Текст книги "Это случилось в тайге (сборник повестей)"
Автор книги: Анатолий Клещенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 40 страниц)
Этого Шугин действительно не мог понять сразу. Долго соображал, что означает коротенькое слово. Никак – значит, не так и не так. Ни она к Усачеву и ни Усачев обратно сюда. Следовательно – врозь? Так, как он и предполагал, выходит? Послала баяниста к черту? Отшила?
– Настя, – начал он и остановился, задохнулся от нехватки слов. – Настя, я, конечно, уголовник, вор. Но с этим покончено, Настя…
Девушка устало, трудно наклонилась, подняла ведра.
– Не надо, Виктор… Ни к чему…
– Потому что вор, да?
– Не потому. – Настя опять поставила ведра, спокойно и рассудительно заговорив о том, что еще недавно не осмелилась бы поверять даже себе самой: – Ты ведь мне нравился, Виктор. Я сама это потом поняла, поздно… Когда уже… другой стал нравиться. Так получилось.
– Он же уехал…
Настя отозвалась, как отзывается эхо:
– Уехал… Хорошо, что уехал… Да ведь так не выходит, Виктор, чтобы от одного к другому… Я не бессовестная какая. Сам ты что подумал бы? И еще, – она вздохнула, спрятала зардевшееся-таки лицо, – ребенок у меня будет, наверное… Видишь, как…
Ни словом, ни жестом не выразил Шугин удивления или возмущения. Только сильнее, до боли в скулах, одному ему ведомой, сжал челюсти. На душе стало вдруг пусто, холодно. И почему-то неловко перед девушкой.
– Ясно, – сказал он, хотя мысли застлал какой-то туман, муть. – В общем, прощай. Пойду…
– Куда? – удивилась Настя.
Он заставил себя изобразить хотя бы некое подобие улыбки.
– Не одна Лужня на свете…
– Ты же на сплав… – начала было девушка и осеклась, поняв, для чего в действительности он приходил. – Прощай, Виктор.
Шугин мотнул головой, повернулся и размашисто, словно убегая, зашагал к конному двору, к дороге.
– Виктор!.. – испуганно крикнула вслед Настя в осеклась, сбилась, а потом заставила себя оправдать испуг: – Реки-то, Виктор!.. Не утони!..
– Доберусь, – не оглядываясь, бросил Шугин и, только пройдя несколько шагов, спохватился, что сказал это под нос себе, Настя не могла услышать. Решила, наверное, что не захотел ответить. Обернуться, помахать на прощанье кепкой?
Он не стал оборачиваться.
Ушел Витька Шугин. Скрылся из глаз, потерялся за придорожным ольшаником, голым, но достаточно густым, чтобы человек мог потеряться в нем. По крику сорок, поднявшихся вдруг над кустами, Настя угадывала, где он проходит сейчас. Тот Витька Шугин, чей приезд в Лужню столкнул Настю с чужой жизнью, стыдной и страшной. Тогда она испугалась. Не понимала, как могут существовать две разные жизни – тех пятерых и ее. Как можно жить не так, как она?
Теперь столкнулась с мерзостью в своей жизни. Перешагнула через страх, может без слез обернуться назад, на прошлое. Поняла, что нет двух разных жизней. Просто есть еще люди, поганящие жизнь. Одни – отравляют водочным перегаром, оплевывая, мешая с грязью. Другие – давят начищенными до зеркального блеска сапогами.
Настя вспомнила, что пошла по воду. Словно проснувшись, огляделась. Вокруг нее все осталось прежним, ничего не изменилось. Как и прошлой весной, где-то за излучиной чуфыкал тетерев. Так же мохнатился бредняк. Солнечный луч, изломавшись о незаметную капельку влаги на ветке березы, рассыпался огнецветными брызгами. Разве что стены барака чуть потемнели – прошел год. И еще прошло Настино бездумное время, вырасти пора из девчонок! И только.
Она попыталась улыбнуться, примиряясь с этим. Но улыбки не вышло, а в уголках рта обозначились две еле заметные складочки. Первые, но не последние.
Сороки за конным двором успокоились, перестали кричать.
29
Распутица начинается в апреле.
