Текст книги "Это случилось в тайге (сборник повестей)"
Автор книги: Анатолий Клещенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)
Но ведь и нужна-то ему не какая-то определенная сторона, а именно поселок, люди, возможность связи через них с теми, кто окажет помощь оставшимся у самолета. Так чего он раздумывает? Лейтенант круто повернулся и почти побежал вниз по течению.
Теперь можно было не сверяться с компасом – вела тропа. Не везде одинаково торная, иногда упирающаяся в валежину или непролазную чащу, но все-таки тропа, дорога к совершенно определенной цели, об этом лейтенанту уже несколько раз напоминали отпечатки копыт – следы, оставленные стадом. Начинало смеркаться, пора было думать о ночлеге, но лейтенант шел и шел, то удаляясь от реки, то вновь выходя к ней, потеряв счет времени. Его подгоняло нетерпение – еще сегодня, вот-вот, увидеть впереди огоньки поселка.
Тропа заставила свернуть в молодой сосняк, сунула под ноги обнаженный корень и неожиданно вывела на заросшее тальником болото. И потерялась. Лейтенант остановился, осматриваясь, и увидел справа в кустах, совсем близко, темные силуэты животных. Лошади! Он присмотрелся. Ну да, лошадь и жеребенок рядом! И значит, где-нибудь близко – люди!
– Ого-го-го! – закричал он, и эхо подхватило его крик. – Э-эй, кто-нибудь есть?
Он оглянулся на лошадей – видимо, испуганные его криком, они убегали в сосняк. "Странно, что нестреноженные", – подумал он и еще раз крикнул:
– Эгей-гей! Лю-ю-диии!
Ему не ответило даже эхо. Спят – или никого кет близко? Должны быть, иначе почему лошади в такое время в тайге, зачем? Он вдруг вспомнил, как они необычно – на прямых ногах – убегали и что пасутся неспутанные, и понял:
– Лоси!
Сначала он даже усмехнулся – принять лосей за лошадей, надо же! А вообще-то не удивительно так ошибиться: проложенная скотом тропа, поселок поблизости… Поселок? Тропа? Но если следы на тропе – тоже лосиные? И… и… он же слышал или читал об этом… что лоси и олени, вообще звери, прокладывают в тайге тропы… Еще браконьеры ставят на них петли…
Значит, ни тропы настоящей, ни поселка – нету?
И опять, как там, на выходе из пихтачей к реке, когда он прохлопал глухаря, на лейтенанта, раздавив, уничтожив, навалилось каменной тяжестью бессилие. Вдруг не стало ни воли, ни желаний, ни мыслей. Только сознание своей беспомощности. Потом мучительно захотелось пить, он услышал, что где-то слева шумит река, и, спотыкаясь, поплелся к ней по болоту.
Выбравшись к берегу, упал на гальку и долго, через стиснутые зубы, пока они не заныли от холода, цедил воду. Кое-как встав, попытался разобраться в окружавшем его хаосе тьмы и полутьмы. Не сразу понял, что серо-черная гора впереди – залом, нагромождение мертвых деревьев, принесенных в половодье рекой. Подойдя вплотную, пощупал: сухие! Ощупью же нашел мусор, когда-то натолканный течением между бревнами, – обломки веток, куски коры, обглоданные и отшлифованные водой корни деревьев. Теперь надо было искать берестину. И на этот раз лейтенанту повезло – нашел почти сразу.
Она загорелась, рассыпая меленькие-меленькие голубоватые искорки. Спрятав спички, лейтенант принялся подкармливать жадный огонек, бросая ему тонкие сухие ветки. Огонек сделался огнем и уже сам, без помощи лейтенанта, перекинулся на мертвые лесины. Вокруг него стало светло и тепло.
Тогда лейтенант прямо на гальку положил несколько палок, а поверх – кору, содранную с комля уже охваченного пламенем обломка сосны, и не лёг, а рухнул на это ложе.
Через мгновение он уже спал, положив под голову локоть. И конечно, не мог видеть, как пламя, перебираясь с лесины на лесину, проваливаясь между ними вместе с углями вниз, охватило почти весь залом. Тьма отступила далеко за бровку берега, а вблизи забилась между камней, тенями вытянулась на гальке, прячась за одинокими древесными стволами, раскиданными рекой по руслу. Голые ветки тальника у залома, черные на фоне огня, казались решеткой, слишком хрупкой, для того чтобы удержать красно-рыжего зверя, но огонь и не пытался вырваться из-за нее. Он норовил подняться кверху, в черное небо, гаснул там, дробясь на искры, и легким пеплом падал на гальку. Серый, он отсвечивал в полете розовым и оранжевым, пепелинки порхали и плавали в токе теплого воздуха. И хотя огонь начинал спадать, жаться к земле, пепелинок становилось все больше и больше, и кружились они уже не только над горящим заломом. Скоро россыпи галечника в русле, берега и даже черные сосняки на берегах начали светлеть, а потом вовсе побелели. И только вода в реке да обгорелые бревна залома, под которым еще жил огонь, оставались черными.
14
А в самолете было по-домашнему уютно.
С вечера, правда, дымила печка, но Иван Терентьевич пробил в крышке, которая теперь стала называться дверцей печки, несколько отверстий – и в трубе появилась тяга. Еще из этих отверстий выбивался свет. Слабый, колеблющийся, но и его хватало, чтобы видеть контуры и угадывать подробности. Кроме того, отверстия могли служить в темноте ориентиром для человека, вздумавшего закурить.
Иван Терентьевич, разминая туго набитую сигарету, смотрел на огненные глазки отверстий и представлял, как встанет сейчас и, бесшумно ступая по настеленным на полу пихтовым веткам, подойдет к печке. Прикурит от уголька, подбросит дров, а печка по-домашнему пахнёт теплом. Здорово все-таки получилось – если не заглядывать вперед, конечно, – приспособить самолет под жилье! Можно лежать в тепле на ворохе пахучей хвои, смотреть на огонь и сознавать, что это – дело твоих рук. И не думать о том, что будет завтра, – ведь когда смотришь на огонь, не хочется ни о чем думать…
Сбросив служивший одеялом плащ, Иван Терентьевич поднялся и, с удовольствием сознавая, что ступает босыми ногами, прошел к печке. Присев на корточки, отворил дверцу, но подходящего уголька – чтобы, перекидывая с ладони на ладонь, положить на край печки и прикурить – не оказалось. Были не угли, а жар, пылающая зола. Тогда Иван Терентьевич нащупал в куче приготовленных на ночь дров сухую лохматую ветку и сунул в печку – зажечь. Ветка вспыхнула белым, ярким огнем, и в самолете сразу стало светло.
Свет выхватил прикрытую Седой прядью щеку Анастасии Яковлевны, расположившейся ближе других к печке, и затылок летчика. Оба спали. До Ольхина, устроившегося, как и сам Иван Терентьевич, в передней части кабины, свет не дошел. Но Иван Терентьевич и так знал, что Ольхин-то наверняка спит.
Ветка сгорала, огонь съедал ее и умирал сам. Иван Терентьевич прикурил от огарка, кинул его в печку и стал подбрасывать дрова. Терпеливо ожидая, когда они займутся, он сидел в темноте, наслаждаясь сигаретой, праздничный от сознания исполненного долга: он сделал для этих людей все возможное.
Завтра он поставит несколько надежных петель на глухарей. Таких, что никакому соболю не по зубам. Но глухари – это все-таки только на первый случай. Если трос не расплетать, он удержит лося. Значит, надо найти лосиную тропу – они поблизости наверняка есть, должны быть – и насторожить несколько петель на сохатых. Еще лучше – не полениться и соорудить изгородь, а петли поставить в проходах, так будет вернее. Плохо, конечно, что мало соли, но дело к морозам… К морозам! Ивану Терентьевичу вдруг стало холодно, он распахнул дверцу печки, в которой уже начинало гудеть пламя, и мысленно обругал себя дураком.
Разве не дурак – его беспокоит, что нечем солить мясо, когда мясо еще бегает по тайге! Разве не дурак – собирается замораживать это мясо, как будто думает зимовать здесь. Да, можно поймать глухаря, лося, но – до снега, пока есть возможность передвигаться, а что это даст? Отсрочку? Ведь он-то, Иван Заручьев, должен понимать, что ни глухарь, ни лось, ни печка в этой кабине не спасут, если не спасут люди. И он понимает – к сожалению, потому что иначе мог бы не думать об этом, а спать, как спят эти трое, – Иван Терентьевич, жалея себя, вздохнул и, помешав в печке, кинул огню еще несколько палок.
– Что, не спится?
Иван Терентьевич посмотрел на пилота. Спрашивал, несомненно, он, выдавала шепелявость, но пилот лежал в том же положении, виден был только затылок.
– Нет, спится. Встал по таежной привычке – дров подкинуть, – сказал почти шепотом Иван Терентьевич. – Сейчас лягу и – до утра, утро вечера мудренее.
– Брось, ты же понимаешь… Надо, чтобы сообразили искать в стороне от трассы. И чтобы погода позволила. Чтобы видимость.
Пилот был настоящим мужиком, Иван Терентьевич забыл, что можно говорить с ним откровенно. Но откровенно не хотелось говорить даже с собой.
– Так ведь еще лейтенант пошел…
– Куда?
Иван Терентьевич не ответил.
– На фронте, наверное, бывало хуже, – сказал пилот.
– Не знаю, не воевал, – признался Иван Терентьевич и, чуть погодя, объяснил: – С золота старались не брать, говорили – тоже передовая.
– Я тоже не воевал, еще пацаном был, – сказал пилот и надолго замолчал.
Иван Терентьевич, достав из пачки новую сигарету, колебался – предлагать или не предлагать закурить собеседнику? Может быть, уже уснул?
– Спишь? – спросил он почти шепотом.
– Думаю, – сказал пилот. – Что тогда умели умирать, железно. А тут…
– Но ведь это была война! Понимаете: война! – неожиданно вступила в разговор Анастасия Яковлевна, и Иван Терентьевич с трудом удержал ругательство: говорили такое – и она слышала! Идиотство!
– Я… Мы думали, что вы спите, – оправдываясь перед собой, сказал он.
– Очень хорошо, что вы так думали, – сказала Анастасия Яковлевна. – Я видела войну, которой не видели вы. Видела, как люди умели умирать. Тогда это было нужно – теперь нужно уметь не умирать. Вероятно, могут быть случаи, когда стоит пожертвовать жизнью, как вы говорите – суметь! Ну, например… если ценой жизни одного человека можно спасти несколько, многих. Даже просто спасая другого человека, одного. Или такое, что действительно стоит человеческой жизни, – вечное, великое. Но умирать, не принеся своей смертью пользы или счастья живым… надо именно не уметь. Правда, не умереть иногда труднее…
Она замолчала.
– Эх, закурить, бы… – вздохнул пилот.
Иван Терентьевич молча прикурил сигарету, молча поднялся, чтобы передать ее, и снова присел к печке. Глядя на огонь, не поворачивая головы, спросил:
– Уметь не умирать? Н-нда…
Докурив, он подбросил еще дров, закрыл дверцу и вернулся на свою постель. Он думал о том, что умереть иногда легче, чем остаться в живых, уцелеть.
В печке громко выстрелил уголек. Очень кстати, потому что напомнил Ивану Терентьевичу треск крепи в шахте. Жадно, взахлеб – как пьют, сгорая от жажды, воду, он стал вспоминать дальше: запах гнилой древесины, шорох капель, непроглядную тьму и вдруг впереди – свет! Он скосил глаза и действительно увидел свет. Но не в щелях между досками, как в воспоминании, а в четырех отверстиях поддувала. Не полоски, а четыре огненных точки. Это был свет, к которому не следовало стремиться. От него следовало уходить, бежать.
И тьма была не такой. Не черная и плотная, а мутная, мерцающая, живая. Неужели уже утро, рассвет? Иван Терентьевич посмотрел на иллюминаторы и разглядел круглые провалы в плоской разжиженной тьме. Встал. Прошел к двери, открыл ее – и тихонечко присвистнул: вот оно что, снег!
Он осторожно, чтобы не хлопнула пружина, прикрыл дверь и лёг.
Снег…
Ему вдруг представился обледенелый, до иллюминаторов занесенный снегом самолет. Ослепительно белый, ни одним следком не запятнанный снежный покров вокруг самолета. Снежная шапка на торчащей из иллюминатора трубе. А внутри, на серебряной от стужи хвое – люди, на лицах которых не тает иней. Анастасия Яковлевна… Ну что ж, эта хоть прожила почти полностью жизнь, волосы ее иней побелил уже давно. Пилот… Славный парень, но ему не повезло еще раньше, в момент аварии, может быть, лучше даже не жить – калекой. Ольхин… Все равно плохо бы кончил, а годом раньше или позже – не имеет значения. Человек, только бравший у людей и у жизни, ничего не давая взамен, нахлебник.
И – тоже белый от инея – он, Иван Заручьев…
"Что делать, от смерти не уйдешь", – чуть было не сказал вслух Иван Терентьевич и вдруг вспомнил, что умеет не умирать, доказывал это, способен доказать и теперь, Так зачем ему тоже лежать здесь четвертому? Зачем, а? Иван Терентьевич вопросительно посмотрел на пилота, затем на постель Анастасии Яковлевны, словно ожидая, что учительница ответит: зачем"
Но ведь она уже ответила ему, час или два назад: незачем! Ведь ты не спасешь своей смертью остальных, даже одного…
Кажется, он заснул – на полчаса. Его разбудил Ольхин.
– Иван Терентьевич, а Иван Терентьевич! Может, пойдем петли заделаем? Жрать охота как из пушки!
В иллюминаторы в самом деле начал заглядывать рассвет. Иван Терентьевич чертыхнулся, но сел – он не умел нежиться.
– Пойдем… Трос ты куда дел?
– Отчистил до блеска и свернул, как… приказано.
– Снегу ночью нападало, теперь ушкана сподручнее ловить. Когда снег оглубеет и ушкан троп наделает. Но можно еще и глухаря попытать добыть… И ты маленько подучишься, хоть что-то уметь будешь. Берн ноги в руки, только дрова в печку сперва подбрось, пусть люди в тепле поспят.
Дверь захлопнулась с металлическим лязгом, как не захлопываются двери жилых домов, где остается теплая постель и кипящий чайник позванивает крышкой. И все равно уходить от самолета не хотелось – в мертвую, чистым саваном покрытую тайгу.
– Чего ты как кот по мокрому выступаешь, – полуусмехнулся через плечо Иван Терентьевич. – Ходи, не бойся, обувка у тебя в самый раз. Я вон в штиблетах – и то ништо!
Когда они уже спускались в разложину, Заручьев дождался спутника и, заправляя на место выбившуюся из носка брючину, сказал со снисходительным добродушием:
– Так-то, парень! Бояться или раздумывать надо, пока на берегу стоишь. А ежели уж прыгнул или упал – тут плыви знай, забудь, что вода мокрая. И мечтай, как выплывешь, а не как обсохнешь…
– А я и не мечтаю, – почти огрызнулся Ольхин. – Если кишки свело, не размечтаешься. Мне бы черного да черствого грамм тыщи две-три…
– Погляди, может, где на елке повесили? Или на сосне…
– Вагон смеху, – буркнул Ольхин.
– Я плакать не умею, – сказал Иван Терентьевич. – Не приучен. Если лисица в капкан угадает, думаешь, она приманку есть станет, оголодав? Она лапу себе отгрызет, чтобы выскочить.
– Грызи не грызи – не выскочишь, – вздохнул Ольхин.
– Ежели сидеть да сопли по рылу размазывать, – согласился Иван Терентьевич. – Я вот нынче ночью случай один вспоминал… Я тогда не на золоте старался, а на другом металле, сурьма называется. Металл военного значения, тут война в самом разгаре, а рудник план завалил. Начальство кликнуло клич старателям: перебрать старые отвалы. Вроде на шабашку позвало. Сурьма стоила, считай, сколько и золото, но за ней не надо было идти в тайгу, возле дома старайся, в поселке. На отвалы вышли даже бабы с ребятишками…
Иван Терентьевич прокопался в отвалах два дня, сдал семь граммов металла. Это был заработок, но если можно попытаться заработать больше? Но Ольхину он про заработок не помянул.
– Плакаты тогда рисовали: "Каждый грамм металла – удар по врагу". Ну и решил я попытать ударить покрепче. Заброшенная шахтенка имелась на руднике, горный надзор разрабатывать ее запретил из-за возможности обрушения. Приказ есть приказ, пришлось там в двух гезенках просто сумасшедший металл бросить. Вспомнил я это дело, а знаю, что попасть в шахту через штольню на Лысой горе вроде можно… Ладно, давай закурим, – неожиданно оборвал он повествование.
Закурили. Иван Терентьевич, попыхивая сигаретой, видел то, чего не мог видеть Ольхин. Штольня – как нора в горе, заросший малинником лаз. Он полз, переставляя впереди карбидную лампу, волоча за собой моток веревки и мешок с продуктами и инструментами, зная только одно – что устья нужных ему гезенков находятся на втором горизонте слева. Полз, обдирая колени, передвигался на четвереньках, иногда вставал в рост. Добрался до вентиляционного ствола. Привязав на конец веревки мешок, попробовал, достаточно ли длинна веревка. Убедившись, что достаточно, обвязал свободным концом показавшуюся самой надежной стойку крепи и стал спускаться на второй горизонт. Карбидку он погасил, чтобы не обжечься. Наверное, он спустился метров на десять, когда веревка в его руках вдруг обмякла. Это все, что Иван Терентьевич запомнил от того мгновения. Уже потом он уразумел, что, болтаясь на веревке, расшатал гнилую расклинку стойки, та вывалилась – и крепь рухнула.
– В общем, парень, стал я спускаться с первого горизонта на второй и метров с восьми, коли не больше, вниз – камнем…
Очнулся он в непроглядной тьме, в тишине, нарушаемой только шорохом капель, избитый обвалившейся сверху породой. И, не зажигая карбидку, только проверив – цела ли, попытался осмыслить происшедшее. Что путь назад отрезан, ему было ясно. Оставалась некоторая вероятность пути вперед – вниз, на третий горизонт, где будто бы имелась сбойка с новой шахтой. Путь через лабиринт подземных выработок, может быть слепых, запертых обрушениями…
– Кое-как очухался. Соображаю: наверх не выбраться. Клетку в стволе строить из рудстойки – это сколько времени уйдет, по одной палке поднимать. Не хватит ни света, ни харчей, ни сил…
Следовало идти вниз. Но он находился на втором горизонте, куда не сможет попасть еще раз и где расположены невыработанные гезенки, ради которых он пошел на эту авантюру.
– Так вот, к чему я тебе это рассказывать стал? – Иван Терентьевич сделал значительную паузу: – К тому, что, опустись у меня руки тогда, то все, амба. А я лежу, породой заваленный, и думаю, что если смерти не противиться – она и дома на койке верхом сядет. И вовсе смешно, понимаю, погибать зря, не для того лез. Днем-двумя раньше или позже выберусь я отсюда либо пойму, что не смогу выбраться, – какая разница? Но коли придется выбраться, обидно будет, сам себе говорю, что вытерпел такое – и без пользы…
Иван Терентьевич одобрительно усмехнулся – себе, тогдашнему. Он отыскал гезенки и, не зная счета времени, измеряя его только усталостью, долбился в твердой породе, выковыривая вкрапления белесого металла. Не жадничая, рассчитывая силы, как выполняют обыденную работу. Наковыряв граммов сто пятьдесят, уложил в мешок скарб, оставшиеся продукты и двинулся на поиски вертикальных выработок, путей к третьему горизонту.
Нашел.
Спустился на третий.
Добравшись до ходового штрека, руководствуясь скорее инстинктом, чем рассудком, пошел направо. Полз под осевшей крепью, перелезал через обрушения, завалы. Сжег весь карбид, остался без света. Рукояткой обушка нащупывая дорогу, рискуя свернуть на боковую выработку, свалиться в вертикальную, в абсолютной темноте, вне времени и пространства, он двигался, чтобы ощущать движение, действовать! Он не хотел умирать раньше смерти и не хотел смирно ждать ее прихода. Может быть, он шел ей навстречу, но шел!
Он не расплакался, не спятил с ума, даже не обрадовался, пожалуй, а просто почувствовал удовлетворение завершенности, конца, когда тьма впереди распалась на несколько узких вертикальных полосок, вычерченных тусклым золотом. И когда подошел вплотную к отделявшему старую шахту от новой дощатому щиту, через щели которого сочился свет, и поднял обушок, руки у него дрожали.
– Вот так, парень! Выбрался ведь, хотя дорога, по которой выбирался, самой смерти страшней была…
– Значит, вы вроде бы мне говорите, что выбираться надо. А как?
– Это уж сам соображай, Чтобы после не винить никого. – Иван Терентьевич сделал несколько шагов, приостановился. – Да и не говорил я тебе, чего надо или не надо. А говорил себе… рассказывал. Ладно, пришли мы, давай петли ладить.
15
Лейтенант даже попробовал снег на ощупь – да, самый настоящий, холодный, слипающийся в комок. Он брезгливо стряхнул снег с ладони, вытер ладонь о полу плаща.
– Та-а-ак…
Это был запрещенный прием, предательский: зима, мыслившаяся еще далекой-далекой, в черных, полученных у старшины аккуратных валенках, за разрисованным морозом стеклом теплого кабинета в отделе, – вдруг подкралась и ударила из-за угла, сшибла с ног. Лейтенант не ожидал удара, не думал о нем – и растерялся.
Кругом расстилалась снежная пустыня, белое безмолвие, а он находился на крохотном островке, отрезанном от всего мира. И ему надо было встать, добровольно оставить свой островок, окунуться в леденящую белую бесконечность.
Лейтенант встал.
Одной ногой он стоял на земле, нагретой костром и поэтому голой, другую поставил на снег. Так, робея сразу броситься в воду, пловцы пробуют, очень ли она холодна. У лейтенанта не хватило решительности, он убрал ногу со снега и увидел вырезанный в нем след своего сапога. Он показался лейтенанту провалом в бездну, которую прикрыл снег.
Лейтенант попятился к черному пожарищу залома, сел на обгорелое бревно и развернул на коленях уже не пакет, а пакетик с едой. И только тогда понял причину сосущей боли в желудке. А еды осталось так мало: полпирожка, шаньга с черемухой, два ломтика сала и яйцо. Он съел яйцо и шаньгу, собрал по одной крошки с газеты, спрятал в карман остатки. И еще мучительнее, нестерпимее захотелось есть.
До режущих болевых спазм, до разноцветных точек в глазах. Он заслонился от них ладонью и стиснул зубы, чтобы не завыть: какой он дурак! Куда он идет, зачем? Надо было на месте добыть лося – и все! На месте, вблизи самолета! Он мог это, у него оружие, только у него! И все были бы сыты, и он тоже, и это самое главное: быть сытым! Потому что помощь нужна живым, а он не думал об этом. Как исправлять ошибку?
Лейтенант затравленно оглянулся, увидел смоляной натек на комлистом бревне и вспомнил о совете Заручьева. Вытащив из обоймы патроны, смазал смолой капсюля. Дослав патрон в ствол, спрятал пистолет и тщательно застегнул кобуру. Все четко и хладнокровно, и все автоматически, бездумно.
– Ну? Давай, двигай! – Ему просто захотелось свалить с плеч пригнувшую к земле тишину.
Пошел, оставляя позади четкую цепочку следов. Если повернуть вспять, она привела бы к еще не догоревшему залому, возле которого можно сидеть и греться… Интересно, как далеко он от него ушел? Как далеко ушел он вообще, сколько еще надо пройти?
Может быть, не поздно повернуть назад? Убить у самолета лося, наесться, накормить досыта остальных – и тогда уже идти? Нет, лучше двигаться вперед. Он убьет лося и вернется к самолету с мясом, а часть оставит, подвесит к дереву. Чтобы не заботиться о еде, когда будет проходить этим путем вторично.
Мысли были легкими и расплывчатыми, как дым. Не мысли – мечты, сны наяву. Опять и опять они возвращались к лосям, к еде. Признаки лосей преследовали лейтенанта. Не оставляя следов, но треща кустами, ходили по сторонам. Минутами выстаивали, подбивая на выстрел, – и оборачивались вывернутым корневищем сосны или сухой, рыжеющей елочкой. Они замучили, извели лейтенанта. Он передвинул кобуру к пряжке ремня, на живот, каждую секунду был готов выстрелить, уж теперь-то он не проморгал бы, не растерялся. Привел бы к мясу Ольхина с Заручьевым. Дорогу к самолету он сумеет найти, надо от того места, где вышел к реке, идти на запад, по тому же самому азимуту, только в обратном направлении.
Теперь он шел вверх по реке, на восток и юго-восток. По той самой тропе, которая вчера привела на болото с лосями, по тропе-обманщице, заставившей прошагать добрый десяток ненужных километров. Он не всегда видел реку, тропа иногда уходила в сторону, но река все время угадывалась где-то справа. Оттого, что слева громоздились сопки, заслоняя небо, а справа открывался простор, свет. Оттого, что с правой стороны к тропе подступали пихты и березы, а слева начинались сухие высокоствольные боры, сосняк.
Тропа терялась.
Снова, без поисков, оказывалась под ногами.
Иногда в пихтачах и березниках перепархивали рябчики. Лейтенант научился различать, что это именно рябчики, по характерному шуму крыльев, даже не видя. Кое-где тропа пересекалась их следами, похожими на вышивку крестиком. Возможно, удалось бы застрелить одного-двух, если бы он решил вплотную заняться этим. Но лейтенант не обращал на рябчиков внимания, ему нужен был лось, в которого так легко попасть, в котором так много мяса… Целая гора мяса…
Ему нужен был именно лось, потому что только лось нужен был тем, у самолета. Рябчики и глухари их не выручат.
И опять он всматривался до боли в глазах в пихтачи, придерживая шаг, выходя на открытые места. Вот сейчас, вот за этим островком пихт… Прорезь – мушка – лопатка зверя. Наверное, он сделает прыжок или два, зверь, прежде чем упасть. Упадет, ломая своей тяжестью кусты. Кажется, следует сразу перерезать горло, спустить кровь, но нет ножа! Ладно, можно не спускать кровь, сойдет и так, лишь бы мясо. Он разожжет костер, отрежет кусок сочного мяса… Чем он его отрежет? Чем, как он будет сдирать шкуру, добираться до мяса? Зубами? Ногтями?
Лейтенант остановился и выругался самыми последними словами, как будто стоял над уже убитым лосем, перед горой мяса – и не мог к ней подступиться. Острым камнем? Черта с два камень возьмет такую шкуру, да и где его найдешь, острый камень? Целиком завалить на большой костер и ждать, пока обгорит шкура? Не выйдет, такую махину на костер не взвалишь. Хотя… хотя можно костер развести около лося, под одной задней ногой например…
Он забылся до того, что стал оглядываться в поисках сушняка для костра. Опомнился, пробурчал:
– Ну и ну…
Но о лосях думать перестал – думал просто о еде. О какой-нибудь, какая попадется. В конце концов, у него шестнадцать патронов, можно рискнуть одним, попытаться убить рябчика, они попадаются чаще всего. Безусловно, рябчик – не лось, можно промазать, а что делать? Надо убить рябчика – для себя – и потом терпеть, ждать встречи с лосем – для всех.
Тропа неожиданно вывела его к реке, оказавшейся почему-то не справа, а слева. Лейтенант сделал несколько неуверенных шагов и совершенно растерялся: он шел вниз по течению! Достал компас. Нет, с направления не сбился, все приблизительно верно: северо-восток. Выхолит, он вышел к другой реке? Или это та же самая делает впереди немыслимую петлю, и тогда ему придется переправиться где-то на другой берег, чтобы следо-вать по азимуту, а это очень не просто… Впрочем, если это другая река, переправляться все равно придется. Ладно, пока эта река течет в устраивающем его направлении, он пойдет по реке, а там будет видно.
Тропа некоторое время вела его вдоль берега, потом спустилась к самой воде и потерялась, а реку стиснули с обеих сторон голые обрывистые, берега. В большую воду, наверное, он не смог бы идти здесь, по речному каньону: узкая полоска галечника, лепившаяся к подножью обрыва, была бы тогда речным дном. Но сейчас – это была дорога, и довольно сносная.
Расщелив берег, в реку скатывался ручей. В месте встречи его с рекой образовался омут, в нем, не касаясь берегов, кругами плавала сбитая в плотные хлопья пена. Полоска галечника нырнула в омут, и лейтенант остановился, не зная, как поступить. Возвращаться, и, поднявшись, идти верхом? Или попытаться вскарабкаться по расщелине и по ней спуститься на другую сторону омута, где опять начинался галечник? Так, пожалуй, он и поступит.
Цепляясь за глинистый скос расщелины, он с трудом поднялся по ней метра на три, перешагнул через ручей и съехал вниз по противоположному скосу, увлекая за собой камни, на самый край галечника, чуть-чуть не в воду.
Река поворачивала направо, ее заслонил мыс. Строго придерживаясь азимута, следовало бы перебраться на другой берег, а там уйти от реки. Но об этом нечего было и думать, берега разделяло метров семьдесят стремительной ледяной воды. Оставалось идти вперед, рассчитывая, что река повернет, что встретится залом, вроде приютившего ночью, или сравнительно неглубокий перекат, брод. Почему она не прямая, эта река? Не как улица, она ведь так похожа на улицу, обставленную с двух сторон слепыми, без окон, зданиями. И как было бы здорово – прямые тропы и дороги, просеки в тайге. Чтобы встать на перекрестке и видеть на все четыре стороны: что там?
Лейтенанту очень хотелось видеть, знать, куда повернет улица реки за углом, за мысом. Оттуда все громче, все грознее доносился шум встретившей препятствие воды. Левый берег стал значительно ниже, закучерявился во бровке кустарниками. Зато правый, сложенный из похожих по цвету и в тусклый металл сланцев, поднялся, казалось, еще выше и почти вплотную подступил к воде. Но вот и поворот наконец…
Придерживаясь за выступающие пластинки сланца, чтобы вместе с ускользающей из-под ног галькой не скатиться в воду, лейтенант обогнул скалу – и понял, что река его обманула.
За скалой она еще круче поворачивала направо. То есть туда, откуда он пришел. Значит, это была та самая река, решившая выкинуть с ним злую шутку. Значит, ее надлежало во что бы то ни стало перейти.
– Пожалуй, перейдешь! – горестно усмехнулся лейтенант.
Шагах в четырех начинался порог, или шивера, – лейтенант не разбирался в тонкостях. Река прыгала по сланцевым ребристым ступеням, вспучивалась у левого берега горбом. Лейтенант посмотрел назад, вверх по течению, и увидел подплывающий к порогу обломок древесного ствола, комлистый, с тяжелым размочаленным узлом корней на конце. Вода тащила его все быстрее и быстрее. Мимо лейтенанта он не проплыл, а пронесся, промелькнул. На какое-то мгновение потерялся из вида и вынырнул уже в пороге, встал дыбом, словно пытался выпрыгнуть, плашмя рухнул на камень и вновь исчез в пенном водовороте.
Потом он, неспешно разворачиваемый течением, скользнул по гладкой воде мимо отлогой галечниковой косы на левом берегу. Там начинался плес, река отдыхала, перебесившись, широкая и, наверное, мелководная. Там можно попытаться перебрести ее, но туда не было дороги.
Скала впереди обрывалась прямо в воду, в порог. Галечная дорожка сужалась и сходила на нет. Правда, по скале, метрах в двух над водой, лепился выступ, нечто вроде неровного карниза. Что, если, прижимаясь к скале и цепляясь за трещины, попробовать пройти над порогом по этому карнизу? Всего три-четыре метра каких-то, дальше скала разламывается на уступы… Нет, лучше вернуться, искать брод выше по течению, – решил лейтенант, вспомнив, как измывался порог над попавшим в его власть деревом. Он повернулся – взглянуть на дорогу, по которой пришел сюда и сейчас отправится обратно. И увидал на противоположном берегу четырех оленей.
Это было – как чудо. Как в сказке или в кино. Олени словно бы возникли из ничего, потому что он только что вот так же оглядывался и не видел их. Они и вели себя по-сказочному: их не испугал человек на берегу, прижавшийся к скале. Испугался человек, что он шевельнется – и олени исчезнут, растают.
Олени стояли, в одну сторону повернув головы. Рога их, казалось, запутались в голых кустах тальника и не принадлежали оленям, а Тоже росли на бровке берега. Олень, стоявший ближе других к воде, первым вошел в реку и, широко расставив передние ноги, коснулся губами воды. От губ по воде побежала вниз по течению зыблющаяся полоска.