папиросные коробки, Усачева окружили парни. Девушки вились вокруг Насти, но не подходили. Скрыгин отпугивал их – разве поговоришь при нем? Хоть бы ушел покурить, что ли, черт рыжий! Да и Настя хороша, не может сама подойти, а отзывать неудобно – сразу все догадаются зачем.
В дверях спутники пропустили Настю вперед, их широкие спины загородили девушку от завистливых взглядов подруг. А на улице, вокруг горевшего теперь фонаря над крыльцом, плавали серебряные снежинки. Взмывали неожиданно вверх, кружились, догоняли друг друга – словно танцевали под музыку, которая все еще продолжала, звучать для Насти. Она звучала в поскрипывании снега под сапогами Бориса, в наступившей с их уходом тишине позади и танце снежинок…
13
Виктор Шугин вернулся раньше других, хотя и шел пёхом. У него в Сашкове не было ни друзей, ни знакомых. Негде задерживаться в ожидании, пока соберутся в дорогу попутчики. Входя, отряхнул снег с полушубка, похлопав ладонями по бокам. Небрежно швырнул на койку два увесистых свертка.
Сожители его уже успели побывать в Чарыни и собирались повторить рейс, когда пришел Виктор.
– Разобьешь, олень! – крикнул Воронкин, испуганный обращением с пакетами.
– Чего разобью?
Тот вытаращил мутные глаза:
– Бутылки…
Усмехнувшись, Шугин выставил на стол из карманов полушубка две поллитровки водки.
– И все?
– И все…
– Так… – качнувшись, Воронкин подошел к койке, тупо уставился на пакеты. Ткнул пальцем в обертку одного, едва не потеряв равновесия. – Прибарахлился, значит?
– Значит, прибарахлился.
– Молодчик! – В тоне не слышалось одобрения. – И гаврилку, – Воронкин сделал жест, будто оттягивает галстук, пропуская между двух пальцев, – тоже купил?
– И гаврилку купил, – недобро сузив глаза, но не повышая голоса, ответил Шугин.
– Чего ты прискребываешься, Костя? – крикнул из своего угла Ганько. – По-твоему, босяк должен ходить всю дорогу в казне, которую начальник дает? Сам же свистел – костюм куплю, выйти не в чем. Ты на фрайеров посмотри. Хуже мы, что ли?
– А я твоих фрайеров…
– Ты! Внатуре заткни пасть! – не выдержал и Николай Стуколкин. – Голову надо иметь. В таких тряпках, как у нас, только у костра в лесу загорать. В городе с ходу документы спросят! Молодчик! – неожиданно закончил он, поворачиваясь к Шугину, но теперь это слово прозвучало иначе.
Воронкин, недостаточно пьяный, чтобы не понять своего одиночества, безвольно махнул рукой, точно бросал окурок.
– Что вам от меня надо, суки? Тряпки мне его, что ли, мешают? Да пусть он с ними, Витек Фокусник… – Он снова так же махнул рукой. – Выпить не мог принести… Разве это водка – две полбанки?
У Шугина глаза перестали щуриться, только ноздри подрагивали еще. Подавшийся вперед Ангуразов обмяк, успокоенно привалился к стене.
Пританцовывая, подошел Ганько, щелкнул пальцем по бутылке. Спросил Шугина:
– Раздавим?
– Какой разговор? – усмехнулся тот.
Костя Воронкин нащупал позади табуретку, потянул к столу.
– Закир! – окликнул он Ангуразова. – Где там у тебя сыренский да колбасенский? Волоки…
Только один Стуколкин равнодушно ответил на приглашающий взгляд Шугина:
– Не стану. С меня хватит сегодня…
Казалось, Виктор Шугин не переменился с этого дня. Так же брезгливо смотрел вокруг заученным взглядом, улыбался одной половиной рта. Разве что сменил застиранную рубашку на скромную гимнастерку из чертовой кожи, сразу, же усмотренную дотошным Коньковым.
– Сколько платил? – спросил он, кивая то ли на распахнутую телогрейку, то ли на видимую из-под нее обнову.
Виктор промолчал, будто не слыхал вопроса. Помедлив, Коньков обидчиво покачал головой и тронул мерина – он возил шугинский лес.
Перемену в Шугине учуял один Усачев. Не подметил, а именно учуял, угадал как-то. И насторожился.
То была не боязнь удара в спину или открытой схватки, но что-то от чувства поединка все-таки было. В чем будет проявляться этот поединок?
Шугин не показывался по вечерам из своей половины барака, днем работал. Через пасеку, иногда через несколько пасек от Усачева.
– Ловок в работе мужик! – сказал как-то про него Сухоручков.
И Усачев насторожился еще больше: не здесь ли начинается поединок? Вспомнились насмешливые слова Шугина инженеру, первые неудачи свои, со временем потерявшие остроту. А теперь? Теперь дела у него ладятся, но Шугин? Конечно, Шугин старается хоть кубиками возвыситься над ним. Нечем возвышаться больше, мелко плавает… Но, черт, здесь вообще нечем меряться больше, как он забыл об этом?
Заглянул в наряды, подсев к Фоме Ионычу. Каждый имеет право, в порядке вещей такое. Нашел шугинский. И гневно толкнул наряды прочь от себя по закапанной чернилами столешнице. Облекая мысль в непроизнесенные, но отчетливые слова, подумал: руками а дурак может работать!
Руками?..
Ну, а он, Борис Усачев, чем работает?
Снова потянул к себе подшивку нарядов, сравнил свой и шугинский. Группа одна, одна плотность. Количество кубиков разное, разница солидная. Очень солидная, черт ее побери…
– Прогрессивку высчитываешь? – остановился за его спиной Иван Тылзин.
– Так, заглянул… Поинтересоваться, как соседи работают, – почти не соврал Усачев.
Тылзин показал оттопыренный от кулака большой палец.
– Во! Жаль, от комплекса отказываются ребята. Ни в какую! А Витька Шугин у них последние дни в гору полез – не догонишь!
Сомнений не осталось – это был поединок. Это был удар, выпад, который можно парировать только таким же ударом.
Борис отошел, к окошку, напрягая память. За черным стеклом и своим сдвоенным отражением в нем умудрился увидеть пасеку. Старую осину с краю, оставленную на завтра. Даже пустое беличье гайно, разлохмаченное ветром, в развилке тяжелого сука.
Он постарался сообразить, с чего начинать утром, как должна упасть эта осина, чтобы стать не просто кубометрами, а ответным ударом. Упав, осина открывала другие осины, такие же суковатые, невыгодные для лесоруба. Как ты ими ударишь, Усачев? Ударь, попробуй!
Устало закрыл глаза, а когда открыл вновь – не стало ни пасеки, ни осины. Только оконное стекло и, словно заглядывающее из тьмы в барак, его собственное лицо, одна половина которого – от лампы – только угадывалась. Усачев вздохнул и подсел к Скрыгину, читавшему взятый у Фомы Ионыча учебник лесного дела.
– Вася! – он тронул товарища за рукав. – Понимаешь, неловко получается. Вместо того чтобы задавать тон – в хвосте мы с тобой, а? Успокоились, выходит, на ста двадцати процентах? Люди по сто семьдесят шпарят. Передовики! – не потаил он иронии.
Ее не услышал Тылзин.
– Верно, Борис! Надо бы Доску почета, что ли. Вроде и с пьянкой у них стало поспокойнее, а на работе совсем молодцы…
– Не все, Иван Яковлевич! – вмешался Сухоручков. – Шугинское звено – да, нажимает. А те двое, что на четвертой пасеке сейчас, больше у огонька. Мы, говорят, любители костра и солнца. Эти – Воронкин и как его… татарин…
– Ангуразов, – напомнил Скрыгин.
– Ну да. Только-только норму дают…
Тылзин не то вздохнул, не то просто с шумом выдохнул воздух.
– Не договориться ведь с Шугиным, чтобы и этих подтянул. Бесполезное дело.
– Ладно хоть сам тянется, – решил Сухоручков.
А Коньков вспомнил:
– Рубаху нонесь купил в Сашкове.
– И шапку кожаную, треух, – добавил Сухоручков. – Только он в лес ее не надевает.
– Были в сельпо такие в то воскресенье, точно, – явно завидуя, опять вмешался Коньков, – сто восемьдесят три рубля. Черный да коричневый верх…
– Не в цене дело. Прежде у них до копейки на водку шли деньги. Как в прорву…
– Может, еще и выйдет из ребят толк. Еще молодые… – задумчиво проговорил Тылзин, ни к кому не обращаясь, но все – каждый по-своему – задумались о судьбах соседей.
Скрыгин и Усачев вернулись к прерванному разговору. Василий, заложив пальцем книгу, свободной рукой достал папиросы, вытащил одну и попросил напарника:
– Дай спичку… Они, Борька, знаешь сколько пил иступили? Тезка мой – Васька Ганько – рассказывал, что в заключении только на повале и работали. Как ни говори, опыт.
– У них опыт, а у нас трудовой подъем быть должен…
– Чего ты меня агитируешь, чудак? Я бы по две нормы выполнять рад, да сам знаешь… пока что у нас не получалось.
– Может, придумаем что-нибудь? В смысле пересмотра технологии…
– Технология – она несложная, Боря. У всех она одинакова? почти. Тут в другом дело… в сноровке. Я позавчера за бензином ходил, бочка как раз против шугинской пасеки. Видел, как Ганько сучья рубит! Класс, что говорить! А Иван Яковлевич? Тоже.
– Значит, академию надо кончать?
– Академию не академию, а вот, – Скрыгин хлопнул ладонью по обложке учебника, – это не мешает.
– Надо заглянуть будет, – перебросил несколько страниц Усачев. – Но, в общем, давай с завтрашнего дня увеличивать темпы, Вася!
– Всегда – за! Я свое обеспечу. Пила одна, валка с корня все решает. Неразделанного леса еще не бросали, сам знаешь.
– Лишней работы у нае много, – вздыхая, сказал Усачев. – То завесим дерево, то между пней упадет – вываживай его оттуда…
– Это и называется: мало практики.
Борис даже не стал спорить.
С какой-то злонамеренной скоростью помчалось время. Казалось, день только-только начался, еще многое намечали сделать, а уже – обед! Полдень!
Перекусывали на ходу, наспех.
И опять начинали догонять ускользающие часы. Забытые ватники заносило снегом, работали в гимнастерках. Оба научились довольно точно на глаз определять кубатуру сваленного леса. Прикинув, что с корня уронено достаточно, Борис брался за топор – рубил толстые упрямые сучья. Скрыгин начинал жечь их. Проклятую осину, не желавшую гореть даже в печках, на костре и вовсе не брал огонь. Каждый сук приходилось перерубать на несколько частей, чтобы уложить плотнее. Добро, если хоть изредка попадались хвойные породы, тогда можно бросать осинник в готовый нагоревший жар. Но когда надо было поджигать кострища, сложенные из одних осиновых сучьев, даже не терпящий ругательств Скрыгин начинал материться.
Борис не выдерживал, ему думалось, что напарник недостаточно проворен.
– Васька! Иди поруби! – бросал он ему топор, а сам шел к костру.
У него получалось еще хуже. Тоже матерясь, размазывая по вспотевшему лицу сажу, звал Василия:
– Иди, не могу…
Он злился на себя и на товарища, удивлялся, что у других окаянные сучья горят. Горят ведь!
Они и у них сгорали в конце концов, но сколько времени уходило на это! По скольку раз огонь выедал тоненькие веточки и умирал, оставляя нетронутыми закопченные толстые сучья! Кострище становилось похожим на обгорелый скелет неведомого огромного зверя с зияющей между ребрами пустотой. Все начиналось сызнова.
Опять Скрыгин искал сушину, распускал ее на поленья. Разводил костерок, потом костер. Укладывал на него сырые осиновые сучья, боясь, что огонь снова откажется от них.
Пожалуй, это было наиболее трудным для них – жечь сучья!
Костры догорают или все еще не хотят разгораться, а бегучее время торопит с раскаткой накрещенных друг на друга бревен. Надо успеть окучить их – уложить в штабельки, чтобы сподручнее было наваливать на сани. А на пути к волоку встают пни, словно нарочно мешающие раскатке. Точно кто-то специально высовывает их из-под снега…
Оба приходили с работы разбитыми. Борис еще и злым вдобавок. Он реже брился, забывал стирать подворотнички. Только по-прежнему не забывал баяна.
Но теперь он почти не играл веселых песен. Баян гневался, тосковал, жаловался на что-то.
А баянист, сцепив челюсти, приникая к мехам внимательным ухом, слушал его жалобы.
Он не жаловался.
Не таков, чтобы жаловаться, нет!
14
В воскресенье случилось небывалое.
Накануне топили баню. С утра, как повелось издавна, занялись «бабьими» делами. Пришивали пуговицы, латали неоднократно прожженные за неделю спецовки, рукавицы. Кому не стирали белье в Чарыни, тот пользовался остатками теплой воды в бане и стирал сам.
Со всеми этими делами управились часам к одиннадцати. Началось приготовление обеда, что у мужчин отнимает уйму времени. В будние дни тут выручала Настя, никогда не отказывавшая в помощи: подогревала, варила или доваривала к возвращению с работы. В субботу и воскресенье ее стеснялись затруднять, скажет еще; надо совесть иметь! И действительно, надо!..
Но вот закурена сладкая послеобеденная папироса, прибрана нехитрая посуда.
Николай Николаевич Сухоручков опрокинул на стол ящичек с костяшками, повел по сторонам глазами: как отнесутся к этому всегдашние партнеры?
Развалившемуся на койке Тылзину не хотелось менять положение.
– Успеешь еще побывать в козлах, – сказал он. – Не торопись. Борис вроде за баян взяться хочет…
Это была просьба, и Усачев услышал ее. Усмехнувшись, – хитер, мол, Иван Яковлевич! – бережно вынул из футляра баян.
– Только не заупокойное чего! – попросил Коньков. – Воскресенье, такой день. Красным в численнике пишется. Христос воскрес, значит.
Сухоручков, знаток церковных праздников, закрутил головой:
– Ни дьявола ты не понимаешь, Никанор! Он же на муки воскрес… хотя, тьфу! Верно ведь, после мук… Все равно, Борис, не слушай Конькова. Давай что-нибудь задушевное, вроде «Лучинушки»…
Но Усачев, усмехаясь, трижды проиграл гамму, любуясь быстро бегающими своими пальцами. Только после того, изменив позу на менее строгую, начал вальс и сам стал тихонечко подпевать баяну:
С берез, неслышен, невесом,
Слетает желтый лист.
Положив локти на стол, Сухоручков ткнулся в ладони подбородком.
И вот он снова прозвучал
В лесу прифронтовом,
И каждый слушал и молчал
О чем-то дорогом…
Это неожиданно вплелся чистый, приятный тенорок Василия Скрыгина, хваставшего, что был взводным запевалой. Борис дождался перехода, кивком головы предупредил певца.
Так что ж, друзья, коль наш черед —
Да будет сталь крепка!..
Коньков в такт мелодии покачивался всем корпусом, положив на колени кисти больших рук с желтыми от махорки пальцами.
– Эта в самый раз, – сказал он, когда и баян и певец замолчали. – Хотя тоскливая, но не так…
Договорить ему не пришлось – в дверь негромко, но настойчиво постучали. Усачев удивленно приподнял брови, Иван Яковлевич взглядом показал ему на стену – соседи, кто же еще! – и крикнул:
– Давайте, давайте, ребята, чего там!.. – и вдруг стремительно махнул ногами в белых шерстяных носках, чтобы быстрее подняться. Уселся, заелозил ладонями по одеялу, расправляя его.
В дверях, с вороватым любопытством оглядывая помещение, стояли три незнакомые девушки. Они переминались, давясь смехом, каждая норовила спрятаться за подруг. Наконец та, что оказалась впереди, набралась решимости заговорить:
– Здравствуйте… Мы к вам в гости. Не выгоните?
– Все равно не уйдем, – постращала из-за ее плеча другая и фыркнула в ладонь.
Скрыгин в великом смущении перебирал подол не заправленной в брюки рубашки. Тылзин, кося глазом, ловил ногой ускользающий полуботинок: Сухоручков пятерней приглаживал волосы. Только Усачев с Коньковым нисколько не потерялись.
Коньков продолжал сидеть, не изменив позы, разве что перестал раскачиваться. А Борис, положив баян на скамью, поднялся навстречу гостям:
– Здравия желаю, девушки! Проходите, проходите, чего же вы в дверях стали?
– Спасибо, пройдем! – отозвалась заговорившая первой. – Снегу бы не нанести. У вас и голичка нет катанки обмахнуть…
Продолжая держаться стайкой, сделали несколько шагов от порога, приостановились.
– У нас не холодно, – глядя на их припудренные снегом пальто, сказал Тылзин.
– Раздевайтесь, садитесь, – поддержал Усачев.
Скрыгин, успевший надеть поверх белой рубашки гимнастерку, двигал к столу скамейку.
– А Фома Ионыч разве не здесь живет? – поинтересовалась та, что грозилась не уходить, – черноглазая, с чуть припухлой верхней губой, что придавало лицу капризное выражение. – Мы думали, подружка тут, Настя.
– А мы думали, что вы к нам пришли! Обрадовались… – всплеснул руками Борис, изображая огорчение.
Заговорившая первой освобождалась от пушистого белого платка, концы которого были связаны сзади, на шее. Ее зарумянившееся от мороза или преодолеваемого смущения лицо казалось совершенно круглым. Сбросив платок, тряхнула светлыми волосами. Открывшийся лоб отнял у личика круглоту. Девушка поискала глазами, куда повесить пальто, и призналась: