Текст книги "Это случилось в тайге (сборник повестей)"
Автор книги: Анатолий Клещенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 40 страниц)
Чтобы не вскрикнуть, Настя придавила зубами край одеяла: между ней и Борисом стоит Шугин! Уголовник, бандит, которому ничего не стоит ударить ножом, убить! Вот от кого надо прятать счастье!
Все, все словно осветилось вдруг и в этом, другом, свете стало объяснимым, даже не требующим объяснений. Столько времени ходила по краю пропасти, не видя ее! Не боясь, не подозревая правды! Одна-одинешенька оставалась с Шугиным в бараке, в Сашково ездила по безлюдной дороге!.. Слепой, что ли, была раньше? Хорошо, что Борис умный, все видит и понимает. За неё боится, её бережёт!
Тревога растворилась в темных волнах набегающего сна. Вдруг стало удивительно радостно и спокойно, как будто широкая спина Бориса заслонила от всех тревог, от всех сомнений. Как на короткой белой дороге в черном лесу, когда Борис шел впереди, принимая на себя удары швыряющейся снегом метели.
19
Виктор Шугин плевать хотел на все комплексные бригады леспромхоза. В особенности на усачевскую. Но во-первых, этот фрайер с баяном обошел его, Шугина, тем, что теперь нельзя учесть личную выработку Усачева. Разве Виктор не понимает, что такое работа комплексным методом? Как говорится, не первый год замужем – понимает! Если в бригаде трелевщикам нечего возить, они встанут на валку. А потом, когда лес на складе, поди разберись – сколько напилил Усачев, сколько – еще кто-то. Общий котел. Комплекс. Во-вторых, Усачев теперь может давить понт: доверили бригаду, начальником поставили! Молодчик, умеет жить! Может!.. А в-третьих. Виктор слышал, как Тылзин говорил Сухоручкову: „С Латышева, брат, организацию производства спрашивают… А Борька что же?.. Опыт опытом, а единственный подходящий парень…“ Значит, его, Шугина, подходящим не считают? Ладно!
Потушив о подоконник папиросу, он покосился на Стуколкина. Тот ковырял шилом валенок, лениво переругивался с Воронкиным из-за ничего, чтобы убить время.
– Слушай, Никола! – Виктор дождался, пока Стуколкин к нему повернется. – Ты заполнял наряд. Не посмотрел, как там культбригада рогами упирается? Сколько они вывезли сегодня?
– Усачев-то? Черт их знает…
– Должен ты им, что ли? – спросил Костя Воронкин, поднимаясь из-за стола. – Или своих кубиков мало?
Шугин закурил новую папиросу.
– Хотел украсть у них сотню осиновых баланов, а тебе толкнуть. По червонцу бревнышко. Возьмешь? – он деланно рассмеялся.
– Цыгану продай. Он всю дорогу пугает, что воровать завязывает. Будет лесом барышничать. Ты ему по червонцу, а он – по два.
– Тебе для гроба даром подкину, если подохнешь. Деловой сосны, первый сорт. На радостях! – пообещал Стуколкин.
Виктор потянулся, изображая полное душевное спокойствие. Неторопливо выпустив кольцо сизого дыма, сказал:
– А ведь нам, братцы, не светит вся эта заваруха с бригадами. Надо соглашаться на комплекс.
– На что он тебе сдался? – равнодушно поинтересовался неразговорчивый Ангуразов.
– Тошно тебе без него, да? – подхватил Воронкин.
Виктор решил ответить Воронкину:
– Как без него, так и с ним. Одинаково. Просто неохота, чтобы в нос тыкали фрайерами. Надоело. Всю дорогу тебе на кого-то показывают. Каждая псина думает, что ты способен только по тюрьмам сидеть.
– Из каждой такой псины я способен двух сделать. Или четырех! – поиграл бицепсами Воронкин.
– И заплыть по новой… – сказал Стуколин.
– Точно, – беззлобно усмехнулся Ганько. – По семьдесят четвертой. Ты же натуральный хулиган.
Это была обычная трепотня, обижаться не стоило. Воронкин засунул в проймы застиранной майки большие пальцы и, перебирая остальными, как при игре на пианино, выпятив грудь, заявил с подчеркнутой шутовством гордостью:
– Извините. Майданник, а по-фрайерскому – специалист по освобождению пассажиров от лишнего багажа.
– Был! – Николай Стуколкин швырнул валенок под койку. – Был, Костя! Сейчас ты – натуральный работяга. Лапки в трудовых мозолях.
– Еще буду, Никола! – пообещал тот.
– Трудиться не нравится?
Зажмурясь, сморщившись, словно раскусил что-то очень горькое или кислое, Воронкин отрицательно закрутил головой.
Стуколкин даже не посмотрел в его сторону:
– Валяй. Два раза украдешь, на третьем сгоришь…
– Чего ты меня пугаешь? – закипая, срываясь на обычную в таких случаях показную истерику, шагнул к нему Воронкин. – Хочешь, чтобы я всю дорогу ишачил, как теперь? Да?
Пожав плечами, Стуколкин спросил не его, а Шугина:
– Разве пилить такие же баланы под конвоем в оцеплении не называется ишачить? Наверное, теперь это называется „воровать“?
Шугин не ответил: Воронкин не дал ответить. Заговорил, брызгая слюной, нервничая всерьез:
– Слушай, Витёк, что ему надо, падлюке? Если бы я боялся риска, я не был бы босяком. Был бы фрайером.
– Прижали, гады! – неожиданно изрек Ангуразов. – Не те стали времена. Не кормят даром начальнички…
– Можно еще прокантоваться, Закир!
– Можно, конечно! – бездумно, из солидарности только, согласился тот.
Упираясь пяткой в край табуретки, Стуколкин подтянул к подбородку колено, пухлое в ватной штанине. Как на подушку, положил на него лохматую голову.
– Мне наплевать, – сказал он, успев в паузе глазами пробежать по всем лицам, – что вы думаете делать. Как хотите. Я всю дорогу воровал. Всю дорогу жулик. Кто-нибудь скажет „нет“?
Все выжидающе молчали.
– Я всегда приду к ворам, и мне не начистят рыло. Я всегда поделюсь с вором последним куском хлеба. Но сам я воровать кончил. Кончил внатуре…
– Твое дело, – поднял и опустил плечи Воронкин.
– Каждый имеет на это право, – как всегда, согласился с ним Ангуразов.
– Может быть, – после паузы продолжил Стуколкин, – кого-нибудь из вас босяки спросят за Цыгана. Почему Цыган завязал? Я могу объяснить… – он опять сделал паузу, а потом, рубя фразы: – Я не стал честным. Просто научился считать, что за каждый месяц на воле тянул два года. Ишачил меньше, чем ишачили там фрайера. Но ишачил…
Он закурил, пальцы его вздрагивали, дважды сломал спичку.
– На воле теперь не разгуляться, братцы! Не то время. Украл – и сиди в хате, втихаря пей водку. Вылез на улицу – берегись выкинуть лишний червонец. Иначе сразу попадешь. Прописал паспорт – участковый спросит: где работаешь? Не прописал – дворник стукнет участковому. Лучше без несчастья заработать грошей на ту же пьянку и не оглядываться… Конечно, украсть можно больше. И легче… – Он усмехнулся, сделал пару затяжек. – Идешь на дело, думаешь: пройдет! Знал бы, что наверняка сгоришь, – не пошел бы! Так, Костя?
– Допустим, что так…
– Хватит. Не хочу сам себе лепить горбатого. Раз пройдет, а на другой или на третий прихватят… Я – вор. Вор! Поняли? С огольцов воровал, чтобы не ишачить. Но за месяц жизни на воле два года пилить лес или котлованы рыть мне не по климату. Это и на свободе можно. Здесь я хоть сам хозяин себе. Захочу – соберу шмотки и айда! Кто меня остановит? Короче говоря, Цыган больше не ворует! Не желает быть фрайером!
– Ишачить никому не хочется… – сказал Воронкин. – Дураков нет.
– Есть, – усмехнулся Стуколкин, пытаясь поймать бегающий взгляд парня. – Ты. Хочешь не ишачить и всю дорогу ишачишь. Как последний рогач.
– Иди ты… – по привычке хотел было выругаться Воронкин, но умолк. Ничто не подмывало ругаться. Лениво, с показной беспечностью, прошел к койке. С маху плюхнулся на нее, задрав ноги на спинку. – Развел баланду, как гражданин воспитатель… – пробурчал он.
Остальные молчали.
Потом заговорил Шугин. О том, что его интересовало. Он обращался к Стуколкину и Ганько, вместе с которыми работал. Но темное чувство единой судьбы, порожденное рассуждениями Стуколкина, объединяло сейчас всех пятерых.
Шугин спросил, как бы примиряясь с необходимостью:
– Так что, братцы? Переходим на комплекс? Да?
Рядом с тревожной, давящей грудь чернотой тупика и бродящим в этой черноте призраком выхода из него вопрос Шугина был таким ерундовым, таким легко разрешаемым. А, не все ли равно? Стоит ли говорить об этом?
– Можно, – буркнул Ганько, торопясь к своим невеселым мыслям.
Но Николай Стуколкин уже перешагнул через сомнения и поиски. Он мог разрешить себе интересоваться мелочами:
– Мало людей – трое.
– Добавят, – сказал Шугин.
Стуколкин поморщился:
– Добавят каких-нибудь чертей – не обрадуешься. Будут придуриваться. За фрайеров спину, ломать – тоже на черта мне такие роги!
– А Костя с Закиром? – движением головы показал Ганько.
Воронкин ответил не сразу, но ответил. За себя и за Ангуразова:
– Ладно, давайте в куче. Без фрайеров.
Нельзя было оттолкнуться от людей, хоть в какой-то степени близких, остаться в одиночестве. А в его несогласии услышали бы именно это. Особенно сейчас, после исповеди Николая Стуколкина. Зачем портить отношения? Один черт, как работать…
Шугин предупредил:
– Вкалывать придется на совесть, Костя!
– Знаем, – все так же глядя в потолок, кивнул Воронкин. – Что же я, по-твоему, с босяками буду работать – и темнить? Что я за псина тогда?
– Да я так, к слову! – успокоил его Виктор.
– Три месяца до весны осталось, кореш! – добавил свое утешение Ангуразов. – Быстро пролетят. Там – все по шпалам с котелком…
– Цыган останется, – мигнул ему Воронкин, показывая на Стуколкина.
– Уеду! – опровергнул тот.
– К теплу поближе, где гроши растут на пальмах?
Николай не ответил. Глядя мимо него, заботливо напомнил Шугину:
– Коня надо подходящего просить. С таким, как вороной мерин, пропадешь…
Так организовалась еще одна бригада малого комплекса. Четвертая на участке.
Виктор отправился к мастеру – договариваться. Тот оказался на конном дворе. „Кстати“, – подумал Шугин, вспомнив наказ Стуколкина, и подался промятым в свежем снегу следом.
Мастер и Иван Яковлевич осматривали тылзинскую кобылу Ягодку, напоровшуюся ногой на сук. Третий день лошадь была „на бюллетене“.
– Решили работать комплексом, – с ходу доложил Виктор. – В общем, организуем бригаду…
Фома Ионыч особой радости по этому поводу не выразил. Смущало, что бригада будет состоять только из „блатяков“. Опять одни, сами по себе. И главное, приходится им доверить коня. Конь – тварь бессловесная, не придет жаловаться. А доброго отношения к беззащитной скотине от головорезов ожидать нечего.
Но Шугин отказался от коновозчика, которого хотел сосватать в бригаду мастер. Сказал твердо: будем работать впятером.
– Штука! – задумался Фома Ионыч. – Боюсь я вам коня выделять. Замордуете вы его.
Шугин начинал злиться; но тут – вовремя – вмешался Иван Тылзин:
– Маленькие они, что ли, Фома Ионыч? Людям на коне работать, зачем же они его уродовать станут?
Тот недовольно метнул в его сторону двух солнечных зайчиков со стекол своих очков. Покрутив головой, словно выискивал место, куда увести Тылзина для объяснений с глазу на глаз, обескураженно махнул рукой:
– Ты пойми, Иван Яковлевич. Конь не машина, коню отношение надо. А они? Разве они по-человечески могут – такие?
Руки Виктора Шугина сами собой метнулись кверху, судорога свела пальцы. Усилием воли заставив, как ему показалось, окаменеть сердце, он сдержался. Процедил через стиснутые зубы:
– Был бы ты помоложе, подлюга… Рук марать неохота. Уйди, гад! Сгинь!..
Между ними встал Тылзин.
Зачастил испуганно:
– Витька! Витька! Брось! Брось! – И видя, что Шугин опустил руки: – Вот так, вот и молодец!..
Иван Яковлевич совершенно растерялся: что говорить дальше, как говорить? Мастер оскорбил парня, ударил в больное место – Тылзин угадывал это. Но мастер есть мастер, да еще старик. А. Шугин на него с кулаками, с матом. Как можно?
– Разве кулаками правду доказывают? – выигрывая время, подступил он к Шугину. – Ты что?
Тот скрежетнул зубами.
– Ну вот! Психуешь? – обрадовался предлогу Тылзин. – А другие, думаешь, не имеют нервов? В горячке, братец, и не такое скажешь. Он, – Иван Яковлевич через плечо показал на мастера, – еще похлеще мне сейчас выдавал. За Ягодку. И фашист, и шкуродер. По-всякому, а я постарше тебя! Ну и не остыл, а тут ты – тоже насчет коня. Должен же понимать, что старик ведь. Спроста брякнул…
– Прошлого мне забыть не можете, – сказал Шугин. – Я знаю! Тогда освобождали зачем?
Тылзин всплеснул руками.
– Да разве кто в уме такое держал? Спроси, он тебе сам скажет.
Иван Яковлевич рискнул отступить, оставив парня и мастера лицом к лицу.
Фома Ионыч понял нехитрую дипломатию Тылзина. Осознал он и всю непозволительность промаха: действительно, брякнуть такое!.. Мастер, коммунист! Человек, обязанный перевоспитывать!
Надо было во что бы то ни стало выкручиваться!
– Знать я твоего прошлого не хочу, – напористо, с нотками обиды в голосе, начал он. – Я к тому, что молодые вы все. Вам что конь, что трактор: тяни знай! Знаю я вас!.. Разве ты Ивану ровня, а и он – звон!.. А с вас вовсе какой спрос?..
Шугин и верил и не верил. Сердцем чувствовал: не то подразумевал мастер! Но с другой стороны, ему везде мерещатся такие попреки прошлым. Как зайцу – собаки. Может, на самом деле Фома Ионыч не думал об этом. А они, мол, кто? Сопляки!.. Могло и так быть…
– Если неправильно понял – извиняюсь! Только… я к вам с делом, а вы… Что мы – звери, коня вашего мучить?..
У Фомы Ионыча упал с души камень.
– Видишь, тут как – одно к одному. Голова кругом. Понятно, что дам коня. Но опять же ты с кулаками ко мне полезешь. Кони – они за возчиками закреплены. Не могу я у человека коня отобрать. Вот из подменных выбирай любого…
– Витязя вполне можешь брать, – посоветовал Иван Яковлевич. – Тягучий. Не гляди, что девятый год. И зубы еще добрые…
Конечно, если выбирать из двух – надо брать Витязя. Это Шугин и сам понимал. Лучше Витязь, чем чужой человек в бригаде. Да и как его возьмешь, нового? Кем-то из своих надо тогда поступаться…
– Черт с ним, возьмем Витязя, – решил он. – Возить Стуколкин будет.
Тылзин уже повеселел, мог шутить:
– Во-во! Вы его вроде Цыганом дразните, так это ему по специальности – коногонить. Какой же цыган без лошади?
Когда Шугин ушел, Иван Яковлевич сказал гневно и осуждающе:
– Эк тебя за язык-то дергает!
Фома Ионыч засопел, зашарил по карманам – как будто срочно понадобились спички. Нашел. Вычиркнув, подержал огонек над курящейся и без того трубкой. Пряча глаза, объяснил невразумительно:
– Понимаешь – затмение нашло…
Тылзин устало опустился на пышную охапку сена, по пояс в нем утонув. Достав папиросы, тоже закурил. Вздохнул:
– А говорим – воспитывать!
– Я, брат, не говорю. Не лезу. Это ты зря.
– Так ведь надо воспитывать-то. Воспитывать, а не так вот, словно по голове кувалдой. Шугин – он гляди как выправился…
– Сколь волка ни корми, все в лес смотреть будет!
– А кто их кормит?. Сами едят, сами на хлеб зарабатывают. Нашими пирогами не больно прельстишь. Поди как твоя Лужня сладка! Леса да небеса!
– А я про что?
– Не-ет, ты про другое!.. Ты мне – что воспитывать ни к чему, что пропащий они народ? Так?
– И про то, что разговоры одни…
– Вот, вот! Я же тебе о другом. Насчет разговоров ты, может, и прав. Может, конечно, в другом месте и не только разговоры, а у нас – это точно. Нам тут самих себя не воспитать, чего уж дальше замахиваться. И все же ты посмотри: Витька-то Шугин извинения у тебя запросил? Шугин! Ты это как понимаешь?
Фома Ионыч поежился – вроде извиняться перед ним не за что было, по-тылзинскому-то так выходит. Промолчал.
Но Иван Яковлевич не хотел униматься:
– Это значит, – пообтерся человек. Тот – и не тот! Слыхал, есть такой воспитатель – жизнь? Вот кто воспитывает! Без разговоров!
– Кабы они, Иван Яковлевич, жить-то начинали только. Жизнь – она сызмала воспитывает. С этаких вот, – показал он полметра от пола.
– Нет, это ты погоди! Я вот как считаю: зачем досрочно ребят выпустили? Как бы поблажку сделали? Да затем, чтобы вот такой Витька Шугин между настоящих людей потерся. Вроде внеочередного отпуска по путевке: пойми, мол, что тебе за государственный счет возможность предоставляется. Ступай оглядись, как люди без легких денег трудной-то жизнью лучше тебя живут. А не хочешь оглядываться – на себя пеняй. И должны бы понять, на какие им уступки пошли!.. Какая ни есть голова у всех имеется…
– На которых, может, и подействует, – подумав, согласился Фома Ионыч. – Только многих зря выпустили, по-моему. К примеру, таких, как наши…
– А как ты незряшных выберешь?
Фома Ионыч развел руками:
– Да, никак не выберешь, это верно. Атомный век, а такой машины не изобрели, чтобы души у людей просвечивать, что ли…
20
Не темнить!
Работать – значит работать, а не держаться за стяжок, надеясь на других и притворно пыжась. Не тянуть время, а шевелиться.
Курить – значит курить. Всем. Во время перекура можно подсушить у костра верхонки, переобуться, соврать что-нибудь. Перекур – это перекур.
Поднялись? За работу? Тогда – костра на пасеке нету, мороз до следующего перекура отменяется. Не темнить!
В первый же день совместной работы пришлось напомнить об этом правиле Ангуразову. Парень решил заклеить сломанную папиросу, сидя у огонька.
Работавший поодаль Ганько свистнул в два пальца, привлекая внимание.
– За меня тоже перекуришь, Закир? – насмешливо крикнул он.
Ангуразов бросил в его сторону неприязненный взгляд, но папиросу спрятал, так и не заклеив. Пожаловался Воронкину:
– Только прикурить подошел, понимаешь? За огнем. Может, разрешение у Хохла спрашивать?..
Но даже у Воронкина он не встретил сочувствия. Костя показал кивком из ощетинившиеся сучьями хлысты и с выдохом, похожим на кашель, ударил топором.
– Х-ха! У них спрашивай, кореш!
Костя Воронкин еще согласился бы, что курить будет он, а Закир – работать. Но наоборот – не пляшет!..
Стуколкин, расчищавший подъезд к уже окученному лесу, усмехнулся – вот так да!.. – и прикрыл усмешку рукавицей.
Виктор Шугин не слышал слов Воронкина. Не прислушивался и даже не присматривался, как работают остальные. Следовало бы присмотреться, – бригадир все-таки! – только Виктор позабыл об этом.
Не то чтобы он „жал“ основательнее, чем всегда, и времени не было присматриваться. За день „Дружбой“ можно спустить с корня сотни полторы, а то и все две, деревьев. Кубометров семьдесят. Такой бригаде и с половиной не управиться: в кубометры пересчитываются не хлысты, а бревна.
Нет, Виктор не спешил. Наоборот, работал с какой-то особенной неторопливостью. Это была неторопливость пластичности, уверенности в своем торжестве над временем.
Двигаться неторопливо и пластично заставляло Виктора ощущение праздничности. Откуда оно взялось, новый бригадир не пытался объяснить себе. Наверное, с этим ощущением он пришел утром на лесосеку. Но осознал его, только взяв пилу и глянув вдоль пасеки.
Заправив пилу горючим, как всегда, приступил к валке. Пила казалась необычно легкой, древесина – удивительно податливой. Цепь не врезалась в нее, а втекала струйкой воды и поблескивала, как струйка. С сожалением выключил мотор, когда понадобилось толкнуть дерево. Но и это получилось так ловко, что Виктор даже улыбнулся, следя, как оно падает.
Когда позади лежало с десяток хлыстов – он не считал, сколько свалил, – Виктор оглянулся, закуривая первую папиросу. Он был доволен собой, но как-то по-необыкновенному. Словно смотрел со стороны на дело чьих-то других рук.
Обрубавший сучья Ганько на миг приостановился и, погрозив топором, крикнул:
– Бригадир!.. Шевелись давай!..
Крикнул из озорства, шутя. Так и приняв его слова, Шугин хотел было тоже ответить шуткой, но Ганько уже стоял спиной к нему. Взлетел топор, отскочивший от него солнечный луч полоснул Шугина по глазам, заставив моргнуть. Ганько передвинулся на шаг к вершине хлыста, снова взмахнул топором. Виктор прищурился, но топор больше не вспыхнул, а впереди Ганько дрогнул и плавно повалился сук, похожий на огромную трехпалую руку. Словно осина откинула ее жестом удивления.
Собранность и быстрота движений Ганько вызывали зависть. Шугин выплюнул папиросу и взял пилу. Опять-таки не рывком, без спешки. Даже промелькнула мысль, что так следует вступать в танец.
И тогда Виктор понял причину своего необычного настроения, источник поющей в нем и вокруг него неслышной музыки: не танец – скорее, песня! А он – запевала, выдумал и ведет ее. Не песню, конечно, а работу – какая, к черту, песня? Но это действительно он, Витька Шугин, захотел и добился, чтобы все шло в ритме. Сам, своей охотой, никто не принуждал к этому!
Бросив через плечо беглый взгляд назад, Виктор снова ослеп от блеска ганьковского топора. Левее Стуколкин с Воронкиным накатывали на сани бревно. Мерин воротил голову от дыма, заслонившего сучкожога Ангуразова. Шугин находился, как бы в вершине треугольника. Вспомнился почему-то клин на снежной дороге: он, Виктор, острие клина.
Виктор перевел взгляд на заступившие дорогу деревья и развернул плечи с таким чувством, будто расталкивает ими лес – как клин! Он радовался возможности схватиться с лесом, высвободить избыток сил. Присмотрев ель покубатуристее и запустив пилу, сказал:
– Эх, милая!
Он как бы упрекал дерево: „Кому ты задумала противостоять?“, сожалея, что победа будет слишком легкой.
Плавным движением послав тело вперед, припал на полусогнутую ногу, одновременно вонзая пилу. Мотор изменил тембр звука, брызнули на снег опилки. Поджимая по мере надобности пилу, Виктор испытывал какое-то необъяснимое торжествующее чувство слитности с послушным ему механизмом и окружающим миром, могущественным и уступчивым одновременно.
За первые же две недели работы в бригаде Воронкину и Ангуразову начислили каждому почти на полторы сотни рублей больше, чем обычно.
– Пять раз по полбанки, не считая закуса! – подмигнул другу Костя, пересчитывая деньги. – За здоровье гражданина комплекса!
Но комплекс тут был ни при чем. Просто в бригаде следовало не отставать от товарищей.
Пропивать лишние деньги Ангуразов вдруг отказался:
– Хватит, – сказал он. – Переберешь – придется завтра полдня у костра загорать. Пока башка не пройдет…
Про себя Воронкин теперь уже недобрым словом вспомнил комплекс – верно, не посидишь у костра! Но душу решил отвести:
– Слабцы вы все! С получки – и всего два литра на пятерых? За что боролись, за что кровь проливали? Рекордисту Косте Воронкину всего полбанки?.. Воронкину, который…
Его излияния прервал Василий Ганько, пришедший с правой половины. Встав на пороге, он восторженно зажмурил глаза, поджал губы и сказал нараспев:
– Бра-атцы! Какой хромовый пальтуган Борька Усачев в сашковском сельпо оторва-ал!.. Тот еще пальтуган! Весь – на молниях!.. Китайский! Три штуки в сельпо привезли…
– Может, вытряхнем? – подмигнув, предложил Костя.
Но Ганько, видимо, было не до шуток. Посерьезнев, бегая глазами по лицам товарищей, он спросил:
– Хлопцы, кто выручит грошами? Косую наберу, надо еще столько. Две тысячи сто надо… Ну и – завмагу подсунуть, чтобы магазин открыла. Закрыт уже магазин, а до завтра ждать – утром враз расхватают.
Насмешливый, дерзкий голос Василия звучал неузнаваемо – вкрадчивый, почти умоляющий. Все знали, что у Ганько завелась в Сашкове „знакомая“, по которой он сохнет. Конечно, охота молодому показать себя, щегольнуть. Ясное дело!
– Бумаг триста дам, – сказал Шугин.
– Ну, и мы триста подкинем. Да, кореш? – повернулся к Ангуразову Воронкин. – Если босяк босяка не выручит…
– Сколько тебе еще? – просто спросил Николай Стуколкин, доставая свернутую трубкой пачку бумажек.
– Тебе я и так должен еще, – совестливо опуская глаза, вспомнил Ганько.
– Отдашь, куда денешься…
Ночью сияющий Ганько заявился в желтом кожаном пальто, расшитом блескучим никелем застежек. Все спали уже, но Василию не терпелось похвастать, покрасоваться. Включив свет, он громко и неловко разыграл удивление:
– Уже спите?.. Черт, а я свет зажег…
На койках зашевелились, спросонья недовольно заворчал Шугин:
– Кто там? Чего? Выспаться не дадут…
Но уже поднялся, протирая глаза, Воронкин. Уже Закир Ангуразов, щупая кожу, прищелкивая языком, уверял:
– Вот на столько обрежешь – вполне сапоги выгадаешь. Хром правильный. Подметки да стельки добавить только…
– Лимит тебе в нем, Васька! – похвалил Стуколкин, закуривая внеурочную папиросу. – Вещь, одним словом…
Костя Воронкин выдернул из-под матраца затрепанные карты, последнее время почти забытые. Зажав в левой руке, правой, как взводят курок, оттянул колоду и, по карте выпуская из-под пальца, дал длинную очередь негромких выстрелов.
– Катаем? – зубоскальничая, спросил он Ганько.
– У тебя грошей не хватит! – счастливо заулыбался тот.
Воронкин прищурился – теперь он словно прицеливался.
– Грошей не хватит – найдем тряпки. Иди! – Улыбка его вдруг изменилась, стала фальшивой, мертвой.
Но Ганько, все еще принимая его предложение за розыгрыш, отмахнулся.
– Трусишь?
По-прежнему радостно и смущенно улыбаясь, Ганько оправлял койку, собираясь улечься.
– Кишки подтянуло к пяткам? – не унимался Костя. – Ты его под одеяло возьми, свой мантуль. И держи всю дорогу…
– Ты что? Внатуре? – удивился Ганько.
– Нет, с понтом! – с откровенной злобой огрызнулся Воронкин. – Конечно, внатуре!..
Василий растерянно озирался, словно искал поддержки. Встретился с пустыми, холодными глазами Закира Ангуразова. Шугин спал. Стуколкин, тоже укладывавшийся уже, не спуская ног на пол, приподнялся на локте. Лицо его было или равнодушным, или непроницаемым. Он разминал в пальцах новую папиросу.
Некому было поддержать…
– А еще босяками называются, – язвил Воронкин. – Бабы. Тряпичники. За тряпку переспать готовы проститутки…
– Покажи гроши, – бледнея сказал Ганько.
– Пож-жалуйста! – Воронкин широким жестом выкинул на подушку несколько сторублевок, повел глазами на Ангуразова. – Кореш, добавляй!..
Ганько глядел в пол, но краем глаза он видел, как Воронкин с залихватской уверенностью пересчитывал деньги. Если бы их не хватило!..
– Тыща четыреста. За шестьсот идут его прохаря, – зажатой в руке колодой показал на согласно кивающего Закира. – В стосс?
– В коротенькую, – не поднимая глаз, хмуро бросил Василий. – В трех партиях.
– Какой может быть разговор? – Воронкин начал тасовать колоду.
Василий не сразу нашел свои карты – завалились за кровать. Достав, швырнул Воронкину. Тот с улыбочкой пересчитал их.
– Порядок. Разыграем сдачу?
– Тасуй…
Воронкин стасовал, дал подрезать. На руках Василия – девятка червей. Карта жгла пальцы. Он смотрел на нее, как на врага, закипая бессильной яростью.
– Бейся.
Воронкин перевернул колоду, открыв бубновую даму, и начал метать. Девятка червей пошла налево.
– Бита, – сказал Воронкин и скорбно поджал губы.
Во второй партии у Василия убился трефовый валет.
Третью выиграл – его туз бубен оказался в сониках. И затем две партии подряд: бита! бита!..
Воронкин аккуратно подровнял брошенную колоду, протянул Ганько.
– Спрячь. Пригодятся.
Машинально зажав карты в кулак, Василий снял со спинки кровати обновку, перебросил на койку новому хозяину.
– В расчете, – кивнул тот.
Тяжело переставляя негибкие ноги, Ганько подошел к своему месту. Разжав кулак, долго смотрел на помятую колоду. И вдруг, зубами помогая пальцам, стал рвать карты, брезгливо отплевываясь.
– Кончики! – почти весело сказал он сам себе. – Неиграющий!
И, подняв глаза от рассыпанных у ног обрывков, встретился с внимательным, спокойным взглядом Николая Стуколкина.
– А я – играющий! – неожиданно усмехнулся тот, сбрасывая одеяло. – Подожди, Костя, не ложись! Хочу закатать тебе пару косых.
Ганько перевел взгляд на Воронкина. Увидел, как руки его беспокойно зашевелились, без нужды разглаживая наволочку. Как заострились черты напряженного лица.
– Поздно, Никола! – насильственно зевнув, сказал Воронкин. – Завтра!..
Но Стуколкин уже усаживался на его койку.
– Ничтяк, выспишься. Тебе везет, быстро меня вытряхнешь. В коротенькую, в трех партиях…
Воронкин поколебался, но отказываться было нельзя. Можно было только хитрить, увертываться.
– Под мантуль? – спросил он, кивая на выигранное пальто.
– Ага.
– Не играется, Никола. Гроши на гроши.
Стуколкин не противоречил:
– Хозяин – барин. Тогда – третить будем. Разыгрывай сдачу.
Оба сидели на постели, по-казахски поджав под себя ноги. В руках у каждого своя колода. Между ними – подушка в цветастой ситцевой наволочке. Когда Ганько швырял на нее карты, он не различал испестривших ситец узоров. А теперь вспомнил, какие они. Белые звездочки по красному полю плавали перед глазами, как будто он все еще сидел напротив Воронкина.
Напротив Воронкина сидел Никола Цыган, старый босяк, страшный своим спокойствием картежник. Теперь он протягивал руку к хромовому пальто, а Василий Ганько думал про себя: гады, увидели настоящую шмотку, готовы перегрызть глотки из-за нее! Гады! Гады! Гады!
И все-таки мучительно хотел, чтобы выиграл именно Стуколкин. Чтобы пальто не досталось Воронкину. Потому что, если пальто останется у Воронкина, он, Ганько, изрежет или изрубит на клочки блестящую коричневую кожу и, если сунется Воронкин, изрубит Воронкина. И сядет по мокрому делу, за убийство. Черт с ним, коли все так получается… Но играть больше не будет… Никогда не возьмет карт в руки. Завязано! Кончики!
Воронкину повезло – он метал. Даже уткнувшись в подушку, Ганько видел его ловкие пальцы, невольно воскрешая их в свой памяти. Короткие, тупые – и тем не менее проворные, неуловимо быстрые. Такие же, как у всех играющих урок, – но воронкинские, ненавистные. Пальцы убийцы, убившего радость Василия Ганько.
– Убилась.
Это сказал Цыган про свою карту. Сказал очень негромо. А Василия – в противоположном углу комнаты – это спокойно уроненное слово хлестнуло по барабанным перепонкам.
– Червонец по кушу, куш червонец, – ровно объявил Стуколкнн, и Ганько решил, что у него девятка, а он подравнивает до сотни.
Воронкин метал.
– Бита!
Как, опять проиграл Цыган? Игрок называется! Василий надорвал новую пачку папирос. Прикурив, жадно захватал дым. Пока что игрались деньги, очередь до пальто – не дошла. Но так она может и не дойти. Шебутной обыграет Цыгана за наличные, а играть в долг откажется. И все.
Представив себе Воронкина в кожаном пальто, Василий с трудом подавил желание бежать за топором, чтобы тотчас расправиться со своей покупкой. Подавив, решил: никуда не побежит, ничего не сделает. Проиграл. Честно проиграл, как вор вору. Значит – надо смириться с потерей, забыть. Подумаешь, хромовый пальтуган! Тряпка! Есть из-за чего психовать!..
Он, Ганько, плюет на пальто. На Воронкина и на Стуколкина тоже плюет. Не хочет их знать, гадов. Босяки!.. Плюет он на всех босяков, на преступный мир. Так проживет, без них. Десять пальтуганов еще купит на свои кровные гроши, и никакой Костя Шебутной не вынудит его играть. Он – неиграющий теперь, Ганько. И не босяк, пусть босяки не касаются до него…
Стало легко и не так обидно. Словно он заплатил своим пальто за что-то еще более дорогое и нужное ему. Ну да! Он заплатил им за возможность со спокойной совестью перебраться в Чарынь, отколоться от кодлы. Чтобы жить, как хочется ему последнее время, после знакомства с Дусей.