Текст книги "Это случилось в тайге (сборник повестей)"
Автор книги: Анатолий Клещенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 40 страниц)
– Тишина в небе и на земле, – сказал он Анастасии Яковлевне.
Та, довязав ряд, повернула голову:
– Я сегодня даже не выходила… Как погода?
– Не знаю… Холодно.
– А Иван Терентьевич скоро уже сутки в тайге, И… тот парень. Я понимаю, что можно развести костер, но еда… ведь у Ивана Терентьевича только шаньга. И вдруг он заблудится?
– Иван Терентьич? – в тоне пилота послышалась ирония. – А парень… Парень соображал, на что шел!
– Вы считаете, что люди всегда соображают, на что идут?
– Должны.
Пилот опустился на колени, открыл дверцу и стал подбрасывать дрова. В печке обрадованно загудело пламя.
22
Только отмахав километра три, а то и с гаком, от напрасно собранных вчера дров, Ольхин увидел покинутый Иваном Терентьевичем ночлег. За молодым березничком, от которого к костру привел не одинарный след, а целая тропа. Парню пришлось поломать голову, прежде чем он понял, что в березнике Заручьев ставил на ночь петли на зайцев, а утром возвращался проверять их.
"Неужели поймал, сволочь?" – с ненавистью подумал Ольхин. Он ревниво обследовал пространство вокруг костра, переворошил лапник подстилки. Не обнаружив ни клочка заячьего меха, злорадно усмехнулся: не выгорело! Стало даже на душе легче – сам он, хотя и вертелся всю ночь около маленького, только руки согреть, костерка, но зато ел мясо! Без соли, но досыта!
Не выспавшийся, измученный двухдневной ходьбой без троп и дорог, Ольхин испытал торжество победителя – и это его взбодрило. Правда, Заручьев оторвался самое малое на три километра, их надо наверстать, но он, видимо, не торопится, вчера Ольхин далеко не ранним утром застал еще не потухший костер… Собственно говоря, чего думать? Не возвращаться же, напрасно сделав такой конец по тайге! Да и не может он возвращаться, нельзя возвращаться, не догнав, ему надо оправдаться – он что, забыл об этом?
Километров пять Ольхин отшагал, только один раз приостановившись – напиться из ручья. Перейдя ручей, выбрался на взлобок, мыском вдавшийся в уходящее к горизонту болото. След отворачивал направо, в обход, и Ольхин с удовольствием вспомнил о ботиночках Пиана Терентьевича, – даже краем болота приходилось хлюпать по воде. Но и ему, в резиновых сапогах, дорога давала себя почувствовать: все труднее и труднее становилось вытаскивать проваливающиеся в мох ноги. Опять, чтобы подстегнуть себя, Ольхин принялся материть Ивана Терентьевича и даже чокнутую старуху, которая не могла допереть, что Васек Ольхин не стал бы путаться с рыжим делом. А хуже всего, что вдруг повалил снег. Как позавчера вечером – густой, ватными хлопьями. И мокрый.
Парень поднял куцый воротник, втянул голову в плечи, прибавил шагу: хоть до леса поскорее добраться, деревья немного прикроют. Скоро он, лес? Ольхин, перемогая усталость, наддал еще, беспокоясь, что снег завалит следы. Наконец впереди смутно затемнел бор, под ногами перестало чавкать, начался подъем. Ольхин кепкой отряхнул снег с телогрейки, точно бор был домом, переступив порог которого можно сказать: "Ну и погодка на улице!" Но сосны оказались плохой защитой, снег валил и здесь, хотя не так густо. Подъем стал заметно круче. Между лопатками протянулась ледяная нитка таявшего на шее снега. По такой погоде черта с два догонишь, а если и догонишь – можно пройти мимо, не заметить. Да и заметишь – ну и что? Ты ему – так и так, начнешь качать права, а он пошлет подальше, и куда денешься? В лоб ему закахаешь? У него, между прочим, нож, да и малый довольно плотный… Правда, фрайер есть фрайер, если с ходу взять на оттяжку, наверняка закричит "караул". Но этот гад может и не закричать, с него станется… Эх, мог бы без психа объяснить учительнице и летчику всю петрушку и, пусть бы они не поверили даже, сидел бы сейчас в самолете, жрал глухарятину… Ольхин невольно обернулся через плечо, туда, где остался теплый, с раскаленной докрасна печкой самолет и люди в нем, живые люди! Об этом он подумал только сейчас, ему как-то вдруг, сразу, остро не хватило людей, еще больше чем крыши над головой и тепла. Он оглянулся, но увидел ту же, что и впереди, колеблющуюся мертвую белизну, муть. Пустоту. А-а, черт! Пропади все пропадом!
Ольхин круто повернулся и зашагал обратно: шаг, два, десять, теперь уже по своему следу. Шаг, два, десять, – в следы его уже успел поднападать снег, они казались оплывшими, будто он проходил здесь давным-давно.
– А дальше? – спросил он себя и остановился, уже не холод чувствуя на спине, а липкую, расслабляющую теплоту страха.
Если сейчас, здесь, сразу же на глазах заваливает следы, как он найдет свои вчерашние? Ведь пока он будет добираться до них, будет идти и снег! И снега нападает столько, что… их заровняет совсем, скроет! Тогда как же он найдет дорогу к самолету, как вообще найдет дорогу куда-нибудь? Только Иван Терентьевич будет все время оставлять свежие следы, если от него не отставать. И Ольхин уже снова почти бежал по следу Заручьева, шепча, хотя сам не замечал этого:
– Только бы не завалило… Только бы не завалило… Только бы…
Но след пока был достаточно четок. Если бы Иван Терентьевич в самом деле оказался не так далеко! Сидел бы у костра, пережидая снегопад… Разве этого не может быть?
Бор кончился, началась поросшая смешанным лесом покать, уклон. Спуститься бы по нему – и увидеть костер! В конце концов, с Иваном Терентьевичем можно найти общий язык, дотолковаться. Да, собственно, и психовать-то не из-за чего было: он зацепил Ивана Терентьевича за больное место, тот обиделся и решил отыграться, бывает… Все бывает, подумаешь! Главное, согреться бы сейчас, увидеть живого человека…
Спустившись в распадок, он даже удивился, не найдя костра, – ведь он так хотел, так надеялся!.. Правда, костер мог гореть за поворотом в конце распадка. Но за поворотом Ольхин увидел не костер, а реку. Черную, за прозрачным белым занавесом, между пустынными белыми берегами. След Ивана Терентьевича уводил вверх по течению реки.
– Иван Терентьевич! – заорал вдруг Ольхин, хотя не собирался этого делать, нельзя было кричать. Ведь Иван Терентьевич не знает, что это Ольхин просит его подождать, что Ольхин не собирается качать права, просто ему холодно и страшно, и он устал.
Он не заметил, когда и куда девалась река. Не удивился, увидев ее снова, но уже не справа, а слева. Иван Терентьевич некоторое время шел вдоль берега, и Ольхин шаг в шаг повторил его путь. Потом река впереди сузилась, каменные берега стали напоминать стоящие на полке книги, когда одна или две с края вынуты и весь ряд покосился. Оттуда доносился глухой монотонный шум. Судя по следу, Иван Терентьевич прошел над самой водой вперед, но потом почему-то вернулся и поднялся по косогору берега вверх. Ольхин не раздумывал почему. Не стал смотреть, что там, впереди. Он смерил взглядом крутизну косогора и, вздохнув, цепляясь за кусты, начал взбираться. Песок и острые плоские каменные обломки уползали из-под ног, ветки обламывались. Но он упорно лез вверх, надеясь, что там, за бровкой, увидит наконец костер. Но и наверху были только низкорослые кривобокие сосенки, слоистые камни, засыпанные снегом, да виляющий между камней след Ивана Терентьевича. Ольхин сделал десяток шагов – и почти из-под ног, оглушив хлопаньем крыльев, до оторопи напугав неожиданностью, вырвались несколько тетеревов. Еще два шага – новая партия, раскидывая крыльями снег, черными брызгами разлетелась по серому небу. Ольхин проводил птиц равнодушным взглядом – сейчас ему было не до них.
След Ивана Терентьевича привел к нагромождению каменных плит, заставил обогнуть, – и снова Ольхин увидел реку. Только теперь она была далеко внизу, похожая на лежащий на белой скатерти кривой нож. И, как разрез в скатерти, к реке, попетляв на спуске, тянулся след Ивана Терентьевича. Но самого Ивана Терентьевича или дыма костра Ольхин не увидел.
У него запершило в горле от жалости к себе, от обиды на непрерывно преследующую судьбу, которая могла бы хоть раз пожалеть. Только один раз – сейчас! Но разве она пожалеет, падлюка! Снег, переставший было падать, повалил еще гуще, вершины сосен начали перешептываться – поднимался ветер. Чувствуя, что ноги совершенно отказывают, что сейчас он просто-напросто ляжет на снег – и будь что будет, Ольхин все-таки поплелся к реке. Раз Ивана Терентьевича впереди не видно, а уж нет сил двигаться, внизу – вниз он как-нибудь сползет, скатится – он сам разведет костер, сядет к огню и не тронется больше с места. Амба так амба… Тем более что, кажется, начинает вечереть, снег и тьма все равно заставят его потерять спасительный след… Когда крутизна склона перестала сама увлекать вниз, а Ольхин еще не сообразил, что спуск кончился, что надо подняться на ноги, его стало заносить снегом.
Но он поднялся. Сгорбившись, безвольно уронив руки, теперь он искал глазами топливо, дрова. Искал, но не находил. На плоском берегу виднелись из-под снега только перержавевшие зонтики болотных дудок да тонкие прутики тальника. Ему не повезло и тут! Ольхин окинул безнадежным взглядом голый склон справа, по которому только что спустился, потом повернулся налево, к реке. Ее не было видно, заслонял обрез берега, и он подумал, что у воды могут оказаться какие-нибудь дрова. Палки, оставленные половодьем и высохшие за лето. Стараясь так переставлять негнущиеся ноги, чтобы леденящая ткань мокрых брюк не касалась тела, он добрел к береговой бровке и заглянул вниз. Речной плёс здесь изгибался, образовывая прилук. В таких местах реки всегда выносят к берегу то, что захватывают выше по течению. И Ольхин в самом деле увидел несколько коряг и древесных стволов, раскиданных выше уреза воды или прильнувших к галечнику, словно, обессилев, не смогли на него выбраться. Ольхин спустился к воде – следовало торопиться, вечер уже засинил снег и начал смазывать контуры.
Ближнюю из коряг пришлось забраковать, она оказалась совершенно гнилой, из нее отжималась влага. По пути к следующей он подобрал легкий сухой корень, потом елочку толщиной в руку, с единственным уцелевшим сучком. Коряжина тоже годилась. Ольхин оставил около нее корень и елочку, а сам потащился по берегу раздобывать чего-нибудь еще. Вывернул из снега похожий на хоккейную клюшку березовый комелек, чуть дальше откопал еще один корень, массивный, с натеком смолы, и направился к темному пятну на воде – на уже разгоревшиеся сухие дрова можно будет завалить даже и сырую деревину, сгорит за компанию.
Дровина только приткнулась к берегу, ее чуть покачивало течением. Вряд ли она годилась для костра, слишком напиталась водой, на поверхности виднелся только торец. На всякий случай Ольхин решил все-таки рассмотреть вблизи – похоже на обуглившееся бревно, а они не очень впитывают воду. Он сделал шаг, качнулся и, еще не разобрав, что перед ним такое, почувствовал страх, почему-то смешанный с брезгливостью. Плавающий предмет не походил ни на что, он даже не имел формы – что-то гладкое, округлое, иссиня-черное, как уголь или вороненный металл. Ольхин попробовал, зацепив березовым комельком, подтянуть его еще ближе, но комелек соскользнул, а предмет колыхнулся и стал поворачиваться. И Ольхин совершенно отчетливо увидел тускло блеснувший в темноте погон. Он выпустил комелек и отшатнулся.
– Начальник? – как у живого, спросил Ольхин, и все в нем сжалось, вытолкнув стиснувший сердце воздух, так что грудь стала совершенно пустой и холодной. Он попятился, обеими руками прижимая к животу корень, потом уронил его, даже не заметив, что уронил. Ему вдруг захотелось быть где-то далеко-далеко отсюда, где угодно, но только не видеть, не знать, что высовывающийся из черной воды еще более черный предмет – обтянутая мокрым плащом спина и плечи мертвого лейтенанта. Ольхину уже почему-то не было холодно, словно, прикоснувшись к холоду смерти, можно презреть обычный холод, забыть о нем. Еще раз бросив взгляд на того, кто недавно был человеком и "начальником", а стал плавающим на воде предметом, живой поднял уроненный корень и направился в другую сторону, прочь. По дороге он споткнулся еще о несколько древесных обломков, но не стал их подбирать, его вдруг охватило безразличие ко всему, какое-то равнодушное спокойствие. Закрыв глаза, Ольхин снова увидел плечи лейтенанта, тихонечко, ласково раскачиваемого водой, вздрогнул воем телом – и задрожал, лязгая зубами, не в силах унять дрожь, сознавая, что начинает замерзать насмерть. Что у него уже нет ни сил, ни желания разводить костер, что он хочет только одного – чтобы прекратился озноб, не стучали зубы. Ему мучительно захотелось отдыха, покоя, безразлично какого, и он опять подумал о лейтенанте. Но теперь он думал о нем без оттенка брезгливости, не как о трупе, а как о равном себе. И присутствие лейтенанта, то, что лейтенант плавал черным предметом в реке, как-то оправдывало бессилие, бессмысленность борьбы и страх перед этой борьбой, пересиливший даже страх смерти. Если уж не выдержал лейтенант – здоровущий малый, с начальническим окриком и пистолетом… Вспомнив о пистолете, Ольхин лениво подумал о том, что он может взять этот пистолет и тогда разом прекратятся дрожь и холод. Вернулся. Забрел в воду, равнодушно, словно делал что-то привычное, перевернул невесомое, покорное тело, задрал скользкую полу плаща, под которой горбатилась кобура. Ему не сразу удалось расстегнуть кобуру: скрюченные пальцы не слушались. Наконец расстегнул, вынул пистолет и, прищемив его рукоятку большим пальцем к плоской одеревеневшей ладони, выбрался на сухой галечник. А труп лейтенанта сам повернулся в прежнее положение, выставив черные лопатки, и густая черная вода, растревоженная Ольхиным, принялась их облизывать.
Дрожь продолжала колотить, он оглох от грохота зубов, отдававшегося в мозгу. Теперь он мог сразу нырнуть в тишину, но пальцы, удерживавшие ледяную рукоятку пистолета, отказались сгибаться. Тогда он, даже не сумев выпустить из них оружие, затолкал кое-как руку вместе с пистолетом в карман и стал ждать, чтобы пальцы отогрелись.
Стоял и ждал, пока они оживут, позволяя остальному телу умирать, безразличный к тому, что оно умрет. Опуститься бы на снег, лечь, но он боялся даже шевельнуться, потому что прикоснется, прилипнет к коже заледеневшая одежда – даже мысль об этом заставила Ольхина в ужасе зажмуриться. Но тогда ему показалось, что он уже падает, что сейчас ощутит это страшное прикосновение. Он поспешно открыл глаза и с облегчением увидел перед собой не летящую навстречу землю, а черное небо. И одну-единственную звезду в нем, мерцающую красноватым светом. Опустив взгляд чуть ниже, Ольхин различил обрез бережного наволока. Но ведь за наволоком и за плоским берегом, где он не мог найти дров, поднимается сопка, небо должно быть значительно выше. Тогда почему звезда? И вдруг понял, дошло: это же не звезда, костер! Костер, зажженный на склоне сопки Иваном Терентьевичем.
23
Вечером пилот забыл завести часы, хотя последние дни стал следить за временем.
Проснувшись, он посмотрел на циферблат, удивленно поднял брови – три? А почему светло? Перевел взгляд на постель Ивана Терентьевича – может быть, вернулся ночью и скажет, который в самом деле час?
На пихтовых ветках, свернувшись клубком, спала Зорка.
За ночь в самолете выстыло, но растапливать печку пилоту не захотелось. Он сел, натянув на плечи полушубок, покосился на Анастасию Яковлевну: спит или нет? Решил, что спит. Хотелось курить, но курева не было. Вспомнив похвальбу Ольхина, будто тот надолго обеспечен сигаретами, уже начал подниматься, но махнул рукой – конечно, подлец все взял с собой, бессмысленно искать. А закурить очень следовало бы: табачный дым притупляет чувство голода. Еще лучше было бы поесть, но вчера учительница, кажется, выложила из баула все, до последней крошки. Черт, как он не сообразил приберечь какой-нибудь пирожок на сегодняшнее утро? И Анастасия Яковлевна тоже как с ума сошла, могла ведь не роскошествовать так, – он как-то совсем забыл, что вчера думал иначе, даже сказал учительнице:
– Правильно, это лучше, когда знаешь, что ничего нет. Нет – и не думается!
К сожалению, думалось. Еще как. Хоть бы поскорее вернулся Иван Терентьевич, проверил свои петли. Или знать бы, что вообще не вернется: может, действительно заблудился, ведь и на старуху бывает проруха. Да и ворюга этот, если попался, мог неожиданно оглушить палкой по голове. Все могло случиться, учительница права. Но если бы знать, что действительно случилось, что можно Ивана Терентьевича не ждать, было бы позволительно воспользоваться его запасами. Кстати, надо посмотреть, сколько их – запасов, Только посмотреть, брать он не будет ни крошки. Преодолевая слабость, пилот встал и, кутаясь в полушубок, подошел к лапниковому настилу Ивана Терентьевича. Зорка подняла голову, радостно заколотила хвостом. Пилот движением руки прогнал ее, приподнял ветки. Ничего? Странно… Заглянул в чемодан: смена белья, тюбик зубной пасты со щеткой, три носовых платка. Да нет же, не может быть, чтобы – ничего! Иван Терентьевич взял только шаньгу, взял ее из баула, он сам видел это… Нет, он этого не видел – нарочно не смотрел, отвернулся. Но не важно, одна шаньга или две, важно – где сетки. Сетки! Нету! Нету, нечего искать, – он опять и опять перебрасывал ветки. Все ясно! Иван Терентьевич взял продукты с собой! Схватил, когда пришел утром и Анастасия Яковлевна ему сказала о краже золота, а она ну, конечно, слепой человек! – даже не заметила этого. Но ведь если он взял все, не какой-то кусок хлеба, значит, не собирался вернуться быстро? Может, вообще не собирался, если преследование заведет слишком далеко? Но если это так, на него не приходится рассчитывать, надо рассчитывать на себя, искать, где расставлены эти самые петли, что ли? Но достанет ли у него сил искать их и сумеет ли он их найти, ведь вчера шел снег?.. Холод все-таки заставил его отправиться за дровами. Анастасия Яковлевна, завернувшись в шубу, уже сидела, считая свои петли. Спросила:
– Сколько времени? Я слышу, вы встали.
– Утро.
– Тогда – доброе утро, Владимир Федорович! А точнее?
– Не знаю, забыл завести часы.
– Поставите потом по часам Ивана Терентьевича, – сказала она.
Он принялся растапливать печку. Бросил:
– Подозреваю, что мы его не увидим больше, Ивана Терентьевича.
– Один раз вы уже подозревали это. Потом, кажется, вам было стыдно?
Он хотел крикнуть ей в лицо, что она дура, что их обманули, обокрали, бросили подыхать. Но пилот промолчал: неудобно было обосновывать свои догадки – рассказывать, что рылся в чужих вещах. Затопив печку, с трудом поднялся с колен. Подождав, чтобы прошло головокружение, посмотрел на свои полуботинки.
– У вас нет чего-нибудь, годного на портянки?
– Замерзли ноги?
– Нет, собираюсь поискать поставленные нашими охотниками петли, а обувь у меня – для паркета.
Она достала из-под изголовья сумку.
– Попробую найти. Но… вы-то ведь в тайге не дома, ради бога не заблудитесь!
– Бога или нет, или он величайшая сволочь, – вырвалось у пилота. – Ну, а заблудиться… Следы назад приведут.
Анастасия Яковлевна протянула кофточку:
– Вот… Дать ножницы – разрезать? Нож, наверное, очень тупой.
– Но-ож? Что же вы молчали?
– Да. Из столового набора – разве такой нужен?
– Теперь, если найду петли, понадобится. Там какие-то насторожки вырезать надо. – Пилот, попробовав пальцем острие ножа, покачал головой и, отойдя к своей постели, занялся портянками. Обмотав ими ноги, поверх натянул носки, обулся.
– Ну, я пошел…
Зорка побежала следом, но пилот загородил ногой дверь:
– Куда ты, глупая! Вымокнешь в снегу, да еще распугаешь все на свете!
Вышел – и сразу же остановился. Кажется, Иван Терентьевич с Ольхиным направлялись в левую сторону от костра, там где-то должен быть ручей, в нем брали воду. Впрочем, туда должен еще сохраниться ольхинский след, решил он.
Но следов оказалось много, а он не следопыт и не Шерлок Холмс. Ольхин подался в последний раз неизвестно куда, Иван Терентьевич ушел, забежал вчера утром и снова показал пятки. И все следы запорошены снегом, все похожи. Придется спуститься к ручью, каждый след проверить отдельно.
След, выбранный для первой попытки, завел в молодой березник и оборвался. Пилот повторил попытку – и приплелся к крутой сопке на берегу ручья. Тот, кто проходил здесь до него, взобрался на сопку. Пилот мысленно выругался: он не сможет влезть на такую крутизну!
Впрочем, это и ни к чему, это не дорога к петлям, иначе знал бы из разговоров о таком крутом подъеме.
У подножия сопки след перекрещивался с другим, ведущим вниз по ручью, но тот был вообще следом из ниоткуда, во всяком случае не от самолета. Пилот нерешительно топтался на месте: как быть? Он уже основательно вымотался, все тело болело, кружилась голова, и до спазм в желудке хотелось есть, а тут еще пошел снег. Следовало возвращаться – но как вернуться, если где-то стоят петли, может быть близко, может быть с добычей уже, а снежина вдруг повалил такой, что завтра от следов ничего не останется! Ведь петли – это единственная надежда и его, и Анастасии Яковлевны, потому что их только двое теперь и, если он опять свалится, вконец обессилев, она даже не сможет найти палку для топлива. Он потерял право распоряжаться своей жизнью, раз без него не может обойтись другой человек. Он обязан устоять на ногах, теперь его смерть будет преступлением, а у него кружится голова и подгибаются колени…
Пилот, растерянно озираясь по сторонам, углядел припавшее к земле дерево – пихточку, у которой ручей подмыл корни. На ее стволе можно было сидеть, и он, спихнув снег, уселся. Если бы след, стоящий проверки, начинался отсюда, он двинулся бы по нему не раздумывая. Но пилот считал, что к петлям может привести только след, начинающийся в верхнем течении ручья, откуда он пришел. Снова идти туда, а потом делать новый конец – нет, на это он не способен, не может физически. Слишком его поковеркало при аварии, слишком слаб от голода. Смешно: голод отнимает единственную возможность наесться! И что это вообще: бред, издевательство судьбы или он сошел с ума? Умирать от голода, когда десятки, нет, миллионы людей выбрасывают чуть зачерствевший хлеб в мусоропровод, полки в магазинах ломятся от съестного в полутора-двух часах полета… Пилот с ненавистью поднял глаза к небу, а небо плюнуло ему в глаза снегом. Он зажмурился, и в это мгновение что-то толкнулось ему в ноги. Вздрогнув, он испуганно оглянулся – и увидел Зорку.
– Фу, дура… – выдохнул он с облегчением.
Собака положила ему на колени остроухую голову и, засматривая в лицо, блаженно размахивала кренделем хвоста. Она была очень довольна, что сумела найти его, несмотря на снег и сдвоенные следы, наверное, гордилась этим. Пилоту стало стыдно своего испуга, но выговаривать он стал собаке:
– Ну, чего примчалась? Зачем? Очень ты здесь нужна!
Он лгал, ему очень был нужен хоть кто-нибудь, чтобы не расплакаться от сознания бессилия, – когда на тебя смотрят, легче держать себя в руках. А еще – кажется, что этот кто-нибудь может, находясь около, чуточку согреть своей живой теплотой, одним ласковым прикосновением даже. И пилот невольно протянул руку и погладил собаку по голове. Прикосновение к мягкой и теплой шерсти как-то успокаивало, отвлекало, просто было приятно. И вторая рука, тоже невольно, потребовав своей доли, ласково проскользнула под ошейник.
"Жирненький, ох и котлеты бы получились", – вспомнились слова Ольхина и… котлеты. Он увидел их, почувствовал запах – жареного мяса и лука вместе – и закрыл глаза, чтобы не видеть. Но тогда он увидел Анастасию Яковлевну – с лицом лагерницы в каком-то фильме о фашистских зверствах, с лицом скелета.
"Неужели вы смогли бы убить Зорку?" – далеко-далеко прозвучал ее вопрос – Ольхину, не ему.
– Что вы, разве такое можно? – ответил он или ему подумалось, что ответил, а рука, первой прикоснувшаяся к собаке, скользнула между ушами, оказалась под ошейником. И вдруг пилот с ужасом и отвращением понял, что уже не сможет убрать руки, что они уже действуют помимо его воли!
24
Иван Терентьевич, насторожась, поднял голову в спросил, думая, что спрашивает все-таки у самого себя и у пустой темноты, потому что никто не мог подходить к костру, могло только послышаться, будто подходят:
– Кто там?
Тьма начиналась в двух шагах от костра, непроглядно плотная и черная оттого, что рядом был свет, огонь. Никто не ответил. Иван Терентьевич и не ожидал ответа, но во тьме под чьими-то шагами действительно хрустел снег. Это мог быть только зверь, люди не ходят ночью по тайге, и Иван Терентьевич отступил за костер, как отступают за крепостную стену.
Звери не подходят к огню – в круг света из тьмы вывалился человек, споткнувшийся о валежину на самой границе между темнотой и светом. Упал плашмя, как бревно, даже не попытавшись выставить вперед себя руки. И стал не подниматься, а перекатываться на бок.
Свет костра упал на его лицо.
– Василий? Ольхин? Ты?
Тот подтянул колени к животу и умудрился встать без помощи рук, шагнул к костру, медленно опустился на корточки. Только тогда, оторвав руки от туловища, протянул их почти в самый огонь. Иван Терентьевич, глядевший на него отвалив челюсть, вдруг рассмеялся дробным и добрым смешком.
– Ну, бра-ат! Ну и отколол номер! – И тотчас заволновался, забеспокоился, даже ногой топнул: – Руки-то, руки убери, они у тебя нечувствительные, сожгешь! Ты снегом их, от снега сразу отойдут, давай я тебе… – Он поспешно обошел костер и, зачерпнув в ковшик ладоней снегу, сам принялся растирать парня. – Не отморозил, не бойся, застыли только. Вот ноги у тебя как?
– Ноги… еще в ходу вроде… отошли, – трудно ворочая языком, ответил Ольхин.
Иван Терентьевич, быстро-быстро двигая ладонями, приговаривал, не переставая удивляться:
– Ну, парень! Вот это так да! По следу меня нашел, ага? А я-то думал, кликнуть тебя с собой или нет, решил – ну к лешему, своя голова есть. А ты "возьми и прискочи, а! Да еще по такой погоде! – Он искренне радовался и даже восхищался, что парень, которого он считал неспособным и на меньшее, сумел повторить проделанный им, Заручьевым, путь и сидит сейчас у костра, не замерзнув где-то по дороге. – Постой, ты же жрать хочешь, как медведь в апреле! Сейчас я тебе налажу, я сегодня барсука сонного из норы выкурил…
– Не хочу, – сказал Ольхин. – У меня есть. Глухарь.
– Попал-таки? – догадался и опять обрадовался Иван Терентьевич. – Ты смотри, сейчас ведь это редко уже. Ну ладно, грейся давай, отходи. После расскажешь, чего и как, я тебе чаю пока добуду, растоплю снег. Ну, ты и да-ал! Ну и ну-уу!..
Нет, он не ожидал от этого парня такой прыти. Надо же! Хотя – страх чего не заставит, поди, душа в пятки ушла, когда хватился Ивана Заручьева. Видать, большой страх маленький перешиб. А все равно молодец парень, рисковый, но, в общем-то, гостенек не больно желанный, – Иван Терентьевич уже неодобрительно глянул на парня и начал словно бы выговаривать:
– И ведь понес леший, а? Сообразила голова? Ты на себя оборотись, на кого похож? Сопли одни. Если бы я огня не зажег, кем бы ты сейчас был?
Ольхин слушал Ивана Терентьевича, недовольный голос то как бы укачивал, обволакивал покоем и вместе с теплом костра сладким хмелем тек по жилам. Разве не совершенно безразлично, какие слова произносят, каким тоном? Слушать их было праздником, мысленно Ольхин охотно соглашался со всем, отвечал Ивану Терентьевичу какими-то словами, но тот мог только видеть блаженную улыбку на грязном заросшем неопрятной щетиной лице. Заручьев, покусывая губы, тискал в кружку кулаком снег, а Ольхин думал, какой Иван Терентьевич хороший, умный человек и какой дурак он, Ольхин, психанувший из-за пустых слов слепой старухи. Он обязательно расскажет Ивану. Терентьевичу об этом, и как по своей глупости чуть не остался рядом с лейтенантом, и про лейтенанта в черной реке, и про пистолет – что теперь у них есть оружие, но расскажет обо всем потом, а сейчас будет слушать, как Иван Терентьевич ругается, и впитывать тепло, пока им не насытится!
Но лейтенанта вспомнил сам Заручьев:
– Суются – не знают куда, недоноски, да еще считают себя умнее всех. Замахиваться надо по силе, – Иван Терентьевич протянул Ольхину кружку с кипятком. – На, пей. Ты вот, как блоха, наскочил на меня, а я тебя, как блоху, – ногтем придавить могу, а вот, гляди ты, чаем отпаиваю. Или тоже начальство твое, лейтенант. Говорено было ему: не лезь, кишка у тебя тонка – через тайгу идти, пусти настоящего человека. Пошел… росомах накормить, те не брезгливые – и дурака приберут да выгадят.
Иван Терентьевич, вынужденный мириться с появлением Ольхина, мстил ему за это уверенностью в своей силе, презрительной жалостью, неоспоримостью своих обидных слов. Но Ольхин, слишком счастливый, чтобы обижаться за себя, почему-то обиделся за лейтенанта. Ему вдруг расхотелось рассказывать Ивану Терентьевичу об укачивающей лейтенанта черной воде и как легко поворачивается в ней тело. А Иван Терентьевич со снисходительной усмешкой присел рядом и, глядя в пламя костра, заслюнявливая горевшую боком сигарету, сказал потеплевшим голосом:
– Так-то, парень. Нужен ты мне как холера, но… куда тебя денешь теперь, живой человек все же. Теперь тебе только за меня держаться. Если я пропаду – и твоя судьба кончится, ни взад ни вперед дороги тебе не найти, да и замерзнешь опять, как шелудивый щенок. Вот уж не гадал, что связником разживусь, с которым не сел бы опростаться рядом, а приходится. – Он встал, потянулся – точно не знал, куда девать силу. – Ладно, сиди грейся, а я делом займусь. Правый ботинок у меня совсем развалился, так хочу из барсучьей шкуры что-нибудь вроде поршней или бродневых головок на ноги сообразить. По снегу не по земле, подюжат сколько-нибудь.
Растянув шкуру мездрой вверх, Иван Терентьевич насыпал на нее горячей золы из костра и стал втирать – обезжиривать. А Ольхин разулся, повесил сушиться портянки, потом, поглядывая искоса в сторону Заручьева, закурил. Он пытался перебить сигаретой вдруг зашевелившееся не в мозгу, а где-то в желудке, сосущее, как изжога, чувство тревоги. Он не закуривал уже несколько часов, первая же затяжка застлала сладким туманом глаза, но не прогнала тревогу. Ольхин уже не обольщался, не воображал, будто Иван Терентьевич радуется ему, как обрадовался он сам, как обрадовался бы по разумению Ольхина любой человек, встретив в тайге другого человека. Нет, нужен он ему как холера! Если он вздумает бросить Ольхина, тот действительно пропадет, сожрут росомахи. Ольхину вспомнился берег реки, синий снег и черный округлый предмет на черной воде. Нет, только не это! Пусть Иван Терентьевич оскорбляет его как хочет, даже бьет, он все вытерпит, только бы не остаться снова одному в тайге, уже испытав, чем это грозит! Надо как-то задобрить, залощить Ивана Терентьевича. Что, если пообещать украсть для него деньги, много денег? Не выйдет, Заручьев знает, что Ольхина и так ждет тюрьма, да еще – фрайер ведь! – может обидеться. Отдать пистолет? Больше отдавать нечего. Побоится взять: за пистолет – статья, да и зачем ему пистолет? Вдобавок он может подумать, будто Ольхин взял у лейтенанта не только пистолет, а еще и золото… Ха! Отдать Ивану Терентьевичу золото – вот что нужно сделать!