Сначала садятся, прижимаются к земле снега. Разноголосые ручейки начинают точить их, а плечистые косогоры словно бы стряхивают с себя одним махом и смотрят победно на еще заснеженные низины. Но и по догам и низинам устремляются уже не ручейки, не ручьи, а потоки. Не певучие, а ворчащие гневно. Им не терпится, они все дальше отталкивают белые берега друг от дружки, увлекая за собой слеги и мостики, уроненные с берега на берег деревья.
Проселки становятся болотами. Пудовые комья глины липнут к сапогам и конским копытам. Но и эти каторжные дороги ведут только к берегам рек и возомнивших себя реками ручьев.
Через два ручья – сразу за Чарынью и километрах в семи от деревни – Виктор Шугин перешел. Оба пугали его стремительностью ледяной воды, хлипкостью переброшенных через нее жердочек. Но Виктор выдрал из ближней изгороди кол, чтобы опираться, и они смирились.
За вторым ручьем потянулся сравнительно сухой участок дороги. Шугин заторопился, стараясь как можно скорее миновать его: по худой дороге можно было идти, ни о чем не думая. Она так выматывала, что для раздумий не оставалось сил. А Шугин не хотел ни о чем задумываться.
На девятом километре дорогу пересекла Лужня. Утром Виктор легко перебрался через нее. Река не суетилась подобно ручьям, не грозилась, не плевалась пеной. Без спешки, без суеты копила силу, вбирая в себя сотни ручейков и ручьев.
Шугин спустился к воде и закурил. Помахав спичкой, чтобы сбить пламя, посмотрел на противоположный берег. Каких-то, полсотни метров отделяло берег от берега. Две забереги, сажени по две шириной. Темный, как бы пропитавшийся водой, но безусловно крепкий еще лед меж ними. За пять или шесть часов льду ничего не сталось, а утром по нему можно было на тракторе ездить.
Забереги, правда, стали чуть-чуть пошире. По крайней мере у того берега, на котором курил Шугин. Концы двух жердей, им же проложенных со льда на берег, теперь купались в воде. Можно протянуть руку и достать их. Подтащить чуть ближе, благо берег пологий, а на льду жерди лежат с запасом. Не страшно и так оставить: подумаешь, сделать пару шагов по затопленным сланям! Сапоги резиновые, воды поверх жердей по колено не будет…
Бросив в воду окурок, Шугин поискал взглядом пень или сухую кочку, но увидел только расколотую ступицу от колеса. Ладно, можно и на ней посидеть. Торопиться ему некуда, почему бы не передохнуть? Путь долгий еще… Черт его знает, какой он длины, этот путь? Где кончится? Чем? Куда он вообще идет, Виктор Шугин? Непонятно!..
Он иронически усмехнулся и полез за новой папиросой. Разминая ее, покосился на колеблемые током воды концы жердей: мост неизвестно куда. Тот еще мост! Как он переходил по нему?
Мысли Шугина улетели к следующей переправе, что под самым Сашковом. Пожалуй, на Вижне забереги пошире! Конечно, шире! И наверное, унесло бревно, выручившее утром. Думать нечего, унесло!
– Распутица, – объяснил он сам себе и выпятил нижнюю губу, словно дразнился.
Дым папиросы отдал жженой бумагой. Шугин отшвырнул окурок, потом попытался плевком потушить его. Поднялся, засунул руки в карманы и, лениво волоча ноги, вернулся к воде. Долго смотрел на колышимые ею жерди. Выковырнув носком сапога округлый камешек, перекатил его, потом движением ноги швырнул в воду. Уже не объясняя, а как бы оправдывая что-то, повторил:
– Распутица…
И, рывком повернувшись, пошел обратно – прочь от реки, навстречу двум мутным тоненьким ручейкам, бегущим по размытым, с рыхлыми краями, колеям. И, странно, чем дальше он уходил, тем тверже, размашистее шагал, хотя выше по косогору размытая дорога не становилась лучше.
Когда расходится туман
1
Мир был беспредельно просторным, взгляд упирался не в четкие, хорошо различимые предметы, а в голубоватую дымку далей. За далями – опять дали, океан зеленых, синеющих к горизонту гребней – сопки. Наверное, они зыбились и текли, как волны реки, но разве что одна вечность могла замечать их зыблемость.
Генка не замечал, хотя ему вряд ли приходило в голову, что вечность и ом, Генка Дьяконов, не одно и то же. Его не поражала просторность мира – не видел иного, кругозор никогда не ограничивали каменные громады домов, красные огни светофоров не закрывали дорог. Только из книг, кинофильмов да рассказов бывалых людей Генка знал о городах, тесных и суетливых, как ульи.
В мире, окружавшем, его, никто не суетился, не спешил. Сама жизнь ратовала за неторопливость: загодя, зимой, следовало готовиться к весне, с весны – к зиме. В мае, пока не появилась мошка, рубили и сплавляли дрова, чтобы к октябрю просохли, стали звонкими. В феврале вязали сети, налаживали самоловы и катали сковородками дробь, хотя река вскрывалась иногда только к концу мая, так что табуны гусей пролетали, не дождавшись ледохода, не встречаемые выстрелами с чокуров – торосов на лобовых камнях шиверы.
Бакенщики – прежде их было пятеро – зиму и лето жили с семьями в трех казенных домах. Одни уходили, рассчитывались. На их места приезжали новые. Только Матвей Федорович Дьяконов и Петр Шкурихин как поселились над шиверой семь лет назад, так и присохли здесь. Год за годом грозились уехать, плюнуть на низкооплачиваемую работу и на самого Мыльникова, начальника службы, но Генка-то знал, что все это были только слова, попытки набить себе цену. Ни Матвея Федоровича, ни Петра дымом не выкуришь отсюда, конечно! Где еще будет у них возможность жить так вольготно и так безбедно? Покосов и земли под огороды сколько хочешь, река полна рыбы, мясо и пушнина по тайге ходят, иной раз чуть не возле избушек. И никаких тебе указчиков, сами себе указчики да хозяева.
Матвей Федорович, отец Генки, был после войны колченог, но все еще могуч, ловок. Даже сохатых по настам гонять пробовал, подвязывая лыжу к деревяшке, а в лодке и вовсе забывал про свою колченогость.
Шкурихин за семь лет переменил двух жен, но, хоть и говорится, будто бы ночная кукушка дневную всегда перекукует, ни одной не позволил сбить себя, уговорить на переезд в район или в леспромхозовский поселок, на другой берег. Посмеивался, что ширина реки всего три километра: если в кино охота либо поточить лясы, одно удовольствие переплыть ее или по льду перебежать, хоть жир баба сгонит маленько. Он и сам частенько наведывался в леспромхозовский клуб, а еще чаще – в леспромхозовский ОРС, за водкой. Пьяный, играл на гармошке, привалясь к ней ухом, да, по собственному выражению, "гонял бабу", уча сговорчивости.
С прошлой весны чаще других в леспромхозовском поселке бывал Генка: посмотреть новый кинофильм или потанцевать с девчонками, переменить книги. Какой-то час ходу на моторке, бензин казенный. Раньше Матвей Федорович иной раз не позволял брать лодку, но, с тех пор как Генка тоже стал бакенить, уже не перечил. Немногим больше сына зарабатывал он теперь, бригадир Матвей Дьяконов, а работал меньше. Сын при случае мог и напомнить об этом.
Когда река вставала, начальник службы обстановки Мыльников освобождал Генку от работ по углублению фарватера. До весны, пока тот, закончив учебу, не возвращался из интерната. Без него открывали на реке навигацию, выставляли бакены, белили створы. Генка приезжал на готовенькое, по чистой воде, уже начинающей убывать. Последним приступал к работе и первым заканчивал ее осенью, торопясь к началу занятий.
Если кто-нибудь из бакенщиков – конечно, не Матвей Федорович и не Петр Шкурихин – выражал недовольство, Мыльников отшучивался:
– Он летом за все с лихвой отработает, вон у него плечи-то какие!
Действительно, плечи у Генки были широки на диво. Пожалуй, только Шкурихину уступал в силе – тот один ворочался с якорями для бакенов, по шести пудов сохатиного мяса зараз вывозил на парте через хребты.
– На твоем месте, Генка, у меня бы от девок отбою не было, – говорил он, без зависти оглядывая тонкую в поясе фигуру и льняной чуб, падающий на мальчишеский чистый лоб. – Табунами бы ходили за мной. – И то ли в шутку, то ли всерьез стращал: – Смотри, Клавку мою отобьешь – в шивере утоплю. С самым большим якорем.
Генка не шибко интересовался девчонками, да и было их, таких, которыми стоило интересоваться, одна или две на весь леспромхозовский поселок. За жену Шкурихин мог и вовсе не беспокоиться. С ума сошел Генка Дьяконов, что ли? На кой черт ему замужние бабы сдались?
В этом году Генке пришлось здорово опоздать на работу: выпускные экзамены кончились только в половине июня. На пост заявился в форменной фуражке с "крабом", купленной у какого-то старшины катера за несколько килограммов присланной отцом сохатины, и в тельняшке. Привез аттестат зрелости, содержанием которого никто не поинтересовался, не похвалил – как и не ругали когда-то, что по два года сидел в шестом и девятом классах. Нарядную фуражку он повесил над койкой, на подоконнике стопочкой уложил книги: "Пособие для работников судоходной обстановки", "Морской волк" Джека Лондона и несколько зачитанных повестей про легкомысленных шпионов и удивительно мудрых контрразведчиков. Листая одну из них, Петр Шкурихин выронил фотографию девушки в низко надвинутом берете и нескромно прочел на обороте: "На память Гене от Люси".
– Ничего деваха, – сказал он поощрительно.
Генка небрежно махнул рукой и забыл о фотографии. Некогда было вспоминать, да и не о чем.
Распахнув окно, щурясь от нестерпимого блеска отражаемого водой солнца, он жадно, долго смотрел вокруг. Ничто не изменилось за зиму, как не изменялось и за все прежние зимы. Противоположный берег, казавшийся невесомым и нематериальным, плыл по расплавленному металлу реки. За ним синели хребты сопок, очерченные спокойными, нечеткими линиями. Над сопками бело-розовые, очень высокие облака, похожие на оброненные сказочными лебедями перья, упорно не желали падать на землю. Они падали в воду. Упав, не тонули, не порождали круговой ряби, как это делали даже легчайшие бабочки, а вода не могла унести их, как уносила бабочек.
Берег, на котором находился пост, справа заканчивался темно-зеленым, заросшим тальником мысом, а слева упирался в серые диабазовые скалы, лезущие одна на другую и в небо. Там, где они обрывались в воду, заступая удобный галечный бечевник, начиналась шивера.
Отсюда, из окна, или с берега под окном вечно седые буруны казались нестрашными и не очень шумными. Но Генка знал, что такой шивера представляется только смотрящим на нее по току воды.
В самой шивере вода бесилась и клокотала, брызгаясь пеной, показалось, играла камнями, словно кипящий ключом кипяток – попавшими в котел песчинками. На самом деле камни всегда оставались неподвижными.
Если уплыть ниже шиверы и оглянуться, она в зависимости от погоды смеялась или скалилась злобно, показывая черные зубы камней из-под седых усов пены. В тумане, укрывавшем ее по утрам, шивера ревела глухо и угрожающе, как обиженный зверь. Немногие старшины отваживались тогда проводить караваны через шиверу. Ниже или выше шиверы отстаивались на якорях, ожидая, пока туман разойдется.
К левому, скалистому, берегу жался узкий фарватер, обставленный вехами и бакенами. Вехи непрерывно ныряли, показывая только верхушки – белую и красную, увенчанную метелкой. Стремительная вода забавлялась ими. Но о плотики бакенов, еще называемые "щуками" или "наплавами", воде приходилось резаться на две струн, как бы обходить их. У реки недоставало силы сорвать бакены с многопудовых якорей, разбить о камни. Сорвать бакен могла только "матка" – достигающая иногда полукилометра в длину сплотка тысячи кубометров леса. Неуклюжая, медлительная, никому не уступающая дороги, в пороге или в шивере "матка" становится особенно непокорной. Редкий лоцман-плотогон похвалится, что не потерял за навигацию ни одного пучка леса, проводя "матку" через шиверы. Тем, что не сорвал по пути ни одного бакена, не может похвастаться ни один. Как правило, после прохода "матки" бакенщики проверяют обстановку фарватера. Как правило, им приходится ставить новые бакены или водворять на места сдвинутые.
– Часто нынче "матки" гоняют, Петр?
Шкурихин вылил в стакан остатки мутной, густой браги, выставленной матерью по случаю приезда Генки, и, заблаговременно морщась, сказал:
– Гоняют…
Выпив, опять поморщился, потом потянулся к шаньгам с черемухой, горкой уложенным прямо на столе. Долго выбирал такую, чтобы побольше начинки.
– Павел Ильич их через шиверу провожает, "мат-ки"-то. Как и в прошлом годе. Живой еще, скажи ты, черт старый! – с пьяным восторгом, ни к кому не обращаясь, пробурчал Матвей Федорович и неожиданно заорал: – Марья! Давай браги еще нацеди, в туесе гуща одна. Не видишь?
Локтем он столкнул порожнюю бутылку из-под спирта. Глядя, как медленно откатывается она по цветастому половику, со вздохом облизнул обметанные белым губы.
– Может, еще за одной смотаться, а, дядя Матвей? – спросил его Петр. – Сплавать, что ли? Мы бы враз с Генкой. И на переметы бы заскочили, за свежей стерлядкой.
– Вывернетесь еще, упаси бог, пьяные-то! – запричитала Генкина мать, а Матвей Федорович сказал:
– Будя. Марья бражки подаст.
Неловкими пальцами пытаясь набить трубку, просыпая на стол махорку, стал невразумительно жаловаться сыну:
– Теперя не шибко выпьешь. Я, да ты, да Петро. Трое остались, и то потому, как на шивере опасное место. Теперя, брат, бакенщики на самоходке плавают. Бригада! От Каменки бригада, ниже сюда опять же бригада. Курсируют. Понял теперя?
Генка, повеселевший от спирта, отмахнулся беспечно:
– Понял, батя. Пускай курсируют. Наше какое дело?
– Не скажи, есть дело. Прежде надо нам переметы посмотреть или сохатиные ямы – мы с тобой и пошли. Потому еще окромя трое. Могут сами бакен поставить? Вполне могут. А двое уже не могут, ежели на шивере. Привязал Мыльников, сволочь. Без веревки к берегу привязал!
– Я в Костюхину избу перебрался, – сказал Петр. – Костюха-то из бакенщиков в гидрологию ушел, пост у них теперь в устье Ухоронги, приборы всякие. Один есть, "самописец" называется, уровень воды и температуру, что ли, отмечает. Только ленту бумажную менять надо. А в Тошкиной избе мы и печь разобрали – коптильню делали с твоим батей. В общем, полный погром у нас. Половину постов совсем Мыльников разогнал.
– Хоть фонари зажигать не надо, сами загораются! – решил утешить его Генка. – Помнишь, как раньше? Вечером – зажги, утром – гаси. Попрыгали бы втроем!
– И без зажи́ги фонарей попрыгаешь. Подожди, "матки" скоро одна за другой пойдут. Самая сплотка сейчас.
– Плевать, Петро! Справимся!
– Справимся, – согласился тот. – Давай тяпнем еще по стакашку, раз Григорьевна долила туес?
– Ну ее, эту бражку! – сказал Генка. – С нее голова болит после. Пойду посмотрю лодки. Моторку-то одну Мыльников нам оставил?
– Нет, две. На случай, если у которой мотор вдруг забарахлит.
– Тогда жить можно! – обрадовался Генка.
Петр, почти не захмелевший, ловко бросил в рот папиросу, придавил засверкавшим стальным зубом. Нашаривая в кармане спички, сказал:
– Жить всегда можно… – Стиснутая зубами папироса вынуждала чуть-чуть шепелявить. Прикурив, он вынул ее изо рта и закончил: – Если жить можешь. Ладно, мне надо дольник разбирать. Комом покидал вчера в лодку, леспромхозовских ребят в тумане за рыбнадзор принял.
Генка, любуясь, проводил взглядом широкую спину, почти заслонившую дверной проем. Ему нравилось слушать спокойную речь Петра, бывать с ним рядом, выполнять его приказания. Даже в звериной пластичности походки, в манере чуть закидывать голову старался подражать ему. Семь лет назад этот цыганистый, горбоносый парень навсегда покорил Генку Дьяконова.
Он впервые пришел в их дом – в этот самый дом, тогда еще не обжитой, совсем новый. В те времена Петр Шкурихин, их новый сосед и новый товарищ отца по работе, был еще холостым. Он попросил Генкину мать принять "на хлеба" его и двух лохматых собак да бельишко кое-какое простирывать пару раз в месяц.
– Договоримся?
– Договориться бы можно, – ответила мать, – да только сам не захочешь. Ведь на новом месте, милой! Ни огорода путнего – одну картошку посадить успели, ни скотины, чтобы на мясо прирезать. Только что одно молоко…
Петр весело заулыбался.
– Нашла о чем горевать! Мяса, мать, собаки в тайге сколько хоть найдут, рыба и вовсе под боком. Убить или поймать – наше дело, твое – наварить, да нажарить, да насолить. Ну и на стол подать.
– Добытчик-то у меня эвон какой, видал? Об одной ноге. Немного напромышляет.
– Без него, мать, управимся. Вот с парнем твоим… – Острым, только что выбритым до синевы подбородком Петр показал на Генку. – Разве не добытчик?
Генка вспыхнул, думая, что гость смеется, а мать махнула рукой.
– Годов через десять, может, и в дом принесет, а пока – все из дому. Малой он еще, Петенька! Тринадцатый пошел…
Петр, словно дивясь услышанному, с ног до головы оглядел Генку. Тот закусил губу, ожидая новой насмешки, но гость сказал без улыбки:
– Обижаешь сына, Григорьевна. Подожди маленько, обзнакомимся мы с ним – свое докажем.
И Петр Шкурихин, как равный с равным, заговорил с Генкой, что надо будет нм заездок с осени поставить на Ухоронге, километрах в десяти от устья, а завтра-послезавтра подновить старую поскотину в болоте, пару петель повесить – сохатые там, что твои коровы, все крутом истоптали.
С памятного того вечера Генка хоть в огонь, хоть в воду пошел бы за Петром Шкурихиным, а потом понял, что и впрямь можно куда хочешь идти за ним. Везде проведет, отовсюду выведет!
Недели не прошло после знакомства, а они уже приплавили с грязей, что на притоке Ухоронги – Векшином ключе, бочку сохатины. Матерый бычище залетел в петлю. Честно говоря, Генкиных только и забот было, что вырубил да принес десяток жердей, когда налаживали городьбу. Но Петр, неохотно рассказывая о подробностях, говорил: "Мы со связником".
Рыбачили с поплавнем, добывали пастями глухарей. Что ни год, перегораживали заездками речку Ухоронгу, и, приезжая домой на каникулы, Генка с гордостью слушал Петровы отчеты:
– Ну, связчик, хариусов центнера четыре удалось взять, с центнер тайменя да ленка. Кабы шуга не поторопилась забить корыто, еще столь же бы взяли!
Благодаря Шкурихину Генка и впрямь стал добытчиком. Правда, когда Петр женился, зажил своим домом, в большинстве случаев стал обходиться без него. Но если приглашал в напарники, добытое делил честно, на две равные доли, никогда не спираясь на молодость и неопытность товарища. Наоборот, останавливал, когда тот накладывал не по силе ношу, показывая свое удальство, или хотел поступиться в пользу Петра лучшей частью добычи.
И мясо и рыбу добывали воровски, таясь от чужих глаз, но это, пожалуй, привлекало больше всего. Кто-то писал грозные законы, караулил на таежных тропах, старался неожиданно вынырнуть из тумана на быстроходной моторке или нагрянуть с обыском. А они с Петром смеялись над ними. Они были сильнее и проворнее, Генка Дьяконов и Петр Шкурихин. Плевали на все рыбнадзоры и охотинспекции!
Правда, в первые годы беспокоили их не часто: ловить красную рыбу вопреки запретам считалось привилегией бакенщиков. Мол, и не уследишь за ними, и то учесть надо, как людям кормиться, – заработок больно уж невелик, рыба на реке держит.
Когда стали поджимать, Петр изменил тактику. Научился ладить с инспекторами, с милицией – черт, он со всеми мог ладить! Как правило, работники рыбнадзора заезжали к нему ночевать. Тогда Шкурихин заводил моторку и уплывал в леспромхоз за спиртом. А утром, после отъезда гостей, кликал иной, раз Генку:
– Помоги перемет разобрать. Рыбнадзоровские у кого-то наверху отобрали, совсем новый.
Знал, что уж Генка-то умеет держать язык за зубами.
2
В тумане, белом и плотном, как вата, незвонко провыла сирена. Увидеть что-либо немыслимо, но Петр Шкурихин, вывешивавший показатели глубины, спрыгнул чуть не с половины мачты и сказал уверенно:
– Пассажирский кричит, "Ласточка". Ей туман не туман – один черт. Нюхом, что ли, капитан фарватер угадывает?
Генка подвинулся, давая ему место на короткой скамеечке. Петр сел, вытащил мятую пачку "Байкала" и принялся чинить порванную папироску. Утро уступало дорогу дню, туман уже начинал рассеиваться, редеть. Из-под широкого листа подорожника, усыпанного мелкими бисеринками влаги, неохотно вылез толстобрюхий кузнечик, зябко потер над спиной лапки и, решившись, ускочил за куст жимолости. Там он попробовал застрекотать, но сразу умолк.
– Попытать за хариусом сходить на Ухоронгу? – Генка вопросительно покосился на Петра. – Как думаешь? Если на обманку худо еще берет, можно на кузнецов попробовать.
Петр помолчал, раскуривая папиросу. Только убедившись в качественности ремонта и сплюнув попавший-таки на язык табак, вспомнил, о чем спрашивали.
– Только и остается теперь – по речкам за хариусом. Стерлядка, брат, жжется нынче! – Он перехватил недоумевающий взгляд Генки и пояснил: – Рыбнадзор новый объявился, Кондратьев по фамилии. Водку не пьет – говорят, язва у него, что ли. Ну и вообще… с паршивым характером.
– Сволочь?
– Не поймешь. Сам вроде не против самоловов – говорит, не их, а поплавки запрещать надо. Да это и верно, конечно, в поплавень стерлядка чуть не двухвершковая набивается, а на самолов такую редко поймаешь. Что поплавнями весь молодняк переводят, это так и есть. Но ведь он, гад, Кондратьев, и самоловы почем зря шерстит. Я, мол, не против, но закон предписывает. Закон!
Петр выплюнул это слово, вместе с папиросой, завонявшей горелой бумагой, раздавил обутой в новый бродень ногой.
– Обманем! – самоуверенно усмехнулся Генка. – Черта лысого в тумане поймает!
Туман над шиверой, куда он показал кивком головы, отчего великоватая форменная фуражка передвинулась к затылку, сызнова начал уплотняться. Потом из шума воды в шивере выделился шум работающего двигателя. Тоже белый и призрачный, теплоход перед самым бакеном вылез из белой призрачной мглы и снова смешался с туманом. Только красный шар бакена, прыгая на поднятой волне, словно бы кланялся ему вслед – провожал добрыми пожеланиями.
– Молодчик! – похвалил капитана Шкурихин.
– Многие в туман плавают, Петро. Не он один.
– Сравнил тоже! Катера плавают – это другое дело. Ну, груз, ну, команда. А тут, в случае чего, за живых людей отвечаешь. Так пойдешь на Ухоронгу? – вдруг вспомнил Шкурихин.
– Может, пару переметов замечем, пока туман?
– Рыба плохо что-то попадать стала, товарищ. У меня три дольника стоят пониже трав, сегодня вытащить думаю. Чтобы не гноить зря.
– Пойду по хариусов, – решил Генка.
Опять завыла сирена, на этот раз где-то выше по течению. Под слоем тумана, уже приподнявшегося от воды, показался приземистый корпус катера, – казалось, будто на мачтах и на рубке он тащит за собой облако. Видно было, как с кормы к носу, опираясь на полосатую наметку, прошел босоногий человек очень маленького роста в сером клеенчатом плаще. Катер развернулся, явно направляясь, к берегу, мотор сбавил обороты.
– Черт кого-то несет, – пробурчал Петр и неторопливо зашагал вниз, к воде.
– Батя! Катер пристает зачем-то! – крикнул Генка в открытое окно дома и, не слушая, о чем спрашивает Матвей Федорович, побежал за Петром.
Подрабатывая на малом, катер, обогнув травы, подошел к самому берегу, ткнулся штевнем в песок. Неказистый с виду, мышиного цвета, он несправедливо именовался "Альбатросом". Вся кормовая часть была завалена конструкциями из толстой проволоки, завернутыми в брезент тюками, рюкзаками и ящиками.
– Прибыли, товарищи! – крикнул кому-то невидимому человек в плаще и, подобрав полы, невежливо повернув Генке с Петром обтянутый лыжными штанами зад, лёг животом на борт. Свесив ноги, пытаясь достать ими до воды, смешно заперебирал пальцами.
– Прыгай валяй! – хохотнул Петр.
Человечек послушался, оттолкнулся локтями и тяжело спрыгнул в мелкую воду, тонким голосом ужаснувшись:
– Ой!
Выходя на пологий берег, он после каждого шага брезгливо встряхивал ногой, рассыпая брызги, и снова осторожно ступал в воду. Выбравшись на сухое, вытер каждую ногу о штанину другой, с трудом удерживая в равновесии тучное тело, протер носовым платком роговые очки и только после этого сказал:
– Здравствуйте!
Ответил ему только Генка.
– Экспедиция, что ли? – спросил Петр, забывая ответить на приветствие.
– Геологи? – от нечего делать поинтересовался, в свою очередь, Генка, уверенный, что, безусловно, геологи.
– С вашего разрешения – паразитологи. Вера Николаевна! Сергей Сергеевич! Эля! Пора выгружаться наконец! – вдруг заорал он, поворачиваясь к катеру.
От дома, постукивая деревяшкой по закаменевшей глине крутой тропинки, спустился Матвей Федорович. Привычным жестом выколачивая о деревяшку свою трубку, спросил брюзгливо:
– Чего надоть?
Человечек не обратил внимания на его тон. Он дождался, пока из кубрика появились еще трое, одетые в одинаковые коричневые брюки и куртки, скомандовал им:
– Начинайте выгружаться, друзья! Сколько можно задерживать катер? – И только тогда, приподняв соломенную шляпу, обратился к Матвею Федоровичу: – Хотим у вас обосноваться на месяц или на полтора. В пустом доме. По разрешению товарища… э… э… Мыльникова. Будем заниматься вопросами борьбы с кровососущими насекомыми, с вашего позволения…
– Хм… – сказал Матвей Федорович.
– Вы нам покажете, какой из домов можно занять?
– Вон тот, средний, в котором стекло выбито, – ответил вместо отца Генка. – Ну, да со стеклом придумаем что-нибудь. Хуже вот, что печка разломана.
– Ничего, мы морозоустойчивые! – закричали с катера звонким девичьим голосом. – Правда ведь, Михаил Венедиктович? Вообще – долой печки!
Петр, как показалось Генке, кинул неодобрительный взгляд в его сторону и, отпихнув с дороги обломок весла, пружинисто зашагал вверх по тропке. Матвей Федорович, вытянув перед собой негнущуюся деревяшку, уселся на некрашеный запасной бакен.
Кто-то невидимый за огромным ворохом белого полотна подошел к носу катера.
– Михаил Венедиктович, принимайте колокола!
Генка вытаращил глаза, а босоногий всплеснул руками, потом замахал ими, словно отталкивая предлагаемый ему сверток.
– Эля, не безобразничайте! Пусть Сергей Сергеевич, я не могу босиком лезть в воду, тут такое дно… – Он смешно запританцовывал, не сходя с плоского камня, на котором стоял.
– Я возьму, – успокоил его Генка и, забредя в воду, крикнул: – Давайте!
Белый ворох заколебался, начал клониться вниз, как огромный цветок на тонком коричневом стебельке.
– Держите?
– Держу, – подставил раскинутые руки Генка. Тогда ворох упал в них, распустился еще больше, лишая возможности видеть что-либо.
– Вот спасибо-то вам! – поблагодарили сверху.
Осторожно ощупывая ногами дорогу, Генка вышел на берег и приостановился, не зная, что делать дальше.
– Пожалуйста, не кладите на песок. На траву, пожалуйста, вон туда! – поучал тонкий голос Михаила Венедиктовича, и Генка про себя чертыхнулся: разве он видит, где песок, а где трава? Соображать надо, что не видит. Сделав наугад несколько шагов, опустил руки. К счастью, проклятые тряпки угадали именно на траву.
Трое в коричневом перетаскивали имущество на нос катера. Потом один из них, довольно легко спрыгнув в воду, помог перебраться на берег черноволосой девушке, и та объявила все еще стоявшему на камне босоногому